Примечание

Зима 1837-1838, несколько месяцев после знакомства.

Если на Руси есть что-то вечное, окромя пьянства, тоски и, пожалуй, вурдалаков — то это непрекращающийся спор западников и славянофилов. Бесконечное, репетитивное, неповоротливое и будто обо всем сразу: вопросы религии сливаются с крестьянскими свободами и какими-то совершенно уж фантастическими домыслами о русском духе, и все это непременно приходит к вопросу о революции. Называть обе стороны конфликта, впрочем, можно как угодно, факт остается фактом: с самого Петра (а может, и раньше, как думается Олегсею) бесполезные, но занимательные дискуссии о русской идее колышат общественные умы как ситцевую занавеску.

Как учтивый джентльмен и почти хороший камердинер Олегсей темы для пустых бесед собирает отовсюду. Антон Эдуардович поговорить любит, а в ситуациях вроде сегодняшней — за стрижкой — избежать разговоров и вовсе не выходит. Не то чтобы Олегсей хотел: жизненный опыт, такт и взгляды Антона Эдуардовича делают его прекрасным собеседником — но и не он из-за этого вторую неделю питается пересоленными супами. Слава богу, что готовить для него не приходится.

Из того, что уже удалось понять: Антон Эдуардович любит Чаадаева, уважает Белинского и сочувствует декабристам. Осуждает крепостное право (что, конечно, смешно с его-то количеством крепостных), без страха выказывает презрение к религиозным обрядам и с жаром рассуждает о несостоятельности самодержавия. И, конечно, по какой-то причине любит Олегсеевы крамольные стихи, отрывает иногда от домашних дел: «Чего вы, право, пыль подождет. Почитаете мне?».

И приходится, пересиливая волнение (перед публикой все-таки гораздо легче, чем один на один) вспоминать все, что Олегсей помнит из актерского мастерства. Ловить неподвижный, почти завороженный взгляд Антона Эдуардовича — показалось.

Вообще — Олегсей уверен — ему досталось самое подлое сочетание чувств на свете. Морозно-колючая влюбленность, рассыпающаяся мурашками по плечам и превращающая сердце в светящийся золотой шар каждый раз, когда хозяин оказывается рядом, азартный какой-то страх и железная уверенность, что ничего не получится. Изощренная пытка — не иначе. Разумеется, странные выходки Антона Эдуардовича — длинные беседы, карты и шахматы, приглашения читать стихи, будто вампир и фамильяр, равно как и помещик и его камердинер, не связаны никакими бумажными договорами — не помогает ничуть.

Звонкий, хрустальный холод будто поднимается откуда-то изнутри. Олегсей чувствует себя загнанным зверем — понимая, конечно, что сам виноват в собственной участи. Холодно отовсюду, внутри и снаружи — давно в Москве не было таких холодных зим. Или это потому, что они в Подмосковье, или это от близости мертвеца, или это какое-то внутреннее предчувствие скорой смерти так щемит?

Но сейчас немного легче, чуть теплее — Антон Эдуардович не смотрит. Держит, как велено, голову неподвижно и терпеливо ждет, пока Олегсей закончит свое колдовство. Беседовать с хозяином вот так — без зрительного контакта — почти приятно и почти совсем не страшно.

— Иными словами, — Олегсей чувствует, как Антону Эдуардовичу хочется по привычке широко жестикулировать, но нельзя, и он всеми силами сдерживается, хмуря брови и выделяя интонациями отдельные яркие моменты: — Нормальная жизнь в нашей стране, заметьте, я говорю «нормальная», еще даже не «счастливая» — возможна только тогда, когда мы откажемся от пресловутых православия, самодержавия и народности, за которые так держатся наши консерваторы. В этом я абсолютно убежден. С православием, я думаю, все понятно и так…

Олегсей едва удерживается, чтобы не рассмеяться — конечно, вампиру не угодила религия. В его доме — никаких разговоров о Боге, икон, нормальных для любого человеческого жилища, или, чего хуже, крестов (по крайней мере тех, о которых он узнает) — таковы порядки. В его доме — один-единственный самопровозглашенный бог, считающий себя вправе вершить судьбы смертных.

— О самодержавии, конечно, уж не мне вам, поэту, рассказывать. Поверите ли — за двадцать пять лет моей жизни и еще восемьдесят семь лет смерти я не наблюдал у нас ни одного приличного царя…

Олегсей мягко приподнимает пальцами чужой подбородок, чтобы сподручнее было тоненькой бритвой подравнивать модные хозяйские бакенбарды.

— А что же до народности?

— А что такое народность, Олегсей? Я не понимаю значения этого слова, и, кажется, никто не понимает. Им просто машут, как цветным платком, а что там внутри — кто ж разберет?

Антон Эдуардович всегда такой — бескомпромиссный. Олегсей меняет бритву на изящные ножницы — острыми движениями срезает отросшие пряди и убедительно делает вид, будто действительно умеет стричь.

— И неужели вы думаете, что если прямо завтра мы со скандалом отбросим религию и свергнем царя, мы не растеряем народную культуру?

Антон Эдуардович пропускает снисходительный смешок — Олегсей вспоминает о собственном возрасте. Да и о положении, чего уж там. Глупо, наверное, задавать такие вопросы бессмертному вампиру ста двенадцати лет от роду.

— Объяснитесь, что вы понимаете под культурой. Неужели осточертевшую хохлому, кокошники и вышитые платки, а вместе с ними невежество, раболепство и непробиваемую лень? На мой взгляд, мы с вами здесь без них прекрасно справляемся и будем справляться.

Олегсей вздыхает. Урывает несколько секунд на размышления, пока аккуратно приподнимает мягкие пряди у острых ушей. Неуместно замечает, что волосы на ощупь шелковы, а случайно задетые кончиком пальца мочки — холодны как лед. И все такое далекое — и страшная громадная империя, хоронящая под ботинками своих лучших людей и занимающаяся этим всю историю, и русская идея, и споры политические, о которых так свободно и легко получается говорить в глухом лесу на краю света, и крестьяне, и цари, и сановники, и живые, и мертвые — будто фон происходящих вокруг событий небрежно размазали, растерли по картине бытия. И ничего нет, абсолютно ничего — только глухое, гулкое поместье, матовая тишина, будто шепотом звучащий лязг ножниц.

Олегсей собирается с мыслями — сейчас нужно не сморозить какую-нибудь глупость.

— Нет, не о них, конечно. Скорее… Как бы это объяснить? Есть нечто общее, в подкорку заложенное и будто всем знакомое — муть и хтонь и прочая всякая ерунда, фантомные боли язычества. Какое-то извечное ощущение темного и необъятного, что где-то в наших лесах сидит с незапамятных времен и черт знает чего от нас хочет. Отсюда и хваленая национальная идея — сухим из воды обязательно должен выбраться какой-нибудь Иван-дурак, не иначе. А кто поумнее, порациональнее, или, не дай б… в общем, если еще и делает что-то, а не на печи лежит — пропадет, железно пропадет.

Воздух в легких заканчивается, и Олегсей внезапно напарывается грудью на страннейшую мысль — никогда он не был похож на сказочных Иванов-дураков. Может, потому и пропал.

Антон Эдуардович смеется гулко и глубоко — до мурашек.

— Раз это так страшно, отчего вам хочется все это сохранить?

На несколько секунд приходится задуматься — действительно, зачем?

— Оно будто вросло корнями, знаете? Может, из-за того только к вам и поехал, что в меня с младенчества заложено к смерти тянуться, — Олегсей нервно растягивает уголки губ, крепко сжав ножницы в руке. — В детстве еще сестра говорила, мол, не гуляй один по ночам — Кощей утащит.

Ножницы едва не проезжаются по чужой щеке, когда Антон Эдуардович запрокидывает голову. Смотрит снизу вверх, внезапно разрушая незримую стену, через которую было так удобно разговаривать. Ввинчивает обезоруживающий взгляд глубоко посаженных глаз.

— Vous venez de me comparer à Koshchei l'Immortel lui-même*?

*Неужели вы только что сравнили меня с самим Кощеем Бессмертным?

И улыбается будто насмешливо — будто ему смешно вот так пугать.

— Осторожнее. У меня же ножницы.

— Je ne sais même pas si c'est un compliment ou une insulte*.

*Я даже не знаю, комплимент это или оскорбление.

Олегсей выдыхает — если не ответить на вопрос, Антон Эдуардович ведь продолжит вот так мучить.

— Можете считать как угодно, если хотите, — сдержанно пожимает плечами Олегсей. — А теперь, будьте добры, верните голову на место. Я еще не закончил.

Удовлетворенный, кажется, ответом, Антон Эдуардович снова опускает подбородок, поворачиваясь к зеркалу. Черт знает, зачем оно тут стоит, когда хозяин в нем не отражается.

— Не подумайте, что я над вами смеюсь, — чуть погодя, начинает он, чтобы снова перейти на французский, как только представится возможность. — Pour être honnête, c'est mignon. Parfois j'oublie à quel point tu es jeune*.

*Честно говоря, это очаровательно. Иногда я забываю, как вы молоды.

Опять про возраст — Олегсею хочется сквозь землю провалиться. Очень глупо, ужасно — сейчас бы про сказки вспоминать.

— Я и не думаю, что вы смеетесь, — врет Олегсей. — Глупый разговор вышел. На самом деле, вы, конечно, правы, никакая языческая муть не стоит того кошмара, что происходит с нашей страной.

— Я прекрасно осведомлен о вашей политической позиции, Олегсей, и не пытаюсь с вами спорить хотя бы потому, что мы в них сходимся. Но, согласитесь, в качестве зарядки для ума всегда интересно обсудить какие-то такие малозначительные детали.

Олегсей кивает — в зеркало Антону Эдуардовичу прекрасно видно этот кивок. В зеркало не отражающемуся Антону Эдуардовичу — вообще все видно.

— Все-таки мне не дает покоя ваш Кощей, — задумчиво тянет Антон Эдуардович несколько минут методичной работы ножницами в гнетущей тишине спустя. — В сказках Кощей всегда похищал невест разнообразных Иванов. Неужели в столь юном возрасте вы кому-то обещаны?

Олегсей замирает. Тут же, чтобы как-то оправдать собственную реакцию, снова меняет ножницы на бритву. Приподнимает Антону Эдуардовичу подбородок (господи, только бы не дрожали руки). Срезает острейшим лезвием несуществующие несовершенства на бакенбардах.

Врать вампиру — верный способ себя закопать. Антон Эдуардович, конечно, мыслей не читает, но жизненный опыт позволяет ему слишком уж легко вычислять лжецов. Врать вампиру — гиблое дело, но Олегсей не соврать не может.

Да и, в конце концов, разве ж это вранье? А невеста, выбранная отцом в Петербурге, с которой Олегсей от силы раза три виделся — разве то невеста? Во-первых, брак по расчету (пускай милая и совсем молоденькая — лет шестнадцати от роду — девушка и казалась в нем более чем заинтересована) — это ужасно пошло, и даже в плохих романах о таком уже не пишут. Во-вторых — все это было на той стороне. Смех ее мелодичный и звонкий, взгляды очарованные, влюбленные, даже сорванный, насильно вырванный ей первый поцелуй в отцовском саду (удивительно бойкая девушка) — все это было там, раньше. И от этого — Олегсей уверен, что в том числе и от этого — он бежал. Куда бежал, конечно, пока неясно — но называть невесту (невесту ли уже?) по имени не хочется, а уж перед Антоном Эдуардовичем — тем более. Будто другая, потусторонняя уже жизнь до поместья от этого станет реальнее.

— Non. Non pas du tout*.

*Нет. Вовсе нет.

Антон Эдуардович улыбается, чуть обнажая клыки.

— La belle cage ne nourrit pas l’oiseau, n'est-ce pas*?

*Золотая клетка соловью не потеха, не так ли?

И Олегсей, в очередной раз не зная, что сказать, и пытаясь унять вихрастый золотой ком в груди, обнаженное сердце, ворочающееся и просвечивающее, кажется, сквозь сорочку, — сдается и бессильно пожимает плечами.

— Pourquoi? Ici, l'oiseau n'a rien à redire*.

*Почему же? Здесь соловью не на что жаловаться.