Птица, то ли грач, то ли ворон, хлопая крыльями садится на плечо, перебирается с места на место, пытаясь выбрать положение поудобнее, а потом клювом впивается под нижнюю челюсть, туда, где находится подбородочно-подъязычная мышца. Клюв входит в тело с каким-то чпокающим звуком, так лопается надутый шарик жвачки и так, теперь я знаю, выходит из-под вздутой синей кожи трупный газ. Птица что-то там прихватывает, дергает головой, тянет кусочек мышцы. Темные, подгнивающие волокна рвутся с едва слышным треском. На клюве у птицы разводы коричневой жидкости. Сладковатый тяжелый запах гнилья становится острее, забивает мне нос, оседает в глотке. Я почти чувствую этого мертвого парня на вкус. Чуть пресная, раздутая от воды и тепла кожа, поеденная речными рыбами, и протухшее склизкое мясо - как будто не ворон, а я отрываю новый кусочек от его шеи, будто в мое горло он скользит, оставляя на языке и небе маслянистый след. В желудке затягивается змеиный клубок. Что-то внутри меня шевелится и растет, сминая кишки, диафрагму и легкие, выдавливая из меня мой завтрак вместе с моими же внутренностями, потому что я вижу, как на месте глаз (карих, цвета чая ройбуш) копошатся жирные, разъевшиеся личинки мясной мухи. Змеиный клубок катается по моему горлу, иногда надавливая на корень языка, и я еле держусь чтобы не блевануть. Потому что позавчерашние бутерброды с йогуртом все еще остались на камуфляжной выцветшей куртке. Потому что, когда вчера я снова встретила этого парня в роще, мне было жутко стыдно.
Гнилостный трупный запах облегает, словно тягучая смола. Это как плавать в медовом море, но вместо меда тухлая сукровичная жидкость. Путресцин. Кадаверин. Все эти термины из сериалов про судебно-медицинскую экспертизу. Только в сериалах не говорят, как быстро это все въедается в одежду. Что трупный запах невозможно вывести стиральным порошком. Он будет мерещиться тебе везде. Твой травяной шампунь, цветочное мыло, духи Шанель, индийские специи теперь с запахом мертвечины. Ты с запахом мертвечины. А этот парень почему-то нет.
Все началось с объявления о пропаже, висевшего на столбе электропередач. Такое обычное объявление, серое, потрепанное, с размывшимся текстом и некачественной фотографией, которую сходящая с ума родня печатала на домашнем принтере с заканчивающимся картриджем. Такое объявление, которых всегда висит три-четыре штуки. «Пропал муж…», «Ушла и не вернулась дочь…», «Пропала собака…». Такое объявление, которое вешают сразу после того, как наша доблестная милиция пожимает плечами и говорит: «Да погуляет и вернется.» И оно висело на покосившемся столбе электропередач возле моего дома. Объявление с фотографией этого парня, который носит камуфляж, любит ежей и шатается по лесу. С фотографией этого парня – в анфас и без улыбки, строго, как на паспорт. Такая дурацкая фотография, на которой он выглядит как очень старый мальчик, бородатый, проспиртованный, потрепанный жизнью мальчишка лет двенадцати. Жертва одновременно гормонов и артобстрела.
Все началось с того, что я месяц здесь жила и даже не замечала это фото, и смотрела теперь, не понимая абсолютно ничего. Потому что он не мог пропасть без вести, внезапно исчезнуть из палатки во время археологической экспедиции. Потому что он только что рассказывал мне про майкопское золото, скифское золото, сарматское золото. И это объявление не может быть правдой. Это объявление - самая идиотская подростковая шутка в моей жизни!
А потом на приеме какие-то бабульки в очереди говорили: «Как жалко мальчика того, помер уж видать.»
- Какого мальчика? – спрашиваю я с полной уверенностью, что речь идет о ком-то другом. Но мне нужны доказательства. Как результаты анализов, УЗИ И МРТ нужны, чтобы назначить операцию.
- Ну того, - говорит бабулька, шепелявя выпавшими зубами на каждом слове. – того, который в экспедиции пропал.
Жужжание мух становится громче и, кажется, постепенно превращается в ультразвук. Под мокрой от воды и трупных выделений, порванной об коряги одеждой что-то шевелится. Личинки наверняка уже проели полости внутри тела, ходы в фиолетовой гниющей коже, теперь это тело их дом. Зеленовато-фиолетовое смердящее месиво, размазанное по скелету, проступающее пятнами на оранжевой футболке, зеленой куртке, потертых джинсах. Вот это гниющее мясо, которое мне рассказывало о зарубинецкой культуре. Убойный химический коктейль, в который превращается после смерти любое существо, последствие аэробной и анаэробной путрификации. Его запястья разорваны, словно их пилили тупой пилой, засижены мухами и покусаны речными рыбами. Левая кисть обглодана почти полностью, и двух пальцев на ней не хватает. И это было бы со всем его телом, если бы его не прибило к берегу. И это давит на стенки глотки новым приступом тошноты и привкусом желчи, который почему-то ассоциируется с болью. Ребра сдавливает, словно лифчик становится на два размера меньше, словно на ринге противник берет меня в захват. Какая-то смесь омерзения, страха и жалости, от которой происходит неконтролируемое слезоотделение.
Птица, уцепившись когтями за край глазницы, клюет мясо с остатков щек.
Все началось с того, что он отказался ко мне зайти.
Полоски солнца лежали на его лице, бликовали на стеклах очков. Он рассказывал о поздней бронзе и раннем железе. Мы шли по тропе плечом к плечу, и нам не хватало пространства. Ветки хлестали бока, и приходилось руками их придерживать прежде чем сделать шаг, но идти гуськом…Нет, мы шли рядом, не сговариваясь, не думая о том, что, когда кто-то сзади, разговаривать неудобно. Эта идея не облекалась в слова, не произносилась даже мысленно. Это был просто сам собой разумеющийся факт. Он говорил о золотых оленях, о том, как у скифских птиц когти – тоже чьи-то головы, как все эти образы перетекают из одного в другой. И он все время пытался показать это жестами. Невероятно забавно! Он ненавидел море – сам так однажды сказал. Но он был похож на него. Со своими подвижными, немного нервными руками, со своим голосом, близким по частоте к предштормовому океану, он как никто заслуживал этого сравнения. И не то чтобы я увлекалась археологией - к тому времени я уже была в том возрасте, когда люди ничем не увлекаются по-настоящему – но этот парнишка рассказывал так, что его хотелось слушать.
А еще у него были ладони в мозолях, и головки локтевых костей выпирали, как горные пики, обтянутые кожей, и под глазами у него были мешки. Мне хотелось помочь ему, этому голодному студенту, пригласить его в дом, накормить супом, дать в дорогу печенья в шоколадной глазури. Возможно, я бы даже осмотрела его как врач, дала бы телефоны своих коллег, чтоб этому лешему не приходилось сходить с ума в районных обшарпанных поликлиниках. Любка-сплетница пустила бы слух, что я завела молодого любовника, да и черт с ней! Я смотрела на этого парня и думала, что так ведь часто бывает – сначала худоба, круги под глазами, очки, анальгин от головной боли, а потом тебе говорят, что твоя глиобластома не операбельна. Когда он огласился зайти ко мне, я выдохнула с облегчением, похлопала его предплечью, как могла бы делать его мать. Я смогу спасти его.
А потом мы вышли из леса. Я рассказывала про симптомы менингиомы, про операции на мозге, про то, как правильно говорить родственникам о смерти пациента. Повторяла через каждое слово: «За здоровьем нужно следить.» Повторяла: «Вы обязательно проснетесь.»
Я не заметила, как ушла вперед. На два шага – не больше. А потом в какой-то момент оглянулась и увидела только пустую дорогу.
Чему не учат в мединституте так это сообщать о смерти. На втором курсе есть психология. Там говорят о сочувствии, о реакциях на стресс, о нападении, о маскировке и о бегстве, но никто не учит тебя, как сказать родителям, что их ребенок умер во время операции. Как сказать то самое, киношное, заезженное «мы сделали все, что могли» так, чтобы в это кто-то поверил.
Все началось с того, что он спросил о моем отношении к смерти, и первое, о чем я подумала – когда заходишь в помещение, нужно оценить позу того, с кем придется говорить. Он спросил, как я отношусь к смерти. Как врач. Как нейрохирург с восьмилетним стажем. В горле у меня стоял ком и собственные руки вдруг показались липкими.
Так вот, если поза несимметричная, то скорее всего родственники дальние, не имевшие близкой связи с твоим покойником. Если человек носится по комнате из угла в угол, задирая подбородок кверху – в лучшем случае тебя ждет истерика, а в худшем – затаскают по судам…Это рассказывают на психологии на втором курсе. Но никто не говорит о том, что слова имеют вес и плотность, что ими можно подавиться. И что стоя перед этими людьми, ты будешь думать только о том, чтоб пойти и помыть руки. А потом еще раз, и еще, и еще, потому что ощущение налипших на кожу, измазанных кровью перчаток не даст тебе покоя.
Все началось с того, что какой-то парень из леса спросил меня о смерти, не подозревая, что давит пальцами на гнойный абсцесс.
Когда я прихожу к телу снова, у него уже нет лица. Птиц вокруг не одна и не две. Стая ворон и каких-то еще падальщиков взмывает в воздух, стоит только мне раздвинуть руками высокий камыш, и это похоже на воронку из «Ночного дозора», на черную дыру. Что-то, от чего хочется бежать, не оглядываясь, что будет преследовать тебя в кошмарах, станет твоей панической атакой, чудовищем в темной комнате, галлюцинацией. Запах, с которым теперь будет вся еда, звук, который будет раздаваться в пустой квартире. То, что приведет тебя в психиатрическую лечебницу. Все это здесь. На этом берегу. Порванная в клочки одежда, распухшие ноги, изуродованные гениталии. Лица нет, лица нет, лица нет. И мне уже почти не противно. Меня даже не рвет, когда я натягиваю длинные резиновые перчатки и пытаюсь перетащить эту кучу черной тухлятины на предварительно постеленное на землю покрывало. Кожа соскальзывает и остается в моих руках. Я едва успеваю отскочить, чтобы мясо не шлепнулось прямо на мои кроссовки «Найк». Я не докажу потом свою невиновность, если на обуви найдут его следы. А их найдут. Если кто-то заподозрит меня в убийстве, то гнилья на подошве будет достаточно. Я поднимаю тело снова, уже осторожнее. Под ним начинают суетливо вертеться белые разъевшиеся личинки, черви и муравьи, разбегаясь в разные стороны. Экосистема под лопатками трупа. Держась за грязную футболку, я перекидываю верхнюю часть тела на брезент. С нижней уже сложнее. За джинсы не ухватишься особо, а браться непосредственно за ноги мне жутко – мышечные волокна могут просто соскользнуть с костей.
Спина начинает ныть. Раздувшийся двухмесячный труп довольно тяжел, а мне уже далеко не двадцать лет. Я потягиваюсь, стараясь при этом дышать исключительно ртом, и чувствую, как по ребрам изнутри скрежещет чувство стыда. Чувство отвращения к тому простому факту, что даже к запаху мертвечины человек может привыкнуть, а к собственной беспомощности – нет.
Все началось с того, что я променяла нейрохирургию на место сельского терапевта. Иномарку на УАЗ Патриот. Шардоне на растворимый кофе. Квартиру евроремонтом в центре города на старый потрепанный дом с паутиной в углах и периодически вырубающимся электричеством.
Машину дешевле будет сжечь, чем везти в чистку и придумывать легенду, что там якобы крыса сдохла, но сама я тело до места не дотащу. В багажнике уже постелена клеенка, хоть толку от нее и мало – запах-то впитывается в обивку мгновенно. Я сделала все заранее. Выбрала место, выкопала яму ровно в два метра глубиной и взяла у соседки темно-бордовые, словно свернувшаяся кровь, мальвы.
Все началось с менингиомы.
Земля падает ему на грудь, на шею, на оголившийся череп. Комки земли в провалах его глазниц, во рту, в носу - его лицо теперь только восстанавливать по костям. Его лицо теперь всегда передо мной, выжжено на сетчатке глаза. Единое в двух вариантах. Карие глаза, бликующие очки, странная, слегка пьяноватая улыбка – все это наслаивается на обглоданную падальщиками голову. Фотография и ее негатив. И я почти вижу его на операционном столе под общей анестезией. Без длинного хвоста русых волос, без ресниц, без бровей, с последней надеждой только на операцию. Я вижу его, смотрящего на меня спокойно и пронзительно, как все умирающие. Я вижу его в трубках в операционной. Я вижу его в холодильной камере в морге. Я вижу его совсем мальчиком на фотографии в медальоне его рыдающей матери, на которую мне смотреть то ли страшно, то ли тошно.
Я почти вижу его в совершенно другом человеке. И понимаю, что, когда завтра я буду гулять в лесу, он снова расскажет мне о древнерусской письменности или археологии срубной культуры. И я буду смотреть ему в лицо и следить за движениями и позой, пытаясь определить его состояние. И в этот раз я постараюсь сделать все по правилам. Опишу обстоятельства смерти, выжду несколько минут и скажу: «Я сожалею». Скажу: «Я вам искренне сочувствую». Без эвфемизмов, неловких пауз и двусмысленностей. Как по учебнику – глядя в глаза и разделяя печаль. И тогда абсцесс исцелится. Гной вытечет, и рана зарастет. И надавить пальцами на это место больше не будет больно.
Я представляю это так ярко, что у меня трепыхается сердце, сосет под ложечкой и кости чешутся изнутри. Как волнение перед экзаменом, перед защитой диплома, перед первой операцией. И все идет по плану. И каждую минуту я думаю, что вот сейчас. Сразу после истории про сифилитические бляшки на костях. Сразу после лекции по римской нумизматике. А потом понимаю, что не смогу. Я расскажу ему, обязательно, и про парня двадцати лет с менингиомой, и как я сказала ему: «Вы обязательно проснетесь» - и как он не проснулся. Я расскажу, как я потеряла пациента на столе, и как потом вышла поговорить с его родителями. Как его мать ходила туда-сюда по комнате, сжимая в руке маленький медальон с семейным фото, как отец барабанил пальцами по колену и как сильно мне не хотелось видеть этих людей. Я расскажу этому парню из леса, как мама моего мертвого пациента выла, как собака на луну, как ей медсестры давали воду и успокоительное, а я только и думала о том, как бы помыть руки. А потом еще раз, еще раз, еще раз. Как бы стереть кожу со своих рук.
Я расскажу, о том, что очень трудно сообщить родственникам о смерти человека. Но как сообщить самому человеку о его смерти, я даже не представляю.
Я расскажу ему, как я похоронила его в овраге на краю леса. Я расскажу. Но не сегодня.
А он как будто чувствует мою неловкость, мой страх, мое колотящееся на грани инфаркта сердце. Оборачивается. Стоит в своем лесном камуфляже. Глазами, как у иконы, смотрит куда-то вглубь меня, словно стреляет – навылет.
- Вы что-то хотите мне сказать?
Захлебываюсь воздухом.
Как я ему скажу, что его тело зарастает мальвами в овраге? Как я ему скажу, что птицы склевали его лицо?