Ты знаешь, что бабочки не видят своих крыльев?
Темно. Росчерки (росписи?..) фонарей видны в открытом окне. Они освещают спящий город, кажется, сговорившись с облаками, и закрывая лунный свет. Ночь уже слишком поздняя.
Дазай подходит ближе к окну. В комнате нет зеркал — никто не хочет видеть это страшное чудовище, в которое он превратился. Он не хочет видеть чудовище, которое из себя сделал сам. Зато его видит темнота. Насквозь. Дазай так обнажен перед ней. И перед ее вечной подругой — тишиной, которая, кажется, звенит так громко, что однажды взорвется, — тоже.
Он смотрит на свои дрожащие руки. Разматывает белые бинты, что сейчас принимают неприятно-желтый оттенок. Усмехается. Недавние шрамы в этом ядовито-рыжем свете кажутся черными. И это забавно.
Ты — та самая бабочка. Ты не видишь свои крылья и думаешь, что не можешь взлететь.
Одасаку не врет. Наверное. Это не в его привычках — не в его возможностях.
Но Дазай не верит.
Одасаку тоже видит его насквозь. Знает о нем почти все (как и то, что бабочкой Дазай быть не может), и все еще не уходит. Одасаку не врет. Он говорит прямо, просто, без намеков и предубеждений. Смотрит открыто. И считает так искренне-искренне.
По полу веет холодом, и Дазай падает на колени. Одасаку не будет его любить. Одасаку слишком хороший для его бесконечных злости и боли. Пусть даже это и не признает.
Может, Дазаю надо тоже что-то сказать?
Дазай, я не идеал. Ты знаешь об этом не хуже меня.
Чушь. Одасаку — ангел. Хоть он себя так назвать и не позволит. Темный ангел, может быть.? Дазай не умеет складывать слова, но так, кажется, лучше.
У Одасаку большие черные крылья, в которых можно запутаться. Они почти такие же, как эта комната — темные, тихие… Но только с небольшим отличием: они теплые.
Одасаку — темный ангел, ради которого стоит жить.
Это важно.
Это настолько важно, что надо записать это прямо сейчас. Записать и скрыть. Навечно схоронить, будто этого больше никогда не будет.
В комнате столько хлама — Дазай часто подбирает его, как маленький ребенок. И таскает сюда. В комнате откуда-то лежит пачка фломастеров. Новых. Пишущих.
Дазай прислоняется к окну.
«Бабочка, что не верит, что может летать», — на все предплечье, заходя на черные страшные шрамы, как-то размашисто и небрежно.
И, ниже:
«Темный ангел, ради которого стоит жить», — аккуратным почерком, чуть более узким и мелким. Красиво.
Свое — красным, Оды — фиолетовым. Потому что красный от слова красивый. А фиолетовый какой-то спокойный. Как Одасаку.
Какая чушь… Просто первые попавшиеся фломастеры были именно этих цветов, и никакого символизма.
Дазай завороженно смотрит на эти слова. Они очень важные. Проводит по ним холодными пальцами, забывая, что те не объемны. Кажется, он хочет их выучить. Все углы, кривые линии, и чуть смазанные окончания. Хочется повторить их перманентным маркером, чтобы оставить там навсегда.
Кажется, можно дышать. Он больше не один. (они будут рядом хотя бы так).
В комнате становится совсем холодно, но он этого не чувствует. Кажется, он в чьих-то теплых объятиях.
«Говорят, чтобы не резать свои руки, надо нарисовать на них бабочек, — вспоминается совсем внезапно. «И если ты все-таки сделаешь хотя бы один порез, ты убьешь их». Смешно. Интересно, а это действует, если Дазай прямо сейчас одну такую написал? Наверное, нет.
До рассвета остается всего ничего: он понимает это по просыпающемуся городу. В высотках зажигается свет, а фонари кажется более тусклыми. Луну так и не видно.
Дазай ненавидит дни куда больше, чем вечера и ночи (кроме тех дней, когда он видит Одасаку). Он берет в руки бинты и скрывает под тройным слоем написанные этой ночью слова.
Никто никогда не ранит Дазая Осаму в левую руку.