Часть 1

Боль вгрызается в глотку, вырывая из груди горькие хрипы и мокрый, алый в ладонях, кашель. Между третьим и четвертым ребром скрипит, и болит эта знойная в полторы ладони дыра в грудине, ровнехонько под сердцем.


 Там, где оно вообще должно быть.


 В солнечном сплетении тоже болит. Наверное, этот тугой теплый комок — сбежавшая еще в семнадцать душа.


 Болит, как же все болит.


 Слабая вьюга плюется в лицо слюнявыми комьями снега, и на берегу реки, под безжизненным и равнодушным мостом, холодно. Индевеют губы, кроется морозной коркой кожа. Сдираешь ее квадратами ногтей, случайно и до кровавой ранки.


 Так не хватает тепла.


 Очередной пинок под диафрагму, глухой стук сердца в горле — и тяжелая стальная подошва на твоей голой, беззащитной до плача, открытой шее.


 — Скажи это, — звериный рык над ухом, — давай, признайся! Скажи!


 Дыхание комкается внутри, встревает кольями, и губы немеют; ощущение соли и перца во рту. Слизываешь с верхней губы темно-красную кровь, жмешь зубы крепче. «Давай», — кричат твои глаза. «Давай же, ударь еще!» — беззвучно складываются твои губы. Не время для мантры.


 — Мерзкий, — удар откуда-то сбоку, снова в ребра. Уже не смешно. — Отвратительный.


 Отчаянный зуд в пальцах, уже не сгибаются. В углах глаз копятся противные горячие слезы, жуками ползут по сцарапанным щекам. Так не хочется сейчас разреветься.


 Звериные оскалы, не улыбки даже, перекраивают лицо, как маска клоуна. Короткие клыки, спиленные в целях усмирения (заведомый проеб чьей-то молодости), в широко раскрытом рте — нечеловеческое, звериное в плотной посеревшей коже.


 — Да ты же просто обиженный жизнью пидор, — губы расходятся в стороны.


 Дергается кадык, сбоит где-то в центральной нервной.


 Каждое утро все гаже, каждый день все длиннее и тише, каждый вечер похож на маленькую кому.


 Я тебя люблю.


 Я так тебя люблю.


 Пальцы впиваются в ботинок, гнутся ободки ногтей в тщетных попытках сдвинуть хоть миллиметр ниже.


 — Мерзкий ты выродок.


 Головная боль как что-то неотъемлемое и стягивающая мышцы лица вера. Тупая бесконечная вера себе.


 Нагноение, закупорка.


 Я же тебя люблю. Почему ты мне не веришь?


 — Хён, — отчаянный песий скулеж, как будто сейчас хоть что-то поможет.


 Горловой хрип, забитый камнями и песком в глотку, в долбанный мышечный узел.


 — Пожалуйста, хён.


 Пожалуйста, не бей меня.


 Срыв в центральной нервной, что-то темное и липкое под веками, совсем как смола.


 Пожалуйста, не дави меня.


 Гул за ушами, ненормальный, и нечеткие текстуры твоего лица — вмазываются и вымазываются из реальности. Какой же ты до сучьего визга красивый.


 Лучше размажь сразу, если это будет продолжаться и тянуться ленивой бесконечностью.


 Размажь, сдави, уничтожь.


 Я так тебя люблю.


 — Убери руки, мать твою, — выталкивает слова изо рта как змей. Выталкивает и плюет в лицо. — Не трогай меня!


 Глаза злые и жалящие, черные, как дегтярные лужи, и абсолютно бездонные.


 Как херово в серых липких облаках небо.


 Ты бы в них утонул.


 Утонул, обязательно бы утонул, если бы сейчас не задыхался.


 От него даже пахнет морем: большая сине-зеленая вода на губах соленая, а в глотке — горькая. В сине-зеленой воде огромные голубые киты и водоросли. Так не хочется сглатывать и давить рвотный рефлекс. Так не хочется тонуть.


 Так хочется захлебнуться.


 Одеревенелые в морозной судороге пальцы подрагивают, сжимаясь в кулак. Каждый нерв натянутой струной болит, каждая мышца в теле херовит, как может.


 Ударь. Давай же, ударь его. Давай же, замахнись, как будто что-то сумеешь сделать.


 Я так тебя люблю.


 Людей так не любят.


 Бьешь ногой, как ни странно — попадая. Джинёна скручивает на холодном песке в болезненном спазме.


 — Сука, — дрожит голос, — тупая ты сука.


 Трогаешь рукой лицо, щупаешь черные впадины глаз, фиолетовый на скуле синяк. Губы разбиты, кровят, и так все болит. Болит внутри и снаружи. Обваливается пепельной чертовой крошкой.


 Так все болит.


 Ползешь в сторону побитой дворнягой, чувствуя, как дрожат колени, как рвутся внутри все жилы. Как рвется чертова аорта, расплескивая черную от гнили кровь.


 Я же тебя люблю, почему ты меня ненавидишь?


 Ты бьешь первым, но кажется, что не в первый раз. Твой кулак пустой и занесен для удара в ребра, в чертову костную клеть с прогнившим комком сердечной мышцы.


 Так хочется ее вырвать. Сожрать и подавиться ей, тупой скручивающей внутренности агонией.


 Бьешь слабо, чувствуя, как ломаются дрожащие кости пальцев.


 Боги, как же больно.


 У Джинёна крепкий удар и красивые руки. Кулак впечатывается в челюсть, разбивая капилляры очередным уродливым синяком. Губы искривлены дерганной ломаной, и Джинён такой сейчас красивый.


 До рези в ребрах.


 — Наш Югём-и решил, что может дать сдачи? Серьезно?


 Голос ссыпается в уши застарелой пылью, гневный, ядовитый.


 Родной до кислых в глазах слез.


 Джинён такой сейчас красивый.


 — Я люблю тебя, хён, — слова пачкаются в крови, выходит гнусаво и жалко. — Я так тебя люблю…


 Не надо больше.


 Оставь меня.


 — Ты? Меня? Да ты же долбанный извращенец, — выходит так зло, так жестоко, так честно. — Мерзкий, отвратительный. Такие извращенцы, как ты, не умеют любить.


 Низкое серое небо такое темное, до алых вспышек.


 — Родился дефективным выродком, потому что нормального представления о семье не имеешь.


 Внутри что-то обрывается с глухим треском, с отрезвляющим скрежетом.


 — Жалкий, какой же ты жалкий, Югём-а.


 Я так тебя люблю.


 — Тебя даже добить жалко.


 Ятактебялюблю. Ятактебялюблю.


 — Гребанный пидор.


 Но я так больше не могу.