***

Голод — первое, что познала и запомнила Гретель. Он пророс внутри неё так давно, что всё, бывшее до него, вспоминалось мутными видениями, как тревожные сны, одолевающие во время горячки, как всё, происходившее до рождения Гензеля, как жизнь до смерти отца. И от этого всё минувшее казалось не совсем настоящим — рябящая водная гладь, в которой иногда мелькало нечто тёмное. Не собрать, не разглядеть. Гретель и не старалась. Самыми голодными были весенние месяцы. Заканчивалось то немногое, что удавалось сохранить от ненасытного левиафана, чью прожорливую пасть воплощали лоснившиеся жиром священнослужители. Хлеб отчётливо скрипел песчинками на зубах, и Гретель медленно рассасывала сухие корочки, размачивала их в тёплой воде. У похлёбки был привкус плесени, вездесущий душок тлена и гниения. Гретель никогда не пыталась понять, что плавает взвесью и бесформенными комками в белесоватой жидкости. Безвкусно как застоявшаяся тухлая вода. В животе урчало, сжималось что-то и к горлу подходил горьковатый комок тошноты. Маленький Гензель постоянно хныкал, будто побитый щенок.

Гретель грезила о лете с долгими тёплыми днями и ягодами, которыми можно подкормиться в лесу. Но весна тянулась так же уныло и неспешно, как двигались женщины к погосту. В голодное время первыми хоронили стариков и новорождённых младенцев. Гретель видела женщину с осунувшимся лицом, что несла в руках свёрток — проглядывала синюшная младенческая щека среди застиранной серой холстины. Родился мёртвым, звучали шепотки, какая напасть. Гретель знала — видела так, как иные видят сны, — что младенца задушила его мать, несчастная, изнеможенная, с грудями пустыми, не способными выкормить даже столь маленькое существо. Она закрывала глаза — нужно ли зрение, чтобы различать сокрытое? — и слушала плач. Задушенный крик ребёнка, чей разверзнутый рот набит ныне землёй. Всхлипы женщины, что теребила в дрожащих пальцах жесткую пеньковую верёвку, пытаясь низложить с себя груз вины. Один короткий шаг с шаткого табурета — к благодатной смерти или к вечным мукам в адском пекле? Мать говорила Гретель, что та всё выдумывает, это просто дождь, бесконечный дождь, грозящий опять неурожайным годом, будь же он проклят. Но в шорохе капель звучали голоса. И они звали, мёртвые, но всё ещё одержимые неутолимым голодом. Пальцы, источенные червями, казалось, тянулись из размокшей земли.

— Приди же, — звала слепыми беззвёздными ночами Тьма, — и я дам тебе всё, что ты пожелаешь.

Гретель ведала, что за любой дар взимается плата. История девочки в розовом капоре — чудесной кровожадной птички — больше, чем одна из сказок, что должна удерживать детей от непролазных лесных чащоб. Бойся же даров и тех, кто предлагает их, ловко умалчивая о цене. Гретель закрывала уши и прижималась лицом к макушке спящего рядом Гензеля. Мглистое наваждение, в котором мешались мольбы и угрозы, отступало с шипением змеи, решившей затаиться в тени. Не сегодня — значит ли это никогда?

За неурожайным годом последовал ещё один, и следующий. Тощие, что коровы из притчи о снах египетского фараона. Гретель зло смотрела на вздымающийся шпиль деревенской церкви. Если бы притчами можно было накормить людей, если бы проповедник знал голод так, как изведали его те, кто жарили крыс и варили червей. Гензель, который в свои пять от недоедания казался почти прозрачным, тянул в рот всё, хоть смутно похожее на еду. Гретель однажды выбила у него из рук разлагающийся трупик вороны, к коему он успел приникнуть ртом. Он мгновенно разрыдался, размазывая по лицу тухлую птичью кровь. На губах у него остались обломанные чёрные перья. В какой-то момент — на долю секунды, что показалась бесконечностью, — Гретель почудилось, что во рту у него копошатся толстые опарыши. И их много. Так много, что они просыпаются наружу, перемазанные слизью, кровью, чем-то гнилостно-бурым, свиваются в толстое и беспрерывно копошащееся — изобилие, подставляй ладони. Она порывисто прижала плачущего брата к своей груди не столько для утешения, сколько для того, чтобы не смотреть, как к нему подбирается смерть. Не лицо — маленький череп с огромными, лихорадочно блестящими глазами.

— Грядёт пир, — по-девичьи звонко смеялась Тьма за левым плечом Гретель. — Готова ли ты к нему, моя славная птичка?

Похлёбка пуста. Отец мёртв. Мать начала считать призраков, которых в их крохотном домишке с каждым голодом становится всё больше. Гретель водила ложкой в остывшей жиже: на поверхность всплыл ломкий и полупрозрачный лепесток, похожий на младенческий ноготок. Она зажмурилась. Этого нет, нет, нет. Следом показались разварившиеся пальчики, распухшие, с мясом, легко отходящим от костей.

— Если меня нет, то и тебя нет, — прошептала Тьма за правым плечом. — Ну же, птичка, решайся.

Гретель шестнадцать. Достаточно, чтобы попытать счастья, нанявшись служанкой. Она умела готовить, стирать, убирать, и этого должно было хватить, чтобы получить место да крошки от пирога. Гензель улыбнулся и пожелал ей удачи. Мать оправила на ней лучшее из уцелевших платьев, придирчиво оглядела — словно товар, но она прогнала эту мысль, — и как-то виновато погладила по щекам.

Гретель жалела лишь о том, что не дала пощечину несвершившемуся нанимателю со взглядом сально-похотливым, пятнающим. Гензелю, вечно голодному и видящему сны о пирогах, объяснять бессмысленно, почему она отказалась. Незачем ещё и его к этой грязи приобщать. А мать, мать упрекала её. Разве сложно было лишний раз улыбнуться старику, проявить чуть больше подобострастной покорности, раздвинуть ноги и звать его милордом, пока он будет пыхтеть над ней с перекошенным отвратительным лицом? Ведь просто, правда? А в оплату — возможность набить живот объедками. Смирись, девочка, в этом мире никто и ничего не получает просто так.

Гретель шла неизмеримо долго — не возвращайся, иначе я изрублю тебя топором, кричала мать, — и лес вокруг шептал, стонал, шелестел палой карминной, словно окроплённой кровью, листвой, скрипел ветвями. Гензель рядом жаловался, что хочет есть, хочет обратно домой. Но она продолжала идти, и силуэт девочки в розовом капоре вился дымком меж согбенных стволов. Голос её, влекущий, вяжуще-сладкий, будто налитые волчьи ягоды, вплетался в вороний грай. Направлял и вёл по изгибам троп так, как ведут слепца или агнца на заклание. Маленьким девочкам скучно одним в незарытой могиле тлеть среди пиршества червей. Взрослым девочкам — даже тем, что видят больше остальных, — опасно откликаться на их зов, пусть и лился бы тот самыми заманчивыми обещаниями, чистым весельем, искристой лаской. Но когда некуда идти — не возвращайся, Гретель, здесь слишком много призраков, — так легко стать ведомой. Так просто поддаться.

У Холды — дом чернее, чем сама тьма, с окнами, которые будто бы ловят солнечный свет и запирают его изломанные лучи в плену, чтобы те тлели зловещим красным маревом, однако не угасали. Внутри же царило янтарное безвременье — пронизанный жидким золотом сумрак, не позволяющий определить время суток. На грани уюта и тревожного ощущения незащищенности пред покачивающимися, словно в немом экстазе, тенями по углам. Полумрак сглаживал и лицо Холды — узкое, морщинистое, с прищуренными глазами, что, чудилось, всегда таили в глубине своей некое злое веселье. И голод, слишком неправильный для человека, чей стол ломился от свежайших яств. Она пригласила Гензеля и Гретель разделить с ней пищу. В ответ же не потребовала ничего.

У Холды — голос заботливый настолько, что Гретель самозабвенно жаждала обмануться, и пальцы черны, словно их окунули в густую смолу. У печенья же сладкая, чуть вязкая начинка, да похрустывающие, будто иссохшие детские косточки, края. Вкусно. Гретель ела, забыв о приличиях, давилась, тяжело сгладывала, чувствовала, как крошки царапают нёбо, а в животе разливается тёплая тяжесть сытости. Голод отступал неохотно, однако еды было столько, что хватило бы накормить с десяток таких оголодавших детей. Гензель рядом зарылся лицом в пирог, выскребая мясную начинку перепачканными пальцами, и щёки его в кои веки налились здоровым румянцем.

— Мама съела меня, — задорно объявила девочка в розовом капоре.

Гретель не думала. Не цеплялась за несостыковки — откуда столько свежей пищи в уединённом домике в лесу, где нет ни огорода, ни кур, свиней, овец? — и сны её, полные шепота мёртвых детей, не несли ужаса. От обилия еды в голове постоянно клубился давящий дурман, лишённый очертаний. Мысли становились неповоротливыми, тяжёлыми, словно булыжники. Холда гладила её по волосам чёрными, что непроницаемый мрак, пальцами, размазывала по её ладоням душистый бальзам и улыбалась с материнской нежностью. Лес раскрывался пред Гретель, будто книга. Обнажал своё дикое хищное нутро, выгибался навстречу ей переплетениями тонких ветвей — послушный её воле, как продолжение её рук, приобщившихся к могуществу. Чем меньше думаешь, тем больше узнаешь. Чем слабее оковы света, тем благосклоннее становилась Тьма.

— Любовь — это отрава, самая сладкая, самая желанная, от неё сложнее всего отказаться, — говорила Холда, поглаживая запястья Гретель, отчего та ощущала мелкую, томительно-сладостную дрожь. — Гензель — твой яд, моя дорогая.

Прощения заслуживали те, кто не ведали, что творят. Но Гретель не могла утаить истину за иллюминованной вуалью самообмана. Она осознавала, что делала, когда вкладывала промеж безвольных губ брата жирный кусочек пирога с острой корочкой, напоминающей искрошенные зубы. Понимала, к чему неотвратимо движутся спутанные нити их жизней, когда Гензель начал пухнуть, наконец, не от голода, округляться мягким детским жирком. Аппетитные складочки у запястий, полные оплывшие щёки, розоватые, как у молочного поросёнка. Гретель кормила его, когда он противился и скулил. Холда наблюдала с одобрением, перебирала травы и напевала что-то загадочно себе под нос. Скоро, совсем скоро. Гретель готова была принять отраву, и рот её наполнялся вязкой слюной в нетерпеливом предвкушении. Единожды вкусив подлинной силы, кто решится вернуться на обездоленный путь праведности, преисполненный лишений? Раз познав ласку Тьмы, немыслимо обратить глазницы, затопленные ею, будто болотными водами, к свету.

Гретель знала, для чего Холда поручила развести ей огонь пожарче. Руки у неё чуть дрожали, пальцы казались чужими, действующими независимо от застывшего в тревожном оцепенении разума. Под рёбрами выгрызала себе вместилище тёмнота. И прошлое сопревало — память о Гензеле покрывалась, будто едкой чёрной плесенью, гнилостными коростами. Под тонкими струпьями таились каверны. Гретель заглушала это ощущение неправильности происходящего сливами с сочной красной мякотью; у сока был солоновато-терпкий привкус.

— Не испорти аппетит, — заботливо проворковала Холда, поймав в тиски пальцев её подбородок.

У Гретель плыло перед глазами. Лицо Холды подрагивало так, будто она смотрела на него сквозь взвивающиеся языки пламени, и словно плавилось грязно-желтоватым воском. Стекали струйками морщины, отходила истрёпанными полосами пергамента старческая кожа, схлынула лунным серебром седина со стянутых в пучок кудрей, обнажая иной лик — лишенный возраста и обречённый на вечную молодость. В самой метаморфозе заключалась красота: будоражащая прелесть освежёванного куска мяса, чудовищное благолепие разрушения, пленительность надругательства над кандалами ограниченности. В истинном облике Холды было что-то неизъяснимо совершенное — сочетание правильности черт, молочной белизны гладкой кожи, бледных, что розовый лепесток, тонких губ и пронзительно-светлых глаз цвета белесовато-голубого зимнего неба. Она была прекрасна настолько, что Гретель было страшно коснуться её. Вдруг, растает, как полуночный морок. Однако Холда потянулась к ней сама, обняла, обдав горьковатым запахом трав. Мягкие пряди длинных чёрных волос мазнули Гретель по щеке, и она бездумно подалась ближе, пока не ткнулась с благоговейным восторгом носом в белую, исчерченную голубоватыми жилками шею. Поймала ровную пульсацию лихорадочно-горячими губами, едва смея дышать. Это был не поцелуй — губительное притяжение подобного к подобному. Попытка познать погибель и сумрачное возрождение в один короткий миг.

Холда пила изобилие, разлитое в воздухе, из детских черепов. Гретель — из её ладоней. Пальчики Гензеля, спекшиеся воедино в пылающем горниле печи, трещали на зубах, лопалась обуглившаяся кожа, высвобождая свернувшуюся загустевшую кровь и мясной сок. Сложнее всего было вкусить первый раз. Желудок отозвался запоздалым протестом, рассудок захлебнулся безотчётным и бессильным ужасом. Гретель согнулась, не в силах ни исторгнуть, ни проглотить её отраву, кусочек её маленького глупого братика. Холда потрепала её по затылку, игриво оцарапав чёрными заострёнными ногтями, и протянула на раскрытой ладони следующий кусок: ешь, дорогая.

И Гретель ела. Не пережевывая, не смакуя. Прошлась в полубезумной одержимости языком по кисти Холды от кончиков пальцев к бледному запястью, отмеченному синевой вен. Когда самое любимое утрачено, терять действительно больше нечего. Бояться больше нечего. Цена за упавшие оковы оказалась непомерно высока, вот только решение было принято, и даже неважно, сколько в нём доброй воли, а сколько иллюзорного воздействий чар. Разум Гретель никогда ещё не был настолько чист, заточен, как топор палача. Тело же застыло на пороге перемен, готовое обрасти коконом, чтобы изменить форму. Она доверчиво прижалась губами к колдовским символам, тянущимся по предплечью Холды, будто прося помощи, и повела выше — к мягкому плечу, чтобы спустить неуклюжими пальцами полоску ткани, удерживающую верх платья. Взаимное познание друг друга во всех ипостасях, единение в мгновение перерождения.

У Холды острые, выступающие ключицы, как изгиб распахнутых птичьих крыльев, и тяжелая высокая грудь, которой некогда та кормила девочку в розовом капоре, ведь чудесная кровожадная птичка, в коей проросло семя Тьмы, вышла из её чрева. У неё живот матери, рожавшей женщины — с тонкими извивами растяжек, напоминающих сплетения инистых узоров или нити грибницы. У неё сытая улыбка женщины, которая съела своих детей и осталась довольна. Гретель обхватила лицо Холды ладонями — теперь и её пальцы темнее, чем свежевыкопанная могила, — и поцеловала её мягко, будто завершала некий ритуал. Чёрное к чёрному, переплетённые в нерасторжимой связи пальцы двух женщин, двух ведьм.

Гензель был первым, но не станет последним, знала Гретель. Интересно, каким на вкус окажется гнилое сердце Холды?

Аватар пользователяsakánova
sakánova 26.02.24, 06:37 • 199 зн.

Прекрасный в своей отвратительном и кошмар. Все эти образы: гниль, голод, отчаяние... Помню фильм не производил настолько неизгладимо но впечатления, тут же все детали будто под увеличительным стеклом