1.

Примечание

GRLwood — i'm having sex tonight

найтивыход — меланхолия.

промзона 96 — черный русский терьер

а мне сегодня приснилось,

что лета больше не будет;

не будет закатов красных

и красок повседневности

в мгновениях.

я ещё слепо верю,

не просыпаясь.


i.

Почему-то взрослые очень любили тот факт, что для своих лет Томас всегда был крайне умным мальчиком.


В его семь эти взрослые, растягивая солнечно-розмариновые улыбки и оставляя после себя запах свежей крафтовой бумаги, мягко трогали за покрытые веснушками плечи, удивлялись его невероятной воспитанности, а ещё часто спрашивали про мечты.


В его пятнадцать взрослые советовали подтянуть греческую философию, определиться со струнами для гитары и задуматься о том, есть ли смысл сдавать на права через несколько лет.


В семнадцать были уверены, что проваленный в начале июня экзамен по вождению можно с лёгкостью пересдать в середине и что Томас не зря отказывается от тех дурных вечеринок, на которые его почему-то постоянно звали странные типы из соседнего лицейского кампуса.


Наверное, именно это стечение обстоятельств завело его в Амстердам: родители были уверены, что их умный мальчик Томас не пропадёт в самостоятельной жизни, даже если между ней и детством будет тысяча двести девяносто семь километров по прямой. И Томас ведь действительно не пропал, несмотря на то, что взрослые в приёмной комиссии Высшей школы искусств умным его, увы, считать не стремились.


В двадцать у его сверстников есть зависимость от травы, ключи от смятой вчерашней попойкой комнаты в общежитии, пару красивых девушек за плечами и смешные рубашки с кислотными принтами, купленными на Алиэкспресс; у Томаса в его двадцать есть серые носки, отключенное за неуплату электричество в съёмной квартирке, пароль от соседского вай-фая и личная непереносимость самого дешёвого молока из ближайшего супермаркета.


У Томаса в его двадцать есть ужин в четыре утра, несколько терабайт любительской порнографии на жёстком диске и рекомендации от мистера Коуэлла, которому он, честно говоря, должен быть благодарен не только за квадрат двадцать на двадцать у самого отшиба мира.


Мистер Коуэлл, как и многие взрослые в жизни ещё юного итальянского мальчика, считает, что Раджи невероятно умен в своей наивной молодости.


Мистер Коуэлл, наперекор всем, кто знал Томаса раньше, хвалит его за то, что целомудренной сдержанности в нём ни на йоту, и обнадёживающе треплет по голове, цепляясь внушительными перстнями за воздушные волосы, когда тот соглашается на вульгарно-чёрные тени и помаду цвета бардо.


Список вещей, за которые он должен быть благодарен Коуэллу, на этом совсем не заканчивается, поэтому Раджи не остаётся ничего, кроме как упоенно облизывать кормящую руку: где-то в четыре утра, завалившись к себе и скинув неудобные туфли, он пьёт через пластиковый край персиковый йогурт и пишет Саймону о закрытой смене так, словно работает в какой-то захудалой голландской кофейне.


Возможно, не будь Томас умным мальчиком, у него всё действительно сложилось бы так: он вернулся бы в Италию и устроился бы курьером у какого-нибудь папы Карло; получил бы зависимость от травы и той милой блондинки с лицея, умеющей играть на басу так же филигранно, как и на нервах; заказал бы себе идиотскую майку с Куртом Кобейном за честно заработанные двадцать долларов и благодарил бы всяких мутных мистеров только за придержанную дверь в магазин.


Вместо этого он не спит до шести утра, сверяясь с нулевой разницей в часовых поясах Амстердам-Рим, отправляет собирающейся на работу матери пожелание хорошего дня вместе с нервозной атмосферой студенчества и берёт от отца вместо тяги к старому року связи с какими-то непонятными мальчиками: в конце концов, кто в здравом уме будет представляться как Андреа где-то вне сайта с гей-знакомствами?


Вместо этого Томас прыгает из сиреневых лучей Де Валлен в объятия красных, надевает красивое чёрное платье, берёт за секс в задницу больше, чем это было бы на берегу Амстела, и думает, почему взрослым было необходимо так любить его ум, а не его самого.


ii.

Как ни странно, но в первую их встречу тот необычный мужчина снимает совсем не его.


Красный неон гомофобно светит Томасу прямо в глаза, тыкаясь в мелкие крапинки даже сквозь отросшую со времён не поступления чёлку: он стоит около, тревожно раскуривая последнюю для себя сигарету, взятую из общей пачки лёгкого мальборо, и никак не привлекает внимание. Ему и не нужно — красный неон, пусть и враждебный, не особо радушный к выдающим себя за милых девочек травести, выгодно освещает тонкие, почти нежные скулы, красивыми тенями ложится на сильно растушеванные тени и длинный, чуть опущенный к земле нос; словом, в безмолвии Томас кажется тем, кем его хочет видеть мистер Коуэлл каждую ночь.


В безмолвии он выглядит как Богоматерь со своим флегматично-усталым взглядом, и, возможно, именно поэтому тот мужчина не выбирает его в промозглую ночь со среды на четверг — уплывая в направлении комнат под ручку с одной из знакомых Томасу девчонок, тому явно сегодня нужно что-то отвязнее.


В безмолвии немножко полегче, потому что можно сфокусироваться на несуществующей точке и слушать гулкое биение сердца. В безмолвии Раджи выглядит вполне себе симпатично, и, возможно, именно поэтому к нему возвращаются в вечер субботы.


Томас не возражает — в отличие от сердца, у которого оказывается припасён ответ на каждое слово мужчины.


— Эй, ты в порядке? — звучит на немного басовом и неуместно рычащем английском откуда-то сбоку, заставляя упереться затылком в выступ на стене. — Выглядишь довольно привлекательно. Немного неуклюже.


Сердце в этот момент яростно качает кровь, разгоняя по венам сарказм; разумеется, я в порядке, конечно, выгляжу привлекательно, бесспорно, до чертиков неуклюже — а ты сам попробуй постоять шесть ночей в неудобных туфлях и лёгком платье, когда две недели подряд обещают дожди.


— Это какая-то песня, — отзывается Раджи и смотрит клиенту в глаза, как бы показывая, что сказанное далеко не вопрос. Это песня, он знает, но голосом, шелестящим тихим писком, обозначить не может, потому что нужно придерживаться придуманной легенды.


— The Used, — отвечают ему и упираются локтем в кусок стены, где она перестаёт лизать худое плечо с чёрной лямкой наискось, но ещё не задевает по-детски мягкие пряди. — Разбираешься в роке, красотка?


Сердце стучит так, как обычно трещат человеческие зубы в перманентном раздражении или мигрени; представляешь, отец обожал AC/DC и Роберта Смита, а милая блондинка с другого конца улицы включала Нирвану и Дэвида Боуи в годовщину смерти своей матери — но какой смысл рассказывать тебе об этом, если у тебя на уме только одно-единственное?


— Немного, — Томас дёргает плечом, тем самым, над которым нависает чужой узкий локоть в клетчатом пиджаке. — Расценки узнавать будешь, красавчик?


То ли в немногословности у него — хмурое, сонно-цыплячее очарование, то ли относительное и определённо неполное знание английского языка. Впрочем, этого ему всегда хватало для того, чтобы объяснить, сколько стоит ночь и сколько — час.


Даже со своими навыками в общении и социальной тревожности Томас способен объяснить, что лезть с поцелуями и под юбку — табу. Возможно, потому что он умный; возможно, потому что так говорит сердце.


— Не все девочки у вас здесь так обкрадывают, милая, — мурлычет клиент, заставляя наконец понять, чью походку Раджи увидел в его движениях, когда заметил уходящим под ручку с той самой девчонкой и приходящим — сегодня, к нему. Кот, что ни на есть оживший и спрятавший зрачки-лезвия в томной пелене молочного шоколада; крадётся мягко, крадётся аккуратно, долго и основательно, а потом играется лапами, выжидая нужный момент перед трапезой.


Томас неловко усмехается.


Per voi, fottuti pervertiti, non c'è limite a spendere i tuoi soldi*, — чуть более размашисто и уверенно лепечет он на итальянском, зная, что обычно клиентам нравилась эта его особенность. Никто из тех, кто встречался ему за последние полтора года в квартале Де Валлен, не знал итальянского — и потому с настоящим удовольствием воспринимал комплименты, которые таковыми никогда не являлись. — Итальянский. Значит — «для того, кто ищет, никакая цена не преграда».


— Врёшь, — мило улыбается ему этот кот, перехватывая шершавыми пальцами тонкое запястье. — Ты только что назвала меня «долбанным извращенцем», которому «нет дела, куда тратить собственные купюры». Пойдём, красотка, ограничимся сегодня скромным pompino*.


Сердце впервые за последние дни пропускает удар; тук.


Pompino в списке его услуг не нарушает ни единое табу, и Томас, как умный мальчик, послушно встаёт на колени.


iii.

В слишком ярком свете ламп торгового центра можно увидеть, что у Томаса остались те по-мальчишеские трогательные веснушки, которые весело выцеловывала мать под аккомпанемент задорного смеха и солёного запаха домашней пиццы. Они у него, честно говоря, почти везде: бледные, едва заметные, целуют огромную толстовку по краям плеч, по затерявшимся в складках контурам ребер, по очертаниям длинных пальцев, выглядывающих из-под рукавов.


По понедельникам Раджи не отсыпается. Он покупает себе билет на автобус до Joden Houttuinen, фоткает всякие мелочи рядом с Высшей школой искусств на пару недель вперёд, а после с чувством выполненного долга шлёпает пешком в чёрных скинни до ближайшего торгового центра — дёшево обедать и заряжать ноутбук с телефоном, потому что электричества в квартире до сих пор нет.


Обычно в ночь с понедельника на вторник, где-то между половиной третьего и тремя, он отключается на пару минут из-за сладких песен Морфея; в этот день случается всё с такой точностью, что его жизни позавидовали даже самые именитые снайперы.


В этот день, где-то между половиной третьего и тремя, он прячет выцветшие веснушки на основании фаланг и отключается на пару минут, когда понимает, чьё абсолютно наглое и довольно расслабленное лицо видит через две пустые лавочки в холле.


Точнее, половину лица — он закрывается от Томаса крафтовым скетчбуком с перевернутым рисунком на другой половине, одёргивает тонкие рукава полосатой кофты и улыбается, будто впервые, когда через пару минут этих гляделок падает на освободившееся рядом с ним место.


— Привет, — чеканит подошедший на всё том же английском — басовом и идиотски рычащем, — который, как ни странно, сегодня ему идёт куда больше, чем в ту сумбурную ночь. — Ты очень мило выглядишь. Познакомимся? Я Дамиано, но ты можешь звать меня своей судьбой.


— Спасибо, — заторможено отвечает Томас на комплимент и неловко прикусывает губу; нет ни вызывающего бардо, ни тонкого чёрного платья, ни расценок, ни глупых вопросов — но сердце всё равно предательски пропускает удары. — Извини, я не очень хорошо знаю английский.


— Откуда ты? — беззаботно спрашивает Дамиано, слегка приваливается своим плечом к чужому и что-то быстро черкает у себя в скетчбуке, даже, кажется, не поднимая головы, чтобы снова поразить Томаса своим не затуманенным гомофобным неоном взглядом.


— Из Италии.


— Ох, che delizia — incontrare in tali terre selvagge uno spirito affine*, — улыбается ему этот странный Дамиано, чью итальянскую принадлежность, честно сказать, можно было бы найти в одном отзвуке имени, нежели в том, что случилось несколько дней назад. Этот странный Дамиано улыбается до того мягко, что Томас не удерживается от ответной улыбки.


Скреплять в голове то, как на итальянском богатые засранцы произносят «минет», и то, как вот такие вот искусные (в контексте любви к Энди Уорхолу, не более) мальчики рычат про «родственные души», кажется откровенной похабщиной, но Томас не спал уже восемнадцать часов.


Как умный мальчик, он только думает, что вставать на колени, а потом рывком подниматься — полезное для коленных чашечек упражнение.


iv.

В понедельник на итальянском они обмениваются всеми теми любезностями и информацией о себе, которую обычно рассказывают при случайном знакомстве в музее; при встрече на межшкольной олимпиаде; при смытых одной и той же волной песочных замках, когда вам от трёх до шести.


В понедельник на итальянском они рассказывают о себе чуть больше, чем чаще всего говорят в квартале Де Валлен, и чуть меньше, чем стоило бы, чтобы желание удалить на свежую записанный номер из памяти телефона проскочило как-нибудь прочь, не задело, не стукнулось о размытое понимание вчерашней встречи.


И, тем не менее, Дамиано заявляет Томасу перед самым расставанием, что с таким мальчиком только прыгать в хлопковые рубашки с гавайскими птицами, есть фисташковое мороженое, красить волосы в розовый и с детства жить в соседних покосившихся домиках на берегу в Генуи.


Как назло, когда Раджи возвращается домой, засыпая под песни twenty one pilots, скачанные на китайский мобильник с пиратских сайтов, и под сумбур этой встречи, в круглосуточном супермаркете под его окнами не остаётся йогурта с персиковыми химикатами. На его месте красуются шоколадный тоник, выжигающий десна консервант киви и, к удивлению, ярко-мятная упаковка какой-то фисташковой дряни.


Томас покупает последнее и чуть ли не давится собственным языком целых два раза.


В первый — из-за ещё более ядрёного и ненатурального вкуса сегодняшнего недо-ужина-недо-завтрака, который приходится улепётывать между делом, поаккуратнее впрыгивая в платье.


Во второй — из-за взгляда кота, которому уже вроде как дали полноценное имя, считай одомашнили, а он всё равно грациозной походкой скользит по холодным камням и пучкам неуклюжих фиолетово-красных огней неона, расцветающих под ногами.


Чисто технически и де-факто Томас во второй раз всё-таки давится, потому что за сомкнутыми в слегка неровный ряд зубами он сдерживает по истине невинный вопрос, неподходящий для удушающей тесноты выданной ему кабинки; Томаса так подмывает спросить, кто же из них милый, когда Дамиано поддевает мягкие волосы, наматывает локон за локоном на элегантные пальцы.


Не смотрите на внешнюю святость; Томас — не монахиня, давшая обет безбрачия, не ханжа и не скромно тупящая в подошву своих босоножек японская школьница, но даже его передёргивает, когда вместо клубничной смазки на языке приходится ощутить, какой же Дамиано сладкий.


Дамиано такой до одури приторный, когда Томас видит его не в претендующем на брендовость пиджаке, а в каких-то нон-гендерных шмотках в обтяжку.


Дамиано такой невозможно красивый, когда машет своим скетчбуком, не стесняясь толпы в любом уголке торгового центра, улыбается ему по-родительски нежно, переходит на «ты» с первой секунды разговора и шарашит сонный мозг своей энергетикой.


Дамиано такой необычный, когда рассказывает о своей привязанности к сахарно-дерьмовой Ханне Монтане и о том, что он сбежал в Амстердам от надежд собственной семьи насчёт спорта, которые стоило бы оставить на его старшего брата. Говорит, что изначально хотел сбежать к своему бывшему — какому-то Джону, то ли французу, то ли албанцу, — но на то он и бывший, чтобы никогда к нему не возвращаться.


Томас долго хлопает глазами, будто копируя выброшенную на берег рыбу, почти уже дохлую и ничего не вразумевающую, пытаясь понять, к чему это всё было сказано.


Томас застревает где-то между фальшивой гетеросексуальностью своего нового знакомого, которая окутывает того с головы до ног уверенным запахом одеколона и пошлости, и своим неумением привязываться к тем, кто его снимает — даже если они сладкие и светятся окошком ватсапа, когда зовут вытащиться куда-нибудь на выходных.


Он застревает и не очень хочет осознавать свою влюблённость в того, кто держит его за руки в понедельничный час пик, а ночью со среды на четверг прячет от возможного дождя в комнате публичного дома.


Он застревает и просит у мистера Коуэлла перерыв на субботу и воскресенье — чтобы отоспаться, наверное.


Чтобы всё, наверное, обдумать.


В субботу они идут смотреть на уличных музыкантов в каком-то спальном районе; Де Валлен остаётся на другом конце города.


v.

— Ты вообще спишь, цыплёнок? — спрашивает Дамиано, убирая с чужого лба нервно растрёпанные пряди. Раджи лежит у него под боком, клацая накрашенными ногтями по железной балке кровати.


— Не так часто, как хотелось бы, — отвечает он, слыша, как где-то у них в ногах жужжит его телефон. Десятое сообщение — и все, безошибочно, от абонента «Саймон Коуэлл», которому Томас не отвечает три последние ночи.


Три последние ночи он не выходит на смену, и всё ради того, чтобы услышать откуда-то сверху простое, чертовски наивное заявление:


— Так спи ночью, в чём проблема?


Томас усмехается в тот самый момент, когда телефон жужжит в одиннадцатый раз. Коуэлл будет в ярости, потому что былой благодарности на лице пропащего итальянского мальчика не осталось от слова совсем; вся его благодарность растворилась зефиром, растеклась патокой, стосковалась в розовые карамельные бусы и стала тем, чем должна была стать — безрассудством, которого у Томаса никогда не было.


Томас усмехается. Томас пьянеет до искренней глупости.


Потому что с Дамиано до газированных колик в горле смешно — и воздушно, воздушно, воздушно.


— Я не могу, Дам. У меня ночная работа.


— Фу, — чужой крепкий палец невзначай тыкает его в упругую щёку, когда голос откуда-то сверху звучит рябью огорчённого разочарования, — я тебе говорил не называть меня «Дам». Убого звучит, — и, словно немного подумав, Дамиано продолжает: — Ты, кстати, не говорил, где работаешь.


— В старбаксе, — говорит Раджи и поправляет скатившуюся к верху майку вместо похабно тонкого платья; на майке у него Black Sabbath и чужой парфюм, в голове у него — звенящая смехом ложь, прямо как в их первую (официальную) встречу.


— О, а зайти к тебе можно будет?


— Конечно. С одиннадцати до четырёх наши двери открыты.


Что иронично, Дамиано действительно приходит на следующую ночь, день перед которой они всё же проводят порознь, а не валяясь в одной постели положенные Томасу для роста и развития часы сна. Последнему, правда, до иронии далеко, потому что какое-то идиотское сообщение от Дамиано внизу череды их переписки он пачкает кровью из разбитой губы.


Мистер Коуэлл действительно был в ярости; не помогли ни по-шлюшачьи сложенные губы цвета бардо, ни испуганный взгляд из-под трёх слоёв чёрных теней, ни заверения, что ткань у платья действительно тонкая.


Вместо волос перстни зацепили скулы и губы; вместо запястья Дамиано сгрёб Томаса полностью, силой запихнув в палящую красным кабинку.


Как умный мальчик, Раджи готовится к худшему.


— Томас.


Когда Дамиано впервые называет его по имени в этом месте, умному итальянскому мальчику срывает башню окончательно.


— Уходи.


— «Уходи»? Ты с ума сошёл, Томас? Какой «уходи», никакой «уходи», ты мне сейчас на каждом из двух ёбанных языков объясняешь, что тут происходит.


— Нет, — выдавить из себя жалкое, хлипкое, почти булькающее до невозможного сложно; Томас тяжело дышит, елозит худыми лопатками по неприятной на ощупь стене кабинки. Лямки платья давно покатились с плеч ещё ниже, скомкались более криво и наискосок, но как-то плевать: в гомофобно-красном не видно ни одной тусклой веснушки.


— Я не уйду.


— Ну а какого дьявола ты вообще сюда пришёл тогда? Зачем ты приходишь каждый раз? Зачем это всё? Ты приходишь, мы трахаемся, а потом ты делаешь вид, будто ничего никогда не было. Будто любишь меня. Иди к чёрту, Дамиано, либо делай то, за что платишь.


Не смотрите на внешнюю святость; Томас — не монахиня, давшая обет безбрачия, не ханжа и не скромно тупящая в подошву своих босоножек японская школьница, но в мутно кружащемся вокруг мире даже ему кажется, что всё это слишком далеко зашло.


Потому что с Дамиано до тягучего ощущения внизу живота больно — и глубоко, глубоко, глубоко.


Как и все умные мальчики, он сам нарушает собственные табу. Как и все умные мальчики, он сам тянется и влажно, смазано целует Дамиано в сухие губы (впервые, кстати: ни в одну ночь, ни в один день они не доходили до этого). Как и все умные мальчики, Томас Раджи, зная про перспективу словить пулю в саднящую гноем грудную клетку, выбирает сделать это самостоятельно, нежели дать пустить всю обойму в его угловатое тело кому-то другому.


Это что-то вроде акции «освободи от греха ближнего своего»; за все свои незначительные и кратковременные интрижки Томас и так рано или поздно сгинет в адской геенне, а так хотя бы отмоет чужие руки от ненужной крови.


— Поцелуи входят в твой прайс?


— Нет, но считай, что у них пометка «бесценно».


Его не спрашивают, в каком смысле расценивать это «бесценно»: то ли в том, что к этой услуге заботливая рука мутного мистера ещё не успела прикрепить жёлтую бумажку с циферками, то ли в том, что её никогда не получится покрыть, бери ты хоть миллион кредитов и смени хоть сотню стран.


Его не спрашивают, в каком из двух смысле.


Потому что с Дамиано всегда как-то между, чётко по середине — тук, тук, тук.


Поцелуй-самоубийство, как оказывается, в расценке Томаса значится билетом на рейс Амстердам-Рим, оставленном в почтовом ящике.


vi.

Содранный заусенец кровоточит после истерики.


04:47am | вы: дам.

04:47am | вы: привет.

04:47am | вы: ты не спишь?

04:48am | вы: очень надеюсь что спишь.


04:50am | вы: я сбежал из италии от своей жизни.

04:57am | вы: я сбежал оттуда из-за своей семьи. как и ты. наверное, мы никогда не смогли бы быть нормальными; мой отец любит the cure, но до него никогда не доходил тот посыл, который роберт смит вложил в boys don't cry. моя мать просила благословения у самого папы римского, но она никогда не поймёт, что недостаточно родиться от секса с иисусом, чтобы считаться святой.

05:06am | вы: я сбежал от людей, что делали вид, будто они — мои друзья. я сбежал от насмешек за чёрный лак, девчачьи увлечения и взгляд брайана молко.

05:13am | вы: сбежал от ожиданий, от наставлений, от надежд на будущее и того, что я, кажется, никогда не переживу. я разбил свои мечты стать рок-звездой ради свободы, но свобода не смогла меня излечить.

05:15am | вы: я сбежал. как трус.

05:15am | вы: больше не хочу. извини.


05:16am | дамиано: санта мария, томас.

05:16am | дамиано: я же сказал, чтобы ты никогда в этой чертовой жизни не называть меня «дам».

05:17am | дамиано: и «дами» тоже, чтоб тебя.


Большой палец замирает над телефонной клавиатурой. Томас думает несколько минут и, как послушный мальчик, стирает всё к чертовой матери.


правда в душе,

в полоумном сознании

искреннем.

правда в том, что

я до сих пор люблю тебя.

грей меня прикосновениями

и дыханием, объятиями

ты грей мою душу каждый день,

моё солнце.


05:17am | мой дами: мне приехать?

05:21am | вы: приезжай.

05:22am | вы: и, пожалуйста, купи молока по дороге. у меня непереносимость местного.


грей меня

тем, чего мне

так не хватает.

согрей меня снова,

моё солнце.

Примечание

* для вас, долбанных извращенцев, нет предела для траты собственных денег

* минет

* какая удача: встретить родственную душу в этой пустые / этих дебрях

целую в лобик, если вы здесь. обнимаю, если вы поняли все отсылки. изначально всё было куда хуже.

не забывайте оставлять отзывы.