— Я не хочу умирать...
Мука, что всё тело пронзает, не даёт сделать даже и мелкого вдоха: будто объято огнём, от которого, впрочем, кожа немеет мгновенно — боль столь сильна, что он не выдерживает, лишается чувств несколько раз, не может даже губ разомкнуть, чтобы закричать во всю мощь своих лёгких. Она его поглощает, всего, целиком, абсолютно, до основания его разрушает, разбивая остатки сознания, делает немного безумным — он совсем растворяется, потерявшись в пространстве меж реальностью и воплощением ада, которое создаёт его подсознание. И даже обозначить не может, что здесь, что пришёл в себя и всё, чёрт возьми, чувствует, потому что не в силах даже разомкнуть век, чтобы слепыми глазами упереться в свод потолка.
— Я не хочу умирать.
Это всё, что бьётся в его голове, долбит изнутри несчастную кость, в разум ввинчивается с такой неистовой силой, что хочется выть, но всё, что он может — это лежать, быть запертым в тесноте своего дурацкого, слабого тела. Того самого, что ни черта не смогло справиться со всем тем, что на него навалилось — и теперь отказало, разрушилось, предпочло поломаться. Недостаточно сильное. Не волевое совсем, как бы он ни старался, сколько бы гордости в душе не держало и той самой силы, которая делала его волевым, несгибаемым. Как бы ни пытался пойти против природы, доказать всем, что он значит хоть что-то, прямо сейчас всё, что он делает — так это являет собой тотальную слабость. Может, такому ему, всё равно ничего не достигшему, лучше и вовсе не жить? Он всё равно всё потерял.
— Я не хочу умирать! — и он это выплёвывает, глаза резко распахивая — и его две пары рук с силой кладут назад на подушки. Больно, чёрт возьми, как же ему всё-таки больно, но даже не знает, от чего именно — виноват в этом удар мужа прямо в живот или же тот огонь страшной душевной агонии, что пронзает всё его существо: он весь холодный, мокрый насквозь, у него по венам вместо крови течёт невыносимая боль, которая в нём всё нутро выжигает, а ещё — успел зацепить краем полуслепых своих глаз обилие красного на шёлке постели, и теперь как никогда остро чувствует на бёдрах горячую влагу.
— Господин Юнги, Вы не умрёте, если не будете дёргаться, слышите?
— Почему он пришёл в себя, чёрт возьми?
Больно.
Господи, Боже, как же до невыносимого больно.
Но, впрочем, не так сильно, как когда один из придворных, через два дня глядя ему со скорбным лицом прямо в глаза, только скажет негромко:
— Мне жаль. Вы потеряли ребёнка.
Однако же, это было давно.
Или только грядёт — смотря, с какой стороны посмотреть.
...— Думаешь, таким будешь нужен кому-то? — и муж, человек, который во всех прекраснейших легендах и сказках является оплотом надёжности, веры и правды, защиты и силы, смеётся, глядя ему прямо в лицо, но Юнги, поднявший глаза на того, кто убил в нём ребёнка и заодно, кажется, всё человеческое, даже не отводит своего равнодушного взгляда. — Они сказали, что понести ты больше не сможешь. На твоём лице шрам, характер — дерьмо, может, отдать тебя солдатне, пусть заполнят тебя семенем, как бочонок пустой? — и гогочет, считая себя остроумным до ужаса, потешаясь над слабым после потери ребёнка и крови омегой, который настолько бледен и немощен, что не может даже лишнего шага сделать с постели без помощи.
Юнги, глядя на него, только лишь об одном отстранённо задумывается: насколько же низким и слабым может быть тот человек, который считает себя победителем в схватке с другим, тем, с которым браком сочтён, и боится, видимо, так, что лишил всего абсолютно. Сначала — любимого, затем — воспитателя, позже — ребёнка, Чжуонь ломал его день ото дня и глумился над слабостью, над естественной физической разницей, глумится даже сейчас, ликуя, что — вот те на! — победил в схватке с омегой. Боролся всё это время с собственным мужем.
Такого, наверное, только жалеть, разве нет? Жалеть о жестокости, о чувстве неполноценности, которое его китайский супруг срывает на собственном муже, на том, кто ему ничего плохого не сделал; срывает на тех омегах, что заперты в другом крыле его дворца — все когда-то красивые, сейчас они поломаны, изувечены и обесчещены, потому что альфа, который их захватил, отобрав у семей, страдает каким-то внутренним сильным недугом, что затмевает в нём всё человеческое. Относиться к живым людям, как к своей собственности — это в порядке вещей в их тёмное время, удивляют только лишь те, кто так не поступает. Но только лишь само отношение в этой потребительской стезе показывает истинное лицо рабовладельца.
Юнги Чжуоня, слабого духом, рассудком и сердцем, даже ненавидеть не может, потому что, снизу вверх сейчас глядя на того, кого нужно называть «мой супруг» или же «мой истинный альфа», понимает как никогда: тот рабовладелец, но Юнги-то не раб. Ненавидеть это жалкое подобие человека могут лишь те, кто от него напрямую зависят, но Юнги-то может за себя постоять. Он, в конце-то концов, всё ещё его муж, к сожалению.
Но и сочувствовать ему тоже не может. Просто потому, что такой садист, как Чжуонь, не достоин того, чтобы ему хоть кто-то сопереживал в этом мире.
— Отдай, — спокойно и слабо сообщает омега. — И тогда мой брат пойдёт войной на тебя, а ты её проиграешь, дорогой мой супруг, потому что полководец из тебя никакой, в отличие от Мин Кёнги.
— Да кому ты нужен, чтобы из-за тебя войну кто-то развязывал, — хмыкает альфа, а Юнги, не в силах сдержать тонкой насмешки, лишь головой качает досадливо:
— Удивительно, как ты не понимаешь банальных вещей, хотя, вроде как, тоже являешься Императором, мой милый супруг. Ты думаешь, что Мин Кёнги, Император, пойдёт войной на тебя только из-за того, что его близнеца, которого он столько не видел, по твоему приказу пустили по кругу, как шлюху, лишив остатков чести и гордости? — и снова фыркает, но на этот раз громче: — О, нет, мой дорогой, он сокрушит тебя по совершенно иной причине.
— Какой же? — щурится Чжуонь недоверчиво.
— Гордость, — и Юнги широко улыбается. — И моя родословная. Сколько бы я ни был времени за тобой замужем, я был, есть и буду происходить из великой династии Мин. И действия подобного рода мой брат сочтёт плевком ему прямо в лицо. А то, что оно у него точно такое же, как у меня, — и указательным пальцем омега показывает прямо на свою скулу, изуродованную страшным вертикальным шрамом. — Лишь подольёт масла в огонь. Сам знаешь, какие слухи ходят о нас с ним, ведь так? И сам знаешь, насколько правдивыми они и являются. И, о, нет, даже если Мин Кёнги меня больше не любит, в чём я не сомневаюсь, иначе бы он уже давным-давно сомкнул свои пальцы на твоём жалком горле, эти самые слухи его подстегнут, потому что тогда оскорбление будет нанесено лично ему.
И в этот момент, глядя на вытянувшуюся рожу Чжуоня, понимает одно: он победил. Первый раз за всё время их ужасного брака Юнги победил в словесной баталии, потому что альфа, который стоит перед ним, рот открыв, не может подобрать нужных слов, откровенно теряется, ощущает себя некомфортно до ужаса и не знает, куда себя деть от едкой насмешки в глазах того, кого взял в мужья. А потому угрожает, конечно же:
— Не прекратишь так смотреть, я выколю тебе глаза, сволочь. Своими руками.
— И тогда мой брат пойдёт на тебя войной всё ещё, — не в силах сдержать триумфальных нот в голосе, отвечает омега, и супруг рычит, словно животное дикое, а потом бросается на него, будто бы хищник (хотя тут, наверное, лучше сказать проще — падальщик), но не с целью убить, разумеется. Такие слабые люди не способны, чувствуя себя уязвлёнными, кого-либо жизни лишить, но вот воспользоваться чужой слабостью — на раз плюнуть.
Но Юнги смеётся в момент, когда его раздевают. И не прекращает смеяться, когда его начинают грубо, животно насиловать, травмируя мягкие ткани ещё больше — запах крови сильный стоит, когда Чжуонь берёт его грубо, а боль внутри и меж ягодиц такая жгучая, сильная, что хоть волком вой, честное слово, а пощёчины хлёсткие, наверное, могли бы даже обидными быть, не знай здесь никто, что это только от слабости. От чувства беспомощности, потому что всё, что может Чжуонь — это насиловать и уродовать слабых, а сильных боится, словно огня, и за свою шкуру цепляется в страхе быть когда-либо убитым.
Чжуонь его не берёт, он его грубо трахает, будто наложника или же проститута не самой лучшей паршивости. У омеги кровь течёт вниз, на шёлк, ему больно до ужаса, но это сумасшедшее счастье, что дурманит сознание, когда он понимает — этот альфа боится его, делает его абсолютно всесильным. Ли Чжуонь лишил его Кёнги, Ли Чжуонь его изуродовал, Ли Чжуонь прирезал Панчока, Ли Чжуонь лишил их обоих ребёнка и отдельно супруга — возможности когда-нибудь вновь понести, но ненавидеть его всё ещё невозможно — слишком жалок тот и до ужаса слаб. Однако и сочувствовать ему тоже нельзя. Просто потому, что такой садист, как Чжуонь, не достоин того, чтобы ему хоть кто-то сопереживал в этом мире, не достоин ничего, кроме мучительной смерти или же пыток: смежив веки, омега рисует под ними картинки самых отвратительных пыток, одна другой краше — и каждая из них для его мужа слишком легка.
Чжуонь насилует, игнорируя кровь.
Юнги смеётся в момент, когда он приходит к финалу, смеётся, когда вытирает о простыни от крови и семени свой чёртов член, смеётся даже тогда, когда альфа, униженный, прочь бежит из покоев супруга.
Истекая кровью, Юнги продолжает смеяться.
Над чужой слабостью или же над собственной сломленностью — вопрос, конечно, другой.
***
— У тебя есть план.
И Дракон к нему оборачивается — по лицу ничего не прочесть, но весь Тэхён, он словно открытая книга: распалённый и раздражённый, как и всегда, когда они спаррингуются, он смотрит в упор, пока остальные с крыльца — прямо на них, но разговора не слышат. Юнги, в свою очередь, лениво вертя бо между длинных мозолистых пальцев, лишь неопределённо пожимает плечами, чтобы ответить:
— Возможно. Нападай давай, Тэ, — и в момент, когда чужое оружие пролетает со свистом над головой, он ухмыляется — близко.
— Ты не хочешь мне его говорить, — хмурится альфа, продолжая вести наступление: его собственный бо свистит куда агрессивней драконова, но омега не может не отметить тот факт, с какой лёгкостью раздражённый Тэхён с ним управляется, когда не зацикливает внимание только на том, чтобы удар нанести. Он сильнее, чем думает: именно по этой причине Юнги его своим преемником выбрал — недалеко, разумеется, но он поведёт их семью в тихую гавань, где эта четвёрка, и без того от жизни все удары принявшая, наконец-то заслуженно осядет доживать свои дни. И лидер из Тэхёна тоже хороший: нельзя не отметить, что его слушают старшие, несмотря на горячую кровь, чей пыл поутих с появлением аромата фиалки — этот парень видел дерьмо и знает, каково на вкус хлебнуть его чашу. С ним остальным ничего не грозит — и Дракон, вновь легко уворачиваясь, отвечает коротко, как только выпрямляет стан в боевую позицию:
— Ты прав. Не хочу.
— Но почему? — и Тэхён сам уворачивается от обидного, больного удара, даже не замечая того — действует он сейчас на инстинктах, поза расслабленная: он подсознательно уверен в себе, обычно в пылу драки не замечая того, но его тело реагирует на выпады лучше и, что важно, будто само по себе, а он даже не даёт себе в этом отчёт. Учиться ещё, конечно же, предстоит многому, но Юнги знает, что в подобных вещах он не поможет — что-то приходит только с опытом, только с настоящим соперником, который не будет вести с ним диалог о грядущем.
— Потому что знаю тебя, — и Дракон снова промахивается, боковым зрением видя, что ребята на крыльце замерли, жадно впитывая взглядами каждый взмах бо. — Ты решишь мне помочь, а тебе предстоит повести остальных, когда меня рядом больше не будет.
— Но почему я?! — восклицает Тэхён, из оборонительной стойки резко переходя в атакующую, и нанося по Юнги град сильных, резких ударов — каждое движение точно и ясно, каждый взмах будто обдуман, и то, что альфа делает это на чуйке, инстинктах — это прекрасно. Первый удар Юнги встречает, выставив бо поперечно, второй отбивает касанием, а от третьего легко уворачивается. Но что становится резкой внезапностью, так это четвёртый, который альфа направляет ему прямо в грудь тупым наконечником — и Дракон, не поддавшись ни разу, впервые за долгие годы его пропускает, позволяя выбить из лёгких весь воздух и народу на крыльце — триумфально взреветь.
Тэхён стоит, замерев и не в силах поверить, что только что у него... получилось — очевидно, не дышит, даже оружие выпало из длинных ослабевших вмиг пальцев, а взгляд потрясённый — аж рот приоткрылся.
А Юнги, уродливо скрючившись и пытаясь вновь научиться дышать, только лишь посылает ему кривую ухмылку, глядя прямо в чужие глаза:
— Вот поэтому, Тэ, — и, выдохнув, повторением ставит точку в их спарринге: — Вот поэтому.