Примечание
Данный текст написан в рамках ИАВ ау, с которой вы можете подробнее ознакомиться на канале: https://t.me/litrabes
Не замечать.
Своими выходками Миша мог довести до бешенства. Он умел быть обманчиво-милым, очаровательным, даже учтивым и галантным, ярким и непосредственно-громким; умел одним взглядом заставить замолчать и намекнуть, что рот лучше не открывать и идти отсюда по добру по здорову, пока не были применены вспомогательные средства устранения.
Миша мог ничего особенного и не делать, но тем не менее невероятно бесить: он смеялся чересчур раздражающе – то истерил в беззвучных припадках, то выл на одной ноте дрожащим, хрипящим свистом; он постоянно вертел что-то в пальцах – то карандаш, то свою резинку для волос, то, прости господи, какую-нибудь жуткую сушёнку, которую выуживал из карманов своего фартука на отварах и зельях, то браслеты свои крутил – это, надо признаться, раздражало не особо, но всё-таки немного действовало на нервы; Миша просто и иррационально раздражал своим существованием.
И фамилия у него была раздражающая, тоже изъёбистая, тоже двойная – Бестужев-Рюмин, – кто только придумывал, специально, что ли, ему, Муравьёву-Апостолу, назло?
Своими выходками Миша мог довести Серёжу (не только его, на самом деле) до бешенства, но в этом и было его особое, пленительное очарование. Он особо не старался, но результат всегда был налицо.
Слишком зажатому и правильному Серёже казалось, что вот он, его личный ад – совершенно неконтролируемый, будто укушенный в жопу маленький приставучий чертёнок с шальной улыбкой, который то ли подбивает к нему клинья, то ли пытается подружиться.
Приставучий чертёнок окучивал его где-то два месяца – под уговоры Паши не дичиться, не сучиться, не кидаться и не отбиваться так рьяно. Серёжа, к своей чести, и не отбивался – в прямом смысле слова, – он тактично старался отвязаться, кидаясь в (не «на», заметьте) Бестужева язвительными шутками, огрызался на чрезмерную доёбчивость до своей августейшей персоны, и вообще старался всячески этого Мишеля от себя отвадить.
Мишель не отваживался никак. На общих парах чаровства или истории государства так и норовил сесть рядом, не нарушая, впрочем, личного пространства совсем уж до неприличия; прожигал взглядом и, кажется, только и ждал, когда Серёжа на него посмотрит, чтобы неловко (когда Серёжа понял, что Мише неловко, то злорадно возликовал) отвести глаза; только в столовой Бестужев садился подальше, аж на другом конце стола. В чём была причина – Муравьёв так и не понял. Не понял, но возрадовался.
Ещё Миша постоянно его слушал. Казалось бы? В какой бы компании они не оказались, что бы Серёжа не рассказывал – Миша ловил каждое его слово. Сначала, он этого даже не замечал, а потом, из-за какой-то мелочи, буквально пустяка – то ли ему сказали, то ли он неосторожно повернул голову и поймал взгляд изумительно красивых карих глаз, – заметил. Очень недолгое время это льстило, потом раздражало, затем бесило. Муравьёв не мог понять, почему же он так раздражается, ведь, на самом деле, его многие слушали и прислушивались, с какого-то перепугу считали его мнение весомым, его самого – заслуживающим доверия, уважения, внимания, и прочая-прочая, но раздражал его почему-то только Бестужев-Рюмин.
Он был какой-то особенный. Особенно раздражающий.
Сложный.
Непонятный.
Серёжа никак не мог его разгадать. На него хотелось смотреть, препарировать взглядом, искать что-то и по маленьким кусочкам отколупывать его загадочность, изъяны и непонятность.
Дни шли, а Серёжа никак не мог понять, в чём же дело. Его никто особо никогда не раздражал и не бесил настолько, чтобы он – нехотя и с долей смущения, – просил у Кондратия флаконы со сваренным им успокоительным. Рылеев был хорошим зельеделом, и его Успокой-настой (он назвал его «упокоем» и блаженно улыбался) на ромашке и берёзовых листьях отлично помогал не сойти с ума, то есть не заводиться от любой мелочи.
Неужто он просто боялся новых людей в уже привычной компании, неужто он боялся перемен, неужто он просто не хотел, чтобы уже устаканившийся мирок нарушал кто-то извне? Муравьёв-Апостол так и не нашёл ответ. По крайней мере Мишель не был неприлично-навязчивым, хотя и был нагловатым, но это скорее шло ему плюсом.
Энергетика и аура – насколько было уместно говорить такое о целителе, Серёжа не знал, – его была такой же, как и у Рылеева, с той только разницей, что тот чувствовался более остро, опасно и как бы свысока – Мишелева же магия текла мягкой, липко-нежной волной. Когда Серёжа поделился своими мыслями с Трубецким, тот удивлённо вскинул на него глаза и, странно задумавшись, сообщил, что он ощущает на себе магию Кондратия точно так же, как Серёжа – магию Миши.
Муравьёв иногда наблюдал за Мишей на чаровстве, когда тот, закатав по локоть рукава рубашки, плавным, но стремительным движением раскрывал пальцы веером – и колдовал. Колдовал он не менее эффектно, чем Паша. Серёже было, кстати, интересно, как и когда эти двое успели познакомиться: Пестель никогда не рассказывал об этом, загадочно и ловко уходя от ответа, фыркал и отмахивался, мол, это не особо важно, а если так интересно, то иди спроси у Миши. Их самих Пестель познакомил незаметно, ненавязчиво, и Бестужев быстро влился в компанию, продолжая раздражать Серёжу одним своим присутствием.
Через эти два месяца, на протяжение которых Миша Серёжу активно окучивал, Пестель не выдержал и пришёл к нему с серьёзным разговором. Промыл мозги лучшему другу и вставил профилактических пиздюлей, как окрестил этот жест доброй воли сам Муравьёв. Яснее ситуация ему не стала, разве что ему понятными словами объяснили, что Миша изо всех сил хочет подружиться и искренне не понимает, чем заслужил такое свинское отношение. Все, мол, его уже приняли, и только Серёжа хорохорится и нос воротит. Не то чтобы стало неловко или – боже упаси! – стыдно, но пересмотреть и переосмыслить некоторые вещи всё-таки пришлось.
Серёжа сменил гнев на некое подобие милости в один из четвергов ноября, когда начало снежить, подмораживать и основательно холодать. В четверг всё пошло наперекосяк: с самого утра нещадно болела голова, по истории магии задали написать развёрнутое эссе на одну из тем из списка (его аккуратно, будто издеваясь, пришпилили на специальную доску у преподавательской кафедры), на чаровстве всё валилось из рук (Миша с Пашей смотрели чересчур обеспокоенно), а когда Серёжа добрёл до манежа на спортивный факультатив и сел на лошадь, то понял, что если сейчас же не слезет, то хлопнется прямо здесь. Едва доведя Звезду до её стойла, он направился к выходу. Голова пульсировала нещадно, хотелось прилечь на ближайшем камне и умереть – Серёжа был не так хорош в бытовой магии или целительских наговорах, и потому мучился весь день думая, что он просто устал.
Как оказалось, нет.
Сказавшись больным, он ретировался с манежа, не учтя того, что Миша может увязаться – и увяжется, – за ним.
Бестужев-Рюмин догнал его уже на его этаже, когда Серёжа возвращался из лазарета, из которого едва вырвался, открестившись от стационара всеми правдами и неправдами, и мечтал только о том, как запрётся в комнате, понаставит заглушек вокруг своей кровати, завесится пологом и проспит -дцать часов.
– Серёж, подожди!
Серёжа зло вздохнул. Компания маленького приставучего чертёнка в его планы никак не входила и даже близко не вписывалась. Муравьёв развернулся и Бестужев налетел на него, не успев затормозить.
Он что, бежал за ним?
В голову мгновенно полился всякий бред, почему-то вспомнился покинутый им малый манеж, пашкин парадный краплаковый жакет, который тот зачем-то достал сегодня, удушливый запах стерильности в лазарете, гладко-глянцевая полировка перил, Звезда, которую он чмокнул в нос, прежде чем уйти.
– Чего тебе?
Серёжа мысленно посмеялся со своей же шутки – надо же, смотрите, Миша бегает за ним, – но вслух всё же не озвучил. Миша хоть и был маленьким приставучим чертёнком, но прекрасно, почти филигранно умел ломать нос и насылать сглаз и порчу. Силы в нём было – немерено, что физической, что магической. Миша, как однажды поведал Серёже Паша, тайком гордился тем, что ни настои с дурман-травой, ни наговоры не делали восстановление после его сглазов и прочих прелестей менее болезненным.
Взбулькнувшая поначалу злость вбулькнула куда-то обратно; всплыла накопившаяся за день усталость. Серёжа выдавил из себя улыбку и поднял брови, мол, говорить будешь или мы так и будем тут стоять? Рюмин понятливо кивнул и так неожиданно для Серёжи впихнул его в комнату, что он даже опешил.
– А как ты…
– Давай-давай, иди ложись или чё ты там хотел. Самый умный что ли, с температурой разгуливать? Тебе ещё лихорадку Степанова подцепить не хватало…
«Надо будет спросить у Паши и Кондратия, кто именно научил этого… его так ловко отпирать замки. Да ещё и невербально. Ну точно, Кондратий… – подумал Муравьёв, пока его не усадили на кровать. – Ну какова наглость!»
– Меня можешь не стесняться.
– Миш, а ты не ахуел?
Вопрос был, видимо, чисто риторический, потому что Миша никак на него не отреагировал. Он занялся своими делами: трансфигурировал какой-то листок в огромных размеров кружку и принялся рыться в карманах. Потом тряхнул рукой, привычным движением раскрывая пальцы веером – и его браслеты сползли на руку, сомкнувшись в полную форму.
Серёжа знал, что все профессиональные зельеделы и целители предпочитали работать в полной форме своего кольца. Миша исключением не был. Ну, разве что из всей их компании (Серёжа поморщился, но делать было нечего, Бестужев уже давно стал своим) только у Миши было не кольцо, а браслеты.
При трансформации один широкой лентой смыкался на запястье, а два других, которые были тоньше и изящнее первого, утекали на пальцы, принимая форму колец-когтей. Муравьёв-Апостол никогда не видел мишиной трансформации, и сейчас не мог не признать, что выглядело это красиво и эффектно.
– Чего смотришь так? Я целитель. Мы всегда так работаем.
Серёжа промолчал, предоставив Бестужеву свободу действий. Тот смешал в кружку два зелья из пузырьков, которые вытащил из рукава, посыпал щепоткой какого-то блеска, и вручил ему, выжидательно остановившись у кровати.
– Поправочка: только учишься, – Серёжа скептически заглянул в кружку. Намешанное Мишей хрючево выглядело безобидным, цветом было как чай, пахло приятно. В принципе, чего ему терять?
– Поправочка поправочки: вообще-то повышаю квалификацию, – беззаботно отозвался Миша, колдуя над пустыми склянками. – От моих зелий ещё никто не умирал. Если бы я хотел тебя убить, я бы сделал это по-другому. Но тебе повезло, убивать тебя я не собираюсь в принципе.
Через несколько минут Бестужев снова подал голос:
– А чего в лазарет не пошёл отлежаться? Ты же оттуда шёл, м?
– Всё-то ты знаешь, – скривился Серёжа. – Какая тебе разница? Дел у меня по горло, некогда в лазарете валяться.
– А других заражать есть когда? – ехидно спросил Миша, пропустив колкость мимо ушей, и так же ехидно сощурился. Серёжа закатил глаза.
– Татьяна Потаповна на неделю минимум бы меня уложила. Сам знаешь, какая она.
– Знаю, кто ж не знает.
Главную фельдшерицу их лазарета, Татьяну Потаповну, уважали едва ли не больше, чем побаивались. Женщина она была боевая, прямолинейная и серьёзная. Если ей было, что сказать – она говорила, если было, что сделать – делала. Если же нет – то, как говорится, на нет и суда нет.
– Миш, – прочистил горло Серёжа, внезапно осознав, что это первый раз, когда он обратился к Бестужеву-Рюмину по имени. – А ты не боишься, что я тебя заражу?
– Чем? Простудой? Нет, дурачок, – мягко начал Миша и Серёжа с ужасом заметил, что он улыбается. – Я целитель. Ты же не думаешь, что на мне сейчас нет ни одного отвода, наговора или щита?
Миша ушёл через полчаса и оставил ему ещё три пузырька, объяснив, как их пить – один сегодня вечером, а другие два завтра. Серёжа сменил гнев на некое подобие милости по одной единственной причине: зельедел Бестужев был отменный; это его хрючево помогло Серёже, во-первых, проспать без сновидений и головной боли, и во-вторых, прийти в норму уже к воскресенью. Он, конечно, мог бы отлежаться в лазарете, но эссе само себя не написало бы.
Через пару дней Серёжа поблагодарил Мишу за оказанную помощь, когда они встретились на чаровстве, и не удержавшись, сухо поинтересовался, давно ли тот занимается зельеделанием – ему стало правда интересно. Он ставил на годы практики, учёбы, упорства, ведь Бестужев действительно был мастером своего дела, и это не могло не восхищать Серёжу, который всегда любил умных людей. Мишель от его вопроса как-то незаметно расцвёл, будто растёкся по скамье, смущённо заулыбался и за пять минут обрисовал историю своей любви к своему делу.
Его горящие глаза, проскальзывающая в словах нежность и энтузиазм, оставили Муравьёву в сердце приятное, неясное волнение и уверенность в том, что Миша его точно не отравит.
Привыкание к новому человеку всегда происходит долго и не особо легко, всегда есть свои подводные камни, неуверенности или же банальное опасение, чего уж говорить о том, как Серёжа привыкал к Мише: это было непросто, но уже через месяц он перестал дичиться и привык к его постоянному присутствию – когда тот сидел рядом на истории государства, давал списывать свои конспекты, если Серёжа не успевал за лектором, и иногда угощал сушёной клюквой, когда он закидывал на плечо метлу и шёл с ним на стадион, полетать (тогда же Серёжа узнал, что Миша прекрасно летает, и не без удивления заметил, что, как и Кондратию с Пашей, ему невероятно шла лётная спортивная форма), когда тот заваливался рядом на диванчик, вернувшись с улицы – промокший, но до ужаса довольный, – и Серёжа со вздохом бормотал простенький наговор, который вмиг высушивал мишины волосы и одежду.
В общем, к присутствию Мишеля в своей жизни Серёжа постепенно привык, свыкся с, казалось бы, неизбежным, и даже пытался получать из этой ситуации удовольствие и выгоду.
Мишель оказался хорошим собеседником. С ним можно было обсудить и искусство, и кинематограф, и разведение лошадей, и домашние способы выращивания зельедельческих трав, с ним можно было и обругать систему обучения первого мишиного института – что Миша и делал с превеликим удовольствием.
– В «Катьке» я проучился пять лет, – рассказывал Миша, когда они коротали вечера у камина. – Почти всё, что я умею, почти всё, чему меня научили – меня научили там. Отдаю должное своей альма-матер. Но все эти пять лет мы долбились с парами и расписанием, как проклятые. Всем было настолько бриллиантово поебать… не учёба, а сказка. Знаешь, Серёж, иногда мне кажется, что если бы я после получения бакалавра пошёл в ГУТЦ, то моя жизнь скорее всего сложилась бы по-другому. Но я ни о чём не жалею, – он как-то грустно улыбался и смотрел прямо в глаза. В такие моменты Серёже казалось, что это не Миша пытался с ним подружиться, это не Миша в своеобразной манере учил его доверять, а наоборот.
Муравьёв вскидывал руку, приманивал им ещё по бутылке домашнего василькового лимонада, и слушал рассказы Миши, задавая вопросы или уточняя непонятные моменты.
Екатерининский Медико-Магический Институт Травничества и Целительства, альма-матер, про которую говорил Рюмин, готовил специалистов узких направленностей: травников и целителей соответственно. Он входил в рейтинг лучших медицинских вузов страны и по праву считался одним из самых престижных: там был достойный уровень образования и выпускники были прекрасными специалистами.
Слушая рассказы об институтской жизни, Серёжа начал потихоньку понимать, что пресловутое повышение квалификации Мише не особо и нужно – тот прекрасно знал свою сферу деятельности. По крайней мере, так Серёже казалось – сам он в этом не особо разбирался, но так, был любителем-дилетантом. В ГУТЦе – Государственном Университете Травничества и Целительства, – ситуация была примерно такая же, но чуть хуже, и Миша морщился и кривился, когда рассказывал, как они группой ездили туда на какую-то научную конференцию. Бестужеву там не понравилось: с его слов инструментарий там был скудный, теплицы маленькие, а на некоторые травы приходилось вставать в очередь; в общем, он высказал своё профессиональное «фи» и радовался, что не поступил туда.
В Академию Миша поступал, потому что, с его же слов, здесь ему приглянулся расширенный курс травничества и ядоведение. Сам Серёжа посещал только обязательные дисциплины, расширенными курсами чего-либо не особо интересовался, но искренне восхищался друзьями, которые брали таких несколько. Миша горел желанием связать свою жизнь с целительством, Паша интересовался боевой и защитной магией – чёрной в том числе, Петя и Серёжа Трубецкой любили всякую рунологию, астрономию и каллиграфию, а Кондратий интересовался вообще всем. Ник, насколько знал Серёжа, углублённо изучал историю, трансформацию и трансфигурацию, и чаровство, а Аня, с которой Серёжа тесно дружил едва ли не с лицея, обожала алхимию и картоведение.
Серёже было приятно от одной только мысли, что его окружают умные люди, которые любят то, что делают и мечтают посвятить этому всю жизнь или хотя бы её небольшую часть.
Интеллект в людях он всегда ценил.
Когда Муравьёв начал ловить себя на мысли, что порой ему не хватает разговоров с Мишей, что он иногда высматривает его или неосознанно ищет глазами в компании, на улице, на парах или ещё где-нибудь, он понял, что что-то пошло не так.
Осознав это, он обнаружил и другое – они успели стать чуть ли не лучшими друзьями. Этот факт не вызывал неистовый восторг, но и не приводил в ужас: Серёжа привык к Мише, они притёрлись и нашли точки соприкосновения, пускай и не сразу. Сближение и дружба были логичным продолжением такого общения – довольно заключал Серёжа и успокаивался.
Как оказалось – зря.
Очень и очень зря.
***
Не скучать.
Ближе к новому году Миша взял совершенно дурную привычку подсовывать ему записки на чаровстве. Потом он стал подкидывать их не только на чаровстве: порой он оставлял их на его сумке, иногда левитровал их непосредственно ему в руки в коридорах или отсылал прямо в столовой, чем вызывал гневные взгляды Пестеля. Чаще всего, конечно, записки прилетали Серёже на занятиях.
Миша складывал бумажки фигурками и зачаровывал так, что те планировали на серёжины конспекты, сами раскрывались или складывались в другие фигурки. Серёжа находил это очаровательным и абсолютным безобразием. Только теперь между ним и Мишей с каменным лицом сидел Паша, пресекающий любые их попытки поболтать.
– Я уже сто раз пожалел, что решил вправить тебе мозги. Вас друг от друга не оторвать. Когда вы перестанете трепаться? – прошипел Пестель и, отодвинув свой конспект, прижал пальцы к вискам. – Я хочу удалиться от нашей компании, как вы все мне надоели…
– И я тебя люблю, Паш, – рассмеялся Серёжа.
Пестель страдальчески закатил глаза и ничего не ответил. Его сложно было по-настоящему взбесить, но он был довольно раздражительным, мог завестись с пол-оборота, ходил с выражением лица, про которое обычно спрашивали «ты чего такой хмурый?» (Паша не хмурый, у него правда лицо по жизни такое), и взглядом умел отпугивать окружающих, но когда Серёжа с Мишей устраивали переговоры или дискуссии, то он превращался в старого брюзжащего деда. Это было поистине захватывающее зрелище. Наверное, он очень жалел, что вместо одной проблемы, в лице неугомонного Мишеля, у него теперь была двойная проблема, едва ли не возведённая в квадрат – без умолку болтающий с Серёжей Мишель и сам Серёжа заодно.
– Молодые люди, свои дела можно обсудить и в перерыве.
– Простите, профессор, – отозвался Миша и спрятался за спиной сидевшего перед ним Миши Бестужева, почти полного его тёзки.
Паша на все эти хохмачества не отреагировал, лишь смерил Бестужева красноречивым взглядом. Он слишком любил лекционные занятия чаровством, чтобы растрачиваться на всякие мелочи, такие как, например, бешеный интерес его лучшего друга к каким-то скомканным бумажкам. До самого конца лекции он не проронил ни слова и пресекал любые попытки Миши передать или отлевитировать Серёже записку.
Муравьёв пытался отвлечь его: сначала чтобы Паша не грузился и не бычился, а затем, чтобы Миша мог незаметно передать ему записку; он пытался заговорить Пестеля, но тот быстро насторожился и вскоре понял и просёк этот финт ушами – сложенный дважды квадратик листа он, сверкая глазами, испепелил прямо над серёжиным конспектом.
– Моя мечта: вы не мешаете мне слушать мои любимые лекции…
– Паш, что ж ты такой бубнила? – грустно протянул Миша.
– О вас же беспокоюсь.
– Ну да.
Теперь настала очередь Муравьёва закатывать глаза; он, конечно же, тоже любил лекционные занятия, но в основном потому что теорию он всегда воспринимал легко и быстро, и, соответственно, мог не слушать сверх того, что он считал нужным. Конспект он всё равно мог потом переписать у Бестужева-Рюмина.
Как Миша успевал и писать конспект, и делать какие-то важные пометки по ходу лекции, и отвечать, если его спрашивали материал, в надежде поймать на сторонних беседах, и болтать с ним, Серёжа не знал, а учитывая то, что Миша не отвлекался от их разговоров, эти его успехи оставались для Серёжи кошмарной загадкой.
А главной загадкой было то, как он всё запоминал и применял на практике. Муравьёв категорически терялся.
В какой-то момент Миша перестал подсовывать ему записки. Заметил Серёжа это не сразу, просто в один из дней он спохватился, что давно не получал бумажную лодочку, конвертик, цветочек или банальный самолётик. Серёжа, хоть и был осторожным наблюдателем в большинстве каких-либо ситуаций, решил при случае, невзначай, действовать и спросить друга о причине такого резкого прекращения их своеобразной переписки.
Сам Рюмин виду не подавал и до сих пор это никак не комментировал, а заскучавший Муравьёв весь извёлся.
Да и спросить прямо возможности всё никак не представлялось.
При этом общение их ни капельки не изменилось. Миша был всё такой же: активный, открытый, смотрел прямо, улыбался широко, говорил чётко, подвязывал волосы всё той же резинкой, всё так же носил свою любимую рубашку и всё так же кидался в Кондратия смех-травой на отварах и зельях. В его поведении не изменилось ровным счётом ничего – практически ничего, – но только Серёжа знал, какая привычка пропала из уже привычной рутины. Муравьёв начал задумываться – в чём же дело?
Пролетел Новый год, вихрь веселья потихоньку угас, парадно-выходной фрак был упрятан на дно чемодана, весело поскакал колченогий февраль, а мысли никуда не делись. Было бы здорово упрятать их так же, куда-нибудь далеко и желательно надолго, запереть под замок, или вовсе выбросить из головы, как ненужный, истрепавшийся хлам. Этого, конечно же, не получалось сделать никак, Серёжа был заперт в своей же голове, чему был не особо рад. Мысли и сомнения грызли изнутри, и он носил их тяжёлым, липким комком где-то в животе. Что с ним происходит?
Может, он сам себе всё придумал?
Можно ли убедить себя в чём-либо? Можно ли внушить себе какую-то мысль, а потом ходить и мучиться бес-конечными днями? Да и в чём убеждать, что именно внушать? Вот именно, что нечего! Бред. Но всё-таки…
Можно ли?
Можно?
Паша, возвращающийся со своих полётных прогулок насквозь мокрым и встрёпанным, смотрел на него с нечитаемым выражением. Промучавшись ещё недели с три, Серёжа наконец разгадал эти эмоции – это была не усталость после полётов, не заёбанность, не желание отогреться, и даже не магическое истощение, которое наступало у Паши при частых обращениях, это была усталая констатация его, серёжиной, глупости.
«Дурак ты, Серёжа, ой дурак», именно это читалось во взгляде Пестеля, когда он, по-птичьи нахохлившись, сидел, бывало, рядом и всем своим видом показывал, что Серёже придётся догадываться самому.
Свои эмоции Муравьёву было разгадывать куда труднее.
В конце концов, Серёжа что-то для себя почти понял, но так и не сумел ухватить это осознание за хвост. Это что-то гнездилось на дне позвоночника, ёрзало у затылка, непонятно кружило и прыгало в животе и по рёбрам. Не давало ухватить себя. То ли предчувствие чего-то нехорошего, то ли непонятная, озадачивающая тоска – он никак не мог понять, в чём же дело. Может, он снова вернулся к тем мыслям, что он сам себе что-то придумал?
Серёжа не нашёл ничего лучше, как снова прийти за советом к Трубецкому. Паше на глаза было показаться неловко и стыдно, а выложить всё, как есть – и того стыднее. Оттого ли, что Паша с Мишелем были хорошими друзьями, или же оттого, что Паша последнее время смотрел на него как на дебила, не понимающего очевидные вещи, Серёжа не знал. Трубецкой, обычно смотрящий на жизнь с лёгким равнодушием, был идеальной кандидатурой на выслушивание серёжиных проблем.
Несколькими днями позже, Трубецкой, на вытянутых руках держаний какой-то свёрток, который наверняка ему всучил Кондратий, и брезгливо разглядывающий его, лишь закатил глаза и сделал сложное лицо. Серёжа считал это как «ты не вовремя, давай не сейчас, позже, я занят» и отправился терпеливо топтаться на первый этаж в холл.
Поговорить в итоге они смогли лишь через пару часов. Трубецкой извинился, закатив глаза, обронил, что Кондратию приспичило срочно, вотпрямщяс срочно, купить «какой-то ужас» для подпитки артефактов и начать пробовать его, тоже срочно, вотпрямщяс. Муравьёв понятливо кивнул. Одержимость Кондратия всяким древним хламом не была для него чем-то необычным. К этому все давно привыкли и воспринимали как должное.
Обычно сухой на эмоции и чувства и на внятные высказывания мыслей вслух, Трубецкой и сейчас не изменил себе. Слушал терпеливо, смотрел серьёзно, не смеялся. В общем, Серёже понравилось. Ничего дельного, то есть сверх того, о чём Серёжа сам мог догадаться, друг не посоветовал, но благодаря этой беседе Муравьёву будто бы стало легче. Метафорическая лёгкость не была мнимой, ему правда стало легче и свободнее. Яснее, правда, не стало, но это уже было другое.
Но к концу марта Муравьёв-Апостол не выдержал.
«Больше не пишешь, Мишель. Почему же? Неужто во мне дело? Обидел я тебя чем?
Скучаю по тебе и твоим запискам.
Обнимаю так же силь и жду весточку
Серёжа»
Он отлевитировал самолётик в мишину сумку и быстро огляделся посмотреть, не застал ли его кто за таким увлекательным занятием. До него никому не было дела, а сам Мишель увлечённо копался в огромном, развороченном уже свёртке, от которого тянулся тонкий и нежный запах – наверняка ему снова прислали эфиры, – поэтому он выдохнул и спокойно направился в общую комнату блока, зная, что скоро туда подтянутся все остальные.
Вечер и весь следующий день прошёл в непонятных волнениях, Серёжа постоянно поглядывал на Мишеля, который был подозрительно умиротворённый, расслабленный и мягкий. Они с Кондратием даже подумали, что Миша опять нализался какой-то своей дряни «для успокоения» – их догадки, к счастью, не подтвердились. Трубецкой косился на него, раздражая, Паша ходил и загадочно улыбался, чем немного пугал (и неимоверно бесил) – эта его почти-незаметная полуулыбочка пускала мурашки по хребту.
На следующий день на парах по истории государства Мишель снова сел рядом, выудил пачку листов и покрутил перед собой рукой. Звякнули его браслеты, блеснули кольца и широкая лента-полоска сомкнулась на запястье. Листки неспешно поднялись и разложились на две стопочки. Серёжа заметил между самыми нижними листами уголок своей записки-самолётика, открытого, разглаженного и скорее всего (ясное дело) уже прочитанного.
– Миш, – начал было Муравьёв, ещё толком не зная, что собирается сказать.
– Потом, Серёж, – бросил Бестужев и вернулся к своим листам.
Через стрельчатое высокое окно было видно клок серого безжизненного неба. В аудиторию вошёл лектор, на ходу выпуская перед собой свиток с картой. Махнув рукой – карта неспешно развернулась, – и заняв место за кафедрой, лектор принялся зачитывать материал, на котором Муравьёв поначалу не мог сосредоточиться. Сердце бухало где-то на языке, неясное волнение наполнило душу.
На улице рождалась солнечная прорезь, всё наливалось тёплым серым цветом.
Пошёл снег.
Своими выходками Миша мог довести до бешенства. Сейчас доводил только до недоумения. Будь Серёжа более конфликтным, грубым и агрессивным, он бы давно припёр Мишеля к стенке и не в самой мягкой форме попросил бы объясниться. Но он был слишком правильным и вежливым, в личное пространство лезть никогда не хотел и не умел, потому и слонялся тенью все эти недели.
«Потом, Серёж» случилось малость позже и совсем неожиданно.
Мишель отлевитировал ему записку во вторник. Вторник этот был самый обычный, сероватый, в расписании стояли только утренние лекции по трансформации и трансфигурации и верховая езда, занимающая вторую половину дня. Особо интересным этот день не был, Серёжа не ждал от него ничего. Единственное, чему он был рад, так это то, что он наконец-то увидится со своей красавицей Звездой.
Серёжа устало стягивал форменные перчатки и расстёгивал жёсткий и не очень удобный ворот тренировочного жакета, пока заезжал в конюшни – вести лошадь под уздцы было безумно лень, поэтому он позволил себе такую маленькую слабость.
Записка, сложенная самолетиком, спланировала Звезде на голову, прямо между ушей. Муравьёв тупо уставился на бумажку, ещё не до конца понимая, в чём дело и что это вообще такое. Звезда всхрапнула, дёрнула ухом. Серёжа поймал скользнувший по гриве самолётик и развернул его, с гулко и будто медленно бьющимся сердцем.
«Прости, Серёж, писать тебе, видя тебя каждый день, я посчитал ненужным. Вижу, что всё-таки надобно иногда. Буду исправляться.
навсегда твой,
Миша»
«Мелкий поганец», с нежностью подумал Муравьёв и завертел головой, пытаясь высмотреть Бестужева, который наверняка был где-то поблизости. И как это он его раньше не заметил? Куда это он делся? Он вообще здесь?
Спешившись и заведя Звезду в стойло, Серёжа направился к выходу, аккуратно сворачивая записку и убирая её в карман. То и дело хмыкая, вспоминая мишину изящную клинопись с хвостатыми буквами, он добрёл до раздевалок; там нашёлся только задержавшийся по какой-то неясной причине Пестель, почему-то сосредоточено колдующий над воротником своего тренировочного жакета. Перебросившись с другом парой слов, Серёжа пошёл переодеваться.
Расстёгивая пуговки на тренировочном жакете и стягивая плащ Муравьёв-Апостол думал только о записке. Ну вот что за человек этот Миша? Ну вот кто так делает?
Уже немного отойдя от первичного удивления и ступора, он понял, что испытывает неясное облегчение. Всё-таки не надоел он ему, всё-таки Бестужев-Рюмин не имеет к нему никаких претензий и не испытывает никакой неприязни. Серёжа как всегда сам себе всё придумал, собственноручно создал проблему на пустом месте, нашёл себе головную боль. Время идёт и ничего не меняется.
После этого случая Миша не стал слать записки чаще, но каждую неделю Серёжа стабильно получал бумажный шедевр с глуповатым, но от этого ещё более очаровательным содержанием. Допытаться, что и почему произошло Муравьёв так и не решился, но, однажды задав таки мучивший его вопрос, получил в ответ простое и лаконичное «хотел кое-что проверить».
Легче и понятнее от этого не стало.
После Серёжа ещё долго с щемящим трепетом и будоражащим волнением, которое наполняло его до краёв, вспоминал короткую подпись записки: «навсегда твой, Миша».
Навсегда?
***
Не говорить.
– Миш, почему ты такой, блять, сложный?
Миша пожал плечами и, не отрываясь от созерцания своего котла, полез в карман фартука. Кондратий покачал головой и решил больше ничего не спрашивать. Дело это было бесполезное, особенно сейчас, когда Бестужев-Рюмин любовно возился с бурдой в своём котле. Мишка любил зельварение всей своей целительской душой, и отогнать или отвлечь его от котла было задачей непосильной и напрасной.
Что-то там не поделили Миша с Кондратием, как своему Серёже потом жаловался последний, а Муравьёв услышал краем уха. Этот невольно подслушанный разговор натолкнул его на разные мысли, тяжёлые и не очень, которые занимали всё его внимание на протяжении едва ли не недели.
Бестужев-Рюмин и правда был очень сложный, одновременно будучи по самому наивному и сердечному простым. Серёжа ценил его как лучшего друга – да, теперь он признавал, правда, с неким трепетом и душевным волнением, что Миша взаправду стал ему лучшим другом, ближе которого ему никого не было, – и товарища, любил о нём все мелочи и даже заскоки, но иногда ему казалось, что выдержать мишин характер не под силу даже ему: Миша молчал. О своих проблемах, переживаниях, эмоциях и чувствах. Он даже не отпирался, что не умеет их выражать и о них говорить, он просто молчал до последнего. К тому же он частенько не договаривал, не объяснял своих поступков. Серёже, который ценил своих друзей и дорожил ими, было важно, чтобы между ними не оставалось белых пятен и непонятностей – ещё ему было важно, чтобы его друзья пребывали если не в добром, то хотя бы просто в здравии, и были счастливы, и прочая, прочая, – но с Мишей в этом аспекте было несколько сложнее.
Надо было отдать Бестужеву-Рюмину должное: он умел признавать свои слабости, умел отвечать за свои слова, поступки и действия, но проговаривать всё это вслух он наотрез отказывался. В этом и была его проблема: он мог говорить обо всём, но только не о том, что бередило его душу и сердце. И Серёже была невыносима мысль о том, что если у того что-то случится, он будет молча это переживать, пытаться справиться со всем в одиночку и никому ничего не скажет.
– Миш? – осторожно начал Серёжа, особо ни на что не надеясь. – Сильно?..
Сидя в комнате Миши – оправданием служило то, что Миша якобы не хотел, чтобы посторонние смогли их подслушать, но Серёжа знал, что тот просто не хочет, чтобы его видели во время перевязок, – в подобии неловкого молчания, Серёжа наблюдал. Так-то Бестужеву было абсолютно всё равно, что о нём подумают другие, в каком виде его увидят – он не стеснялся заваливаться в общую комнату слегка выпившим, взбудораженным, или после конных прогулок или полётов, несвежим, растрёпанным, в извалявшейся форме, – но сейчас почему-то запирался на замок. У Серёжи было предположение, что Миша просто не хотел показывать кому-то свою слабость. Кому-то, кроме него. И это, почему-то, до странного рвало сердце.
Миша хмыкнул, не отвлекаясь от дела: он бормотал что-то на незнакомом Серёже рычащем наречии и вёл пальцами по своему плечу, и, повинуясь наговору, на него наползали пропитанные какой-то слизью бинты. Его кольца излучали мягкое, едва заметное золотистое свечение, а лента браслета на запястье переливалась от бронзового до нежно-жёлтого.
Дело это было уже ясное и известное: Мишку подбили на занятиях боевой магией. Никто так и не понял, кто выпустил рассекающее, и как Миша ловко избежал похода в лазарет. Вообще, на самом деле всё это выяснилось несколько сумбурно: Паша просто увидел, как Миша делает себе перевязку. Серёжа поначалу всполошился, дрогнул сердцем и душой, повздыхал, поохал, но наседать на Мишу не стал – знал, что это бесполезно и воздействия на друга никакого не возымеет. Бестужев ещё неделю после ходил хмурый, на все вопросы отвечал стандартное «всё хорошо», «нормально» или «нет, не больно».
Только Серёжу и Пашу, который почему-то деликатно и быстро ретировался, Миша великодушно допустил к себе, когда готовил материал для последней перевязки, которую он должен был носить ещё пару недель, поэтому Муравьёв решил попытать счастья в своих расспросах.
– Нет, – Миша последний раз пошевелил пальцами и повязка на его плече затянулась, хвостики бинтов завернулись внутрь.
– И чего не сказал никому?
– А что бы вы сделали? – усмехнулся Миша и начал надевать рубашку.
– Ну, – Серёжа откровенно замялся, смущённый. – Помогли?
– Как? В лазарет бы меня отвели? Спасибо, я бы и сам пошёл, если бы хотел. Я в состоянии помочь себе сам. Тем более, ничего серьёзного.
– Миша, тебе рассекли плечо. Ты вторую неделю…
– Я целитель, – рявкнул Бестужев, почему-то особенно зло вцепившись в верхние последние пуговки рубашки. – Я знаю, что делаю. Тем более я испытываю новые заживляющие наговоры на особых травяных мазях…
– О, господи, – простонал Серёжа, прикрывая глаза рукой.
Своими выходками Миша мог довести до бешенства. Не то чтобы сейчас Серёжа был близок к этому самому бешенству, но определённые предпосылки к этому были. Миша мало того что по сути отказался от помощи, так ещё и решил испытать на себе какие-то свои припарки. Серёжу, честно, поражала эта черта бестужевского характера. Он никак не мог взять в толк, почему Миша такой. Серёжа за это время прилично поволновался и места себе иногда не находил, сердце у него трепеталось за Мишу и всю эту глупую ситуацию.
Волноваться за друзей ему приходилось частенько: Паша не вылезал из арены Союза Дуэлянтов, едва ли не каждый день подставлялся под боевые заклятия и наговоры, Серёжа Трубецкой был более адекватный и не вляпывался во всякие истории, предпочитая вляпываться в друзей, Кондратий был просто бешеный и от него можно было ожидать чего угодно – поэтому поводов для волнений прибавлялось. Петя был рассудительный и непоколебимый в своём спокойствии, правда, иногда, бывало, он выкидывал что-то из ряда вон, что поражало всех, а Миша вот чудил по-всякому – и что чудил! Вот как сейчас. Немыслимо!
Душа требовала высказаться, предъявить Мишелю претензию, мол, за него волнуются, о нём беспокоятся, а он ведёт себя вот таким образом и не то что отказывается от помощи, а вообще её никогда не просит. Пока Миша, покончив с рубашкой, натягивал и застёгивал жилет и мундир, Серёжа принял решение действовать.
– Миш, – начал он, и почему-то голос его надломился и дрогнул. – Я волнуюсь за тебя. О тебе. Ты важен мне, и я не хочу, чтобы ты что-то замалчивал. Слышишь? Ты важен мне.
Миша глянул на него с таким удивлением, что Муравьёв уже было подумал, а не сказал ли он что-то не то, и поспешно отвёл взгляд.
– Я?
– Нет, блин, у меня есть другой лучший друг Миша. Ты, конечно, что за вопрос вообще…
Говорить было легче и свободнее, если на Мишу не смотреть – что Серёжа самозабвенно и делал. Ему казалось, что если он не будет на него смотреть, то он и не уловит его настроение, не поймёт, что Серёжа на самом деле чувствует.
Говорить тяжело было им обоим: Мише – о себе, своих проблемах, переживаниях, помощи, которая была ему нужна, и о своих слабостях, Серёже же – о своих чувствах, которые последнее время были жутко перемешаны и разрозненны, о неясном волнении, которое он не мог уместить в слова.
Раньше Муравьёв ни за что и ни при каких обстоятельствах не сказал бы Мише, что он скучает по нему, что он важен ему, и что без него его жизнь, в общем-то, потеряет прежние краски. Двойная фамилия теперь не раздражала, а вызывала улыбку и восторженное удивление, как в первый раз – надо же! и у него двойная! и такая же изъёбистая! – припадки беззвучного смеха казались очаровательными и заразительными. Серёжа полюбил в Мише многие мелочи, прикипел и привык. Оставалось только надеяться, что Миша отплатит ему тем же, но, вспоминая всю их историю, Серёжа в этом не сомневался.
– Ты тоже важен мне, Серёж. Больше, чем ты думаешь, – договорив, Миша опустил голову, но Серёжа успел заметить, что по носу и щекам у него помело румянцем.
– Если это действительно так, то, прошу тебя, Миша, не молчи, не переживай что-либо в одиночку. Я не вынесу твоего молчания! Ох, Миша! Что же ты со мной делаешь!
Чтобы чем-то занять себя, чтобы не показать внезапно нахлынувшего смущения, которое было ему отнюдь не свойственно, особенно в присутствии Серёжи, Миша принялся рассматривать пуговицы на своих обшлагах.
Серёжа никак не мог Мишу разгадать. На него хотелось смотреть, препарировать взглядом, искать что-то и по маленьким кусочкам отколупывать его загадочность, изъяны и непонятность.
Внезапно всё встало на свои места, с удивительной лёгкостью, так просто и понятно, что Серёжа ещё подивился, как это он не до додумался этого раньше, как это не увидел. Как проглядел?!
– Что же? – застенчиво и неуверенно улыбаясь, поинтересовался Бестужев. Этой улыбки Муравьёв у него никогда не видел – в ней перекатывалась надежда, – она была слабая и огненно-жёлтая, но отчего-то такая светлая, что всё будущее мгновенно выстроилось перед Серёжей ясно и чётко.
– Сердце мне бередишь, – на выдохе шепнул Серёжа.
Миша заулыбался сильнее и потянулся к нему.
***
На следующий день Муравьёв-Апостол решил, что надо будет всё-таки сказать Пестелю спасибо за то, что он когда-то решил вправить ему, Серёже, мозги.
Примечание
жду вас обсуждать: https://t.me/litrabes