***

Ты встречаешь его на излёте Червеня, когда дни стоят долгие, недвижно-жаркие, а солнце ярится в прозрачном небосводе, рассыпая златые лучи да багряные отсветы. Ночи же сумрачные, но краткие, зори приходят рано, рдеют нежным маковым цветом, будто ланиты девицы на выданье. Густо и терпко веет запахом полевых цветов да налившихся зеленью трав. Прохладные росы пахнут хмелью, блестят, что каменья драгоценные. Берёзы, убранные нежной листвой, ласково склоняют станы, и ты взираешь на сердцевину горячего полнокровного лета, словно на отражение собственной молодости да красоты, мелькнувших поверх глади спокойного озера. Кажется, всё вокруг дышит предчувствием плодоносной поры, а ты томишься в преддверии любви, грезишь о суженом, что ладен да статен, смел да могуч. Свадьбы по осени справляют, в разгар хлебосольной поры, когда сжат урожай и в каждой избе стоит запах горячего — хрустящего подпечённой корочкой, но мягкого, что пух гусиный, внутри — хлеба. Ты засматриваешься на деревенских парней, в толстую косу ловко ленту вплетаешь да ждёшь мечтательно, вышивая вечерами звездными рушники для приданного.

Он приходит из иных земель, свободный странник в поисках неведомого, о коем не говорит, лишь смеётся в ответ на все расспросы весело и беззаботно да уводит беседу в иную степь, забавляясь пустыми словами, словно полыми игрушками, наполненными звонкими камушками. Красота его слепит. Ты заворожено смотришь на солнечные переливы в его кудрях, сияющих, как зрелые колосья на бескрайнем поле пшеницы. Очи его — безбрежная васильковая синь, полная лукавых искорок. И один мимолётный взор — пронзительным высверком из-под златых ресниц — сердце твоё заставляет трепетать, что зайца, в силок угодившего. Речи его, слаще липового мёда, оплетают разум незримыми цепями, сковывают незаметно, исподволь, волю покоряя, как зверя лесного. А тебе только в радость дурманящую следовать за ним тенью бессловесной — не просить, не требовать, не привечать намеренно, но нести сердце своё, заполошно бьющееся, как дар в ладонях дрожащих. Бери, милый друг, навеки твоё оно теперь. И боязно, что посмеётся он над любовью девичьей, первой, но сжигающей, будто пожар, в пламени неутолимом.

Он задерживается в деревне — гость незваный, но полюбившийся и старым, и малым. Песни чужих краёв поёт, привлекая девиц несосватанных голосом звонким и чистым, словно робкий огонёк свечи, призывающий тёплыми вспышками мотыльков ночных. Ты среди них — ни краше всех, норова лишённая, мягкая, будто необожженная глина, форму любую принять готовая. Попроси только, друг милый, молви слово хоть единожды ласковое, посмотри взором своим синим. И всё же блазнится тебе, что выделяет он тебя средь прочих, каждый перебор по струнам гуслей, всякая песнь, любая улыбка, стрелой грудь пронзающая, — о тебе и для тебя.

Волглым утром, до звонкого крика первых петухов, накануне шумной ночи Ивана Купалы ты идёшь по росистым тропам, чтобы собрать травы на венок праздничный — двенадцать разных с двенадцати полей, чтобы завлечь удачу под свой кров, чтобы сквозь пальцы его кудри светлые пропускать, боясь поверить в собственное неисповедимое счастье. Срываешь бережно, дабы не смять тонкие лепестки, желтоглазые ромашки — чистота и невинность. Надламываешь несколько ветвей калины, девичьей красы символа, выискиваешь рыжие огни бархатцев, заметные даже в рассеянном утреннем сумраке, да кисти соцветий мальвы. Каждая трава со своим значением, отобранная тщательно, чтобы венок получился не только красивым, но и силой наделённым: бледный барвинок — любовь вечная, васильки яркие, подобно очам его, — нежность, перистые листья любистока да мелкие желтоватые цветы, что созвездия, тающие в рассветный час, — преданность. Иван-да-Марья, единство огня и воды, — его пламенной сути, нрава весёлого и бурного, и твоего спокойствия, тихого, как озеро в лесной чащобе. Горькая полынь, ежели нечисть расшалится да озорничать вздумает, чтобы отогнать её, как пса бродячего. Жгучая крапива, пальцы ожегшая, дабы мавки или речные русалки на дно утащить не смогли. Алые маки — плодородие, чтобы любовь твоя благодатные всходы дала, а не плевелом иссохла. И молодые дубовые веточки, дабы силы да смелость не оставили тебя, когда ночью хоровод сплетётся, а ты замрёшь в его середине, скованная решимостью, как богатырь кольчугою. И под нестихающий напев парней да девиц, раскрасневшихся от плясок, — я ко молодцу, я ко доброму, я ко молодцу иду, иду, иду, поклонюся да веночек подарю, — вложишь венок в его руки, задержав дрожащие пальцы в его тёплых широких ладонях.

Ворожба светлая, из добрых намерений скроенная, сильна в Иванову ночь, но и силы тёмные, зла преисполнённые да чёрной зависти, алкают отравить веселье людское. С рассветом все ведьмы, лихие ведуньи, колдуны, из гнилых рек Нави испившие, могущество утратят, но до тех пор жаждут они козни чинить. Ты не предчувствуешь беды, ибо счастье твоё горит сильнее и жарче всех костров, что ночь обращают в белый день. Он принимает венок из твоих рук. Лик его в сердоликовых всплесках, отбрасываемых танцующими языками пламени, совсем дивный, причиняет почти боль своей невыразимой красотой. Ты представляешь, как обхватывает он стан твой крепкими руками, прижимает к себе, приникает устами к устам. Вы отбиваетесь от хоровода, отходите под сень деревьев. И тогда заклинание, пущенное по ветру угольным пером врана, настигает его, будто остриё брошенного копья, разит словом колдовским, в злобе зачатом, из чрева ненависти рождённым. Проклятие, вострое, словно сталь, крови отведавшая, сбивает его с ног, выгибает, круша кости, выдирает страшный крик из горла и обращает в птицу чёрную. Он тяжко взмывает в небо, будто его кто-то тянет, шею цепью обвив. И ветер уносит отголоски ворожбы клятой:

— Быть тебе тварью бессловесной да блудить окрест Калинового моста, ни живым и ни мёртвым, чужином для всех, пока память не сгниёт, как палая листва по осени, не забудешь, что человеком некогда был, не станешь тенью, отторгнутой родом людским и навьими пожранной.

Ты подбираешь перо, сжимаешь так, что конец его пропарывает нежную кожу на ладони, и не находишь сил даже разрыдаться. Грудь твою сковывает трескучим морозом, хладом могильным. Горе камнем пригибает к сырой земле. Перо дёргается под стиснутыми пальцами, стремясь вернуться к той, что ворожбу свершила. Ты не отпускаешь его, но позволяешь направлять себя, вести к ощерившейся смрадной пастью кромке леса дикого, тёмного, пугающего, коего даже охотники страшатся с наступлением темноты. Не думаешь, не позволяешь сомнениям прорасти горькими волчьими ягодами, давишь безжалостно. Сердце ведёт тебя, пока перо расцарапывает ладонь.

По утру девицы росой умываются после кипучей ночи, становясь лишь краше. Ты кровь рукавом с лица утираешь: ветви деревьев царапаются, так и норовят разодрать веки да ослепить, за косу хватают, вырывая безжалостно спутавшиеся пряди. Подол отяжелел от влаги да грязи. Ты ноги сбиваешь о выступающие корни, но не останавливаешься, не можешь повернуть назад, себя не простишь за подлость такую. Да и не веришь ты, что путь обратный найдёшь. Огромные стволы, перекрученные словно в муке нечеловеческой, смыкаются за спиной твоей, подобно стене, частоколом увенчанной, травы колючие отплетают ступни, к боли твоей тянутся, что к роднику живительному. И просвета нет, мрак под кронами пышными царствует, не пуская ласковые солнечные лучи. Дышать тяжело. Пред глазами меркнет, будто нечто в Навь утягивает, сон вечный да беспробудный обещает. Ты бессильно падаешь у порога избушки, что покосилась да мхом поросла. Скребёшь дланью, в которой перо бьётся пленённой бабочкой, в хлипкую дверь и, измученно опираясь о косяк, входишь.

Внутри терпко пахнет сухими травами, взварами душистыми да зельями смрадными. Лучина чуть чадит белым дымом, сверкает тонким язычком пламени, вынуждающим огромные тени суматошно метаться по стенам бревенчатым.

— Заходи, коли пришла, да садись, нечего на пороге топтаться. В ногах правды нет. — Голос хозяйки звучит нежданно молодо. Не старуха древняя да безобразная, словно богинка, встречает тебя, но девица чудной красоты — черноволосая, черноглазая, со взором горящим, что угли, тлеющие в очаге. — Зачем пожаловала?

Ты протягиваешь перо на израненной длани.

— Просить, но не за себя. За него. Неведомо мне, чем провинился он перед тобой, но мил он сердцу моему. За него готова любое наказание снести. Только освободи его от проклятия страшного.

Ведьма морщится с презрением, злоба черты её искажает.

— Нашла кого любить! Летавцев родич он, балахвост, маклак бесчестный, хмыстень бесстыдный. Умыкнёт перстни с пальцев да любовь из сердца не из нужды, а забавы жестокой ради. Вольный, что ветер в поле, пойдёт дальше да ни разу не оборотится. — Она крутит перстень на пальце, поворачивая камнем алым к ладони. — Пусть же примет кару.

— Не таков он, неправда! — с бездумной горячностью противишься ты.

— А каков? Так ли хорошо знаешь его ты, глупая? Али ликом прекрасным соблазнилась, от сути поганой отмахнувшись, как от овода вездесущего? — ведьма улыбается, и горькая это улыбка, что сок полыни. — Поверь, и мне когда-то было шестнадцать весён и обманывалась я.

— Но люблю я его, — всхлипываешь ты, чувствуя, как надрывные рыдания грудь сотрясают, очи слезами горючими наполняются. — Мира белого без него не вижу. Смилуйся, не губи обоих без надобности.

Она вздыхает задумчиво да глядит на тебя исподлобья взором диким, лисим, сумрачным.

— Чай не из роду-племени дивьих людей, стерпишь разлуку с вымеском своим, охолонишься чрез пару седьмиц.

Ты на колени рухнуть хочешь да взвыть: слова птицами бессильными с крыльями перебитыми падают да разбиваются о стену обиды колючей, терном мести поросшей. Но ведьма останавливает тебя, по-сестрински по плечу гладит, смилостившись, и шепчет утомлённо, со старой, как рана давняя, усталостью в голосе надтреснутом:

— Хлебнёшь горя ты ещё со стервецом оным, но не мне судьбу твою сплетать. Коли нужен он тебе более, нежели свет дневной, то останавливать не буду. Иди через тёмный лес да с тропы не сворачивай, чьи бы голоса по имени тебя ни звали — откликаться не смей. Братец мой младшой по чащобам дремучим бродит в шкуре волчьей. Ежеле встретишь, не пугайся, проведёт он тебя до окраины самой. Найдёшь пустомелю своего, соловьём заливавшегося, на брегу реки, что бурлит, вспучивается да огненными брызгами вздымается. Укажешь ему путь в явь — так быть ему средь живых, супротив не пойду, неволить не стану. Убоишься али не сумеешь — недолог век его будет, навьем он станем, Чернобога прислужником. Не вспомнит, как человеком был, лишь злоба бессмысленна душить его будет да тоска сечь, что кнутом.

— Исполать тебе, вовек не забуду благостыни сей. — Радость бушуют в тебе весенней грозой, ливнём тёплым и благодатным. Забываешь даже, чьё слово мёртвое проклятием захлестнулось на шее его.

Ведьма отмахивается, ведёт плечами покатыми, будто почуяв внезапный порыв ветра ледяного, до костей хладом обжигающего.

— Может хоть ума-разума в пути наберёшься. Девка ты не скверная, но глупая. А ежели нет, то не будет тебе ни защитников, ни спасителей среди людей. Коли повезёт, свидимся ещё. А нет, так и не поминай лихом. Не со зла я свершила это, но в запале гнева жгучего. Только слово — не птица, в клеть пойманная, и нож, в грудь вонзённый, вернуть проще, чем его.

Она снаряжает тебя в путь-дорогу скоро, оберег на шею надевает и смеётся по-доброму, когда ты вздрагиваешь опасливо.

— Не пугайся, не собираюсь я тебя зачаровывать. Зла я не творю от праздности да короткого ума в отличие от друга твоего сердечного. — Улыбка юной делает её — весён двадцать и хороша, как хороша с косами смоляными, тугими, с щеками мягкими, румянцем налитыми, — и совсем нестрашной. — От нечисти мелкой охранит оберег, аукам не позволит с пути тебя сбить, к брату моему поможет тропу найти. Он хоть и ходит по лесу в обличье зверя лютого, да только равно злом за добро не расплачивается, словно куной гнутой.

Ты спешно благодаришь ведьму. Видишь, что в самом деле не коварная она — одинокая, и тоска неясная истачивает её, печали голодно гложут. Лес за порогом избы всё так же дремуч, непролазен, дурман-травы полон. Лишь тропа вьётся нитью тонкой, но непрерывной, ведёт тебя меж буераков, буйно заросших колючими кустами да крапивою, влумин, зелёной воды полных. Долго ли, коротко ли идёшь ты — нет ни конца, ни края этой дороге. Боязно тебе до слабости в коленах дрожащих, к матушке домой хочется. Среди трав то и дело мелькают ауки да огоньки лживые, в топь илистую влекущие. Страшно наткнуться на лихо одноглазое, согбенное, зубастое, попасть в лапы лешего, рассвирепевшего из-за гостьи незваной. Ты пытаешься вспомнить очи его, синие-синие, что поле васильковое, но иссякает памяти ручей, незначительным блазнится счастье былое. Да только не можешь оставить ты друга милого, человека в беде бросить, не такая ты. И продолжаешь шагать упрямо, хоть усталость и сковывает все члены.

Вскоре выходишь ты к озеру лесному, что, как око огромное, прямо в земной тверди разверзшееся, блестит слепо в лунном свете, переливается серебром расплавленным. От него прохладой тянет, и тебе так нестерпимо хочется напиться, припасть устами пересохшими к влаге живительной. Боязно только. Ты всё-таки подступаешься к нему, и зерцало водное рябью мелкой идёт, брызгами рассыпается. На поверхности показывается голова девичья с волосами, отливающими зеленцой ряски болотной, затем плечи мертвенно бледные, будто из лунного света сотканные. Лик её в неспокойной воде не отражается, краса губительная, неживая, завораживает да страшит.

— Подойди, красна девица, руку дай, не обижу, — зовёт мавка ласково. — Холодно мне здесь, так холодно и скучно одной. Стань подругой мне али сестрой названной.

Ты отшатываешься, но голос её нежный, что мелодия свирели пастушка, манит, почти тянет в воду, на дно, илистое, мягкое, словно перина пуховая, к покою столь желанному. Оберег нагревается над сердцем, жжёт калёным железом даже сквозь рубаху.

— Знаю-знаю, не от большого счастья ты ночами тёмными по лесам бродишь. Забыл тебя милый? Ведома мне печаль эта. Пел милый, что птица из краёв дивных, зимы не знающих, вот только по осени посватался к подружке моей. И приняла меня вода спокойная, и стало дно ложем моим, и чуток мой сон навеки одинокий. Стань же сестрицей мне, не предам, не оставлю тебя. — И руку тянет бледную, безжизненную, почти прозрачную.

Ты убегаешь, не оглядываясь. Жалко тебе её, несчастную влюблённую, но жить хочется так остро, так сильно, что ты рыдаешь и задыхаешься, захлёбываешься облегчением. Не представляешь, как это в шестнадцать вёсен утопиться, по собственной воле белый свет променять на воды зелёные, что тоска бесконечная. Стоит ли хоть один милый друг жертвы такой? Ты замираешь, широко распахнув очи в безмолвном удивлении. А стоит ли сердечный жизни твоей, молодой, звучной, счастье в будущем сулящей? И не находишь ответа честного, лукавства жертвенности благородной лишенного.

Оберег проводит тебя к елани, деревья всё же расступаются, но неохотно, как ворчливые старики. Крик застывает у тебя в горле ранящим осколком, страх заставляет оцепенеть, когда ты видишь волка чёрного с очами, жёлтым огнём горящими. Бежать на другой край света хочется, вот только зверь нападать не спешит, глядит совсем по-человечески, с затаённой печалью во взоре. И понимаешь, что чародей это в шкуре волчьей, истомившийся по людскому облику. Помочь ему не ведаешь как. Но он сам подходит неслышно, тенью, что ночи чернее, подныривает мордой косматой под руку твою, зубами с осторожностью поразительной для такого огромного зверя хватается за рукав, не поранив кожу, и подводит тебя к ножам, в землю вогнанным. Одиннадцать клинков, лезвия вверх глядят, будто небесам вызов бросают, ратиться предлагая. Лишь двенадцатый лежит поодаль. И ты понимаешь, не раз ведь слушала рассказы о колдунах, наводящих беды на род людской, и способы обезвредить их, силы лишить: стоит забрать лишь один нож, разрушив узор колдовской, — не сможет чародей шкуру звериную сбросить. Вбиваешь рукоять в землю неподатливую, словно рану ей без вины наносишь, но нужно, должно так.

Волк отступает, разбегается и прыгает через лезвия, распарывая собственное брюхо. На земь опускается уже не чудищем лесным, но молодцем добрым. Обликом он на сестру похож: красота дикая, красота вольная, буйные кудри чернявые спадают на светлое чело, очи полуночные сверкают, что клинки, к ратным подвигам готовые. Но улыбается ласково, и вовсе не страшно тебе становится.

— Исполать, красна девица. Заперт был бы я ещё в шкуре волчьей семь весён из-за козней врага заклятого, кабы ты милость не проявила. Чем могу отплатить за добро твоё? — вопрошает он.

И ты рассказываешь про беды свои многочисленные, про милого друга, упорхнувшего к границе Нави, про проклятие, брошенное в чаде досады, про путь свой нелёгкий.

— Ошибаешься, красна девица, не затем следуешь, не того суженым нарекаешь, — молвит чародей. — Но запоминаются лучше всего не те уроки, что учением да чужим опытом даны, без усилий получены, а те, что пламенем обжигают, шрамами метят. Такие не забываются. Заблуждаешься ты, упрямица, но путь до конца пройдёшь и лишь тогда поймёшь. Обещал я, что отплачу за твоё добро, любое желание, что по силам мне исполню, и не отрекаюсь от слов своих, клятву не переступаю, как место порожнее. Проведу я тебя до границы леса тёмного, и ни одна тварь дикая, никакой зверь тронуть тебя не посмеет. Но дальше идти тебе одной.

Расходится пуща лесная пред чародеем, стелется тропа под ступнями его, что покров чудесный. Ведёт он тебя по владениям лешего, чащобам сплетенным, оврагам коварным, что по терему убранному. И видишь ты не шипы да поганки только, а травы, что зеленью дивной сверкают, насыщеннее, чем мавки очи, цветы диковинные распускаются средь них, источая сладкие неведомые запахи, следы зверей невиданных плутают да заливисто-серебристые голоса птиц чудных услаждают слух. Сказочен лес, враждебность утративший, прельщает красотой хрупкой, прозрачной, словно хрусталь горный. Прогалина возникает нежданно скоро, бледный свет, изжелта-серый, струится сквозь прореху в строе вековых стволов. А дальше — земля бесплодная, едва сухой да хрусткой травой прикрытая, как покойник холстиной, и жаром веет, иссушающим, землю в пыль едкую обращающим. Издалека видишь ты чёрные переливы реки Смородины, удушливое дыхание её, искры огненные, грозное течение её подсвечивающие.

— Дальше нельзя мне идти, красна девица. Твоё испытание это горькое. Но хочу подарок сделать тебе, авось, поможет не пропасть. — Чародей выдергивает длинную нить из одеяния своего расшитого, связывает наузом тайным, ладонь взрезает и рудой кропит оберег самодельный, дабы силой наделить. В жилах могущество древнее, как сам лес. — Руку протяни.

Обивает он науз вокруг запястья твоего, светло улыбается на прощание да растворяется среди деревьев, словно дух бесплотный, стоит только взгляд тебе отвести на мгновение. Не кручинишься долго ты, дальше следуешь, обходя в страхе немом кости, пожелтевшие от времени, с зарубками, оружием людским да зубами тварей Нави оставленными. Многие славы искавшие да подвигов, с годами не меркнущих в памяти народа, приходили сюда, здесь и остались — непогребёнными останками да душами беспокойными, кровожадными, былых сражений страждущими. Чувствуешь ты боль их, а они тебя — сердце живое, горячее, в груди трепещущее, и алкают выдрать его костлявыми пальцами, упиться рудой тёплой, чтоб на миг вспомнить, какого это быть живым быть, солнечные лучи на коже ощущать да дышать ветром летним, хмельным. Но науз змеёй ядовитой запястье оплетает, гонит их, отпугивает светом колдовским. И движешься ты, шаг за шагом отделяя себя от мира живых, как дитя от материнской пуповины отсекают. Испытание это твоё, до конца пройдёшь, сколько бы сил не потребовала вага сия.

Ты замечаешь, как звезда срывается с небосвода темнеющего, будто сгорающего в зарницах огненных, и падает, след златой оставляя. Ударяется оземь, рассыпаясь сполохами самоцветными, переливчатыми, что росинка в свете утреннем, — и молодец пред тобой. Он, друг милый, с очами синими, как глубины Море-Океана. Прекрасный, будто горя никогда не изведавший. Сердце твоё глупое замирает, радостью мучительной наливается, как зияющая рана кровью. На грудь броситься хочется к нему да расплакаться, осознав, что все невзгоды позади. Да только медлишь ты отчего-то, тоскливые причитания мавки памятуешь, ведьмы взор, предательство познавшей, улыбку брата её, коему, думалось, ведомо больше, нежели людям простым. Этого ли ты хотела, на самом деле-то?

Но первым он руки протягивает, для объятий крепких распахивает. Шагни только, поверь, переложи ответственность за судьбу свою в длани чужие, пусть тешится, а коли захочет сломать, так что же поделать? Ты поднимаешь руку, сама не ведаешь ещё, чтобы покориться да принять то, что искала столь упорно, а ныне сомнениями терзаешься, али оттолкнуть, отвергнуть. Но науз запястье болью обдаёт. Вскрикиваешь ты, отводишь взгляд от милого друга своего на миг, а, подняв взор вновь, видишь, как облик его трескается, осыпается сухими змеиными чешуйками, багровым светом горящими, что лалы. Не молодец пред тобой, а летавец, змий огненный, обманувший чарами. Злость вскипает в тебе, словно смрадные воды чёрной реки, не из-за лжи даже подлой, а от того, что поверила. Ликом прекрасным соблазнилась. Дура с сердцем слепым да душой легковерной!

Срываешь ты оберег с шеи, ведьмой данный, да кидаешь прямо в пасть летавца распахнувшуюся, страха не чувствуя от гнева свирепого. Змий от боли сворачивается, искрами плюётся, будто ядом, и вздымается в небо тяжело, словно насилу выдюжив. Ярится бессильно, да только нутро его травит колдовство ведьмино. И, признав поражение, улетает восвояси. Ты дышишь часто, дивясь собственному бесстрашию, не можешь криком протяжным разразиться. Не вой ты, а девица, и справилась ведь, не сбежала. Досадно лишь, что милого от летавца не отличила, молчало сердце, разум туманился. Люб ли он и просто желанен, словно венец из металла драгоценного? Ты надеешься, что обрящешь ответы в конце пути.

Находишь ты его у самого брега, где чёрные воды миазмы гнилостные распространяют, а кости устилают землю сплошным покровом. Бросаешь перо колдовское и сходит с него обличье птичье. Он пред тобой на коленях, будто проситель, и красота его — поблекшая, тусклая, пылью припорошённая. Глядишь и уразуметь не можешь: всегда ли он таким был, отчего до этого сердце сладостной дрожью заходилось?

— Кто ты, красна девица, спасительница моя нежданная? — шепчет преданно, смотрит восхищенно, да только не чувствуешь ты ничего.

Не чары память затмевают его, ведь не знал он имени твоего никогда, одна из девиц ты для него. Как и ты не знала его настоящего. Оплакивать бы теперь несвершившееся, грезы легкомысленные, да только зачем?

Ты смеёшься весело от свободы внезапной, груз с плеч снявшей. Нашла же кого любить.

Аватар пользователяР.П.
Р.П. 24.12.22, 23:28 • 147 зн.

Тут даже и спасибо не скажешь. Тут вообще разговаривать - только портить. Я просто молча посижу в уголочке, ладно? Полюбуюсь еще немножко на красоту