Чайльду совсем немного неловко – ровно настолько, чтобы не тормозить себя, продолжать ластиться и верить её рукам. Синьора мягко целует его в лицо: под бровью, почти в уголок глаз, и Чайльд застенчиво жмурится, позволяя себе закрыть глаза и ощутить прикосновения губ на щеке и губах. Садится на кресло – Чайльд пробуждается от момента ласки и тут же опускается на колени с какой-то хаотичной быстротой, будто боясь не успеть за ней; заводит руки за спину, расстегивая крючки корсета – Чайльд не смеет протянуть свои и помочь, зная: она бы попросила, дала знать, если бы этот ход принадлежал ему; цепляет подолы платья и снимает его через голову.
Чайльд смотрит на её обнаженное тело, чуть опустившиеся из-за отсутствия корсета груди с яркими, темными сосками под цвет помады на губах и теней на веках. Её тело светло и чисто: ни единого шрама, нелепой родинки или смешной россыпи веснушек. Она будто ненастоящая, выточенная из льда руками самой Царицы, будто у неё никогда не было того, что было у Чайльда: детства с лазаньем и паденьем с деревьев, драки с соседскими детьми, укуса соседской собаки.
А, может, и правда не было.
Чайльд не знает, стоит ли ему раздеваться тоже. Может, Синьора давно только этого и ждёт, и просто не хочет делать слишком многого – она уже разделась сама. Будто ей больше всех надо, чтобы раздевать еще и неопытного, впавшего в ступор мальчишку. Или она не хочет обнажать его, соприкасаться с неидеальным телом живого несовершенного человека.
— Чайльд, — вдруг говорит она почти заигрывающе, с каким-то незаконченным смешком, вырывая его из своих мыслей. — Ты можешь дотронуться.
Добавляет ласково, разводя ноги:
— Иди ко мне.
Чайльд нерешительно пододвигается к ней ближе, будто совершая грех или преступление, останавливается меж её бедер и старается не смотреть на ткань, прикрывающую лоно – единственное, что осталось на ней. Поднимает взгляд вверх, сталкиваясь взглядами, и смотрит как она тянет к нему руки, и, кажется, перестает дышать, когда они касаются его тела: пальцы чуть дёргают воротник, ладони проникают под камзол и снимают его, позволяя тому упасть куда-то на пол рядом, расстегивают багровую рубашку, чуть открывая плечи.
У него много несовершенств на коже, ещё не оправившейся от подростковых бурей – Чайльд скованно поводит плечом, будто пытаясь прикрыться или отвлечь, желая, чтобы Синьора видела только шрамы. Не мальчишку из Морепесок, слабого и забитого, но воина-предвестника, равного, сильного, способного бросить голову любого чудища под ноги любимой женщине. Она надавливает подушечками пальцев на грудные мышцы, с удовольствием наблюдая, как те пружинисто прогнулись – у Чайльда красивое тело, но не той красотой, которой он гордится сам. Ей не по нраву его шрамы, они не отблескивают в её глазах медалями, наградами за подвиги, следами побед, нет; ей ценно в нём нечто иное, то, чего почти и нет уже, то, что ей никогда не принадлежало и не сможет принадлежать никому – ни ей, ни кому-то другому, ни даже самому Чайльду.
Ей нравится мальчик Аякс, который пробивается сквозь плоть несокрушимого Одиннадцатого Предвестника веснушками, неровностью косточек плеч и детской округленностью мёртвых глаз. А ещё – влюбленностью, на которую не способно сердце Чайльда, отданное Царице, но которая заставляет сердце Аякса бить-бить-бить в грудную клетку. Россыпь рыжевато-коричневых пятнышек на коже – угловатых плечах, груди, возле сосков, в впадинах мышц, кажется, становится лишь ярче. Они будто раскрасневаются, наливаются той кровью, что горячее сердце с каждым ударом всё мощнее прогоняет по венам.
— Ты красивый мальчик, — говорит Синьора, и не называет его Чайльд, чтобы ему не лгать, и не называет Аякс, потому что нет смысла взывать к тому, кого скоро не станет совсем.
Она знает: точно не станет, пройдёт всего пара лет и его личность окончательно перемелется в труху под нажимом винтиков военной машины Царицы. Он станет таким же, как она, такой же безукоризненной фигурой ледяного царства. Поцелуи солнца покинут его кожу, мышцы сгладят неровности скелета, а сердце однажды пронзится очередным зарядом электро от глаза порчи и откажет.
Но это будет потом – не сейчас. Сейчас он рядом, неловкий и горячий, ещё юный, настоящий и живой.
Она берёт его руку и прислоняет к своей левой груди – Чайльд прижимается ладонью, оглаживает сбоку и чуть приподнимает. Несмело касается подушечкой большого пальца твердого соска – она, кажется, уже возбуждена, хотя Чайльд ещё ничего не сделал даже. Или, может, это от холода и отсутствия одежды.
Её надо согреть, думает Чайльд, подаваясь вперёд и вбирая в рот сосок, чуть облизывая языком темную кожу вокруг, опаляя своим горячим дыханием и чувствуя, как её руки скользят по его плечам и волосам, притягивая к себе ближе, заставляя едва ли не уткнуться в грудь лицом вплотную, лбом, носом, щеками. Он чуть отстраняется и смотрит на влажный след, оставленный им. Думает: ей идёт, продолжает: надо ещё; не дожидается, пока она притянет его к себе снова – спешит сам, припадает к ложбинке, лижет её краткими движениями кончика языка, медленными всей его поверхностью и чувствует, как груди касаются пылающих щёк.
Она забирается ладонями ему под рубашку на спине, внизу шеи и спадающих на неё язычками пламени рыжих прядей. Чуть почесывает её ногтями – так, чтобы не до боли, не до оставления отметин или ран. Уделить внимание – он же такой хороший, влюблённый, старательный, но не обласкать так, как это могла сделать иная благоверная.
Синьора холодна, мягка и совсем-совсем не любит Чайльда – так, как стоило бы любить его, так, как он того заслуживает. Но иначе быть не могло: только такой могла быть его первая женщина, он бы не смог по-другому, с другой. Его руки по локоть в крови, и он бы не посмел коснуться ими нежных бедер и грудей милой нормальной девочки, ту, которую воспитывали в соседней семье и пророчили ему в невесты, ту, которая не знала, что её друга детства уже давно нет. Или когда-то вечерком сбиться в кучку с какой-то девицей, подцепленную на крючок громким титулом, ослепительной улыбкой – невнятно, почти-брезгливо, без осмысленности и осознанности – тоже бы не смог.
Он – лучшее орудие Царицы без права на то, чтобы дать своему острию затупиться или не быть вытащенным из ножен. Разве что можно с Синьорой, только с ней – строгой, верной их общей цели, сильной даже более, чем сам Чайльд; скреститься орудиями одной хозяйки, обласкать её словно речной поток целует корку льда над ним.
Только в неё и мог влюбиться Чайльд, никогда не знавший до этого, что такое любовь, но желающий этого чувства – не как страсти, но крепкой привязанности и согревающего тепла. Как того, чего она ему никогда не смогла бы дать, даже если бы искренне захотела.
Он скользит руками вниз – по рёбрам, изгибу талии, оглаживает мелким движением выступающие тазовые косточки и обхватывает бедра, не сжимая. Знает: сильнее не надо. Синьора ему не запрещала, и, наверное, не посмотрит косо, не одёрнет, не хлопнет по ладоням, но Чайльд все равно не позволяет себе такого, как вода может лишь обтекать лёд, не меняя его суть.
Она дышит тяжело, но ритмично, не рвано, без тихих полувздохов и незаконченных выдохов, будто по выученной программе. Чайльд обращает на это внимание, но не расстраивается: у нее, должно быть, было много мужчин и женщин до него. Для неё это не так, как для него – в новинку, взахлёб, и он не винит её за это.
Ему нравится смотреть на то, как она расслабилась с ним, откинулась на спинку кресла, положила руки на подлокотники, больше не пытаясь его как-то проконтролировать. Чайльд – Предвестник, воин, боец, он знает это как никто другой: такое многого стоит, куда больше многих неровных стонов.
Но услышать их все же хочется, очень-очень сильно, и он старается, даже не чувствуя на себе внимательный взгляд. Сердце Синьоры – непривычно, дико, почти некомфортно – будто обволакивается в меду, когда она смотрит на чужой трепет и нежность. Что-то неприятно её укалывает, будто она совершает кощунство, будто пятнает одно из немногих светлых вещей в своей жизни.
Она знает, как он возбуждён: ей не надо это видеть, чтобы прочувствовать через то, как его дыхание обжигает её кожу в перерывах между поцелуями. И испытывает желание дотронуться до его паха, дать что-то тоже, уравнять чашу весов, хотя какой-то давно забытый голосок подсознания подсказывает: ты не сможешь уравнять свою чашу с его, даже если отдашь всё, что у тебя есть, всё, что у тебя осталось.
И одёргивает себя привычным жестом своей же цепи – не сейчас, не в этот раз. Хочется потянуть себе удовольствие ещё, заставить застыть момент, когда он такой – милый, осторожный, не требующий ничего, кроме дозволения.
Может, он никогда таким больше не будет, может, мальчик Аякс умрёт уже завтра.
Чайльд влажно выцеловывает полоску светлых волос, ведущую вниз, пока не натыкается на ткань белья, и чуть трётся об неё кончиком носа и прикасается сомкнутыми губами.
— Сними, — на выдохе приказывает-разрешает-просит Синьора, откидывая голову назад.
Его дважды просить не надо, тем он и хорош, талантлив: его пальцы осторожно цепляются за бельё и тянут вниз, пока Синьора чуть приподнимает бёдра и ёрзает на кресле. Чайльд отстраняется, чтобы снять ткань полностью, смотря как та спускается с тяжелых бёдер до тонких щиколоток. Отмечает про себя: её стопы – немного длинноватые, но очень узкие, с короткими аккуратными пальцами. Не ножка принцессы, что поместится в руку принца, дав ему надеть на себя туфельку, или как там было в тех детских сказках, что его мать читала всей семье по вечерам – но стопа взрослой сильной женщины, воительницы, бойца.
Чайльду никогда не нравились принцессы: он предпочитал не вызволять дам из лап дракона, а сражать его с равной, мечом к мечу.
Он смотрит как под чужим коленом выделяются развитые мышцы и не сдерживается, целует её ногу, выбивая тихий вздох.
— Щекотно же, — говорит она, блокируя в себе импульс коснуться ступнёй его паха, чтобы ощутить его возбуждение. Слишком грубо, пожалуй; он не поймёт.
Чайльд возвращается к ней, как волны неизбежно вновь и вновь бьются об берег, и ей до странного и болезненного не хочется, чтобы он разбился. Он приникает к ней, целуя лобок, оставляя поцелуи на внутренней стороне бёдер, постепенно пододвигаясь всё ближе к промежности, но будто не решаясь, и тогда она его направляет:
— Вот так, — и касается себя там пальцами, размазывая выделившуюся смазку. Поглаживает вверх-вниз малые губы, массирует и сжимает их меж пальцев; подушечкой среднего мягко ласкает головку клитора круговыми движениями. Учит как сделать ей хорошо, смотрит на взгляд Чайльда, который запоминает, будто сейчас видит лучшую из техник боя. Словно он умрёт без знания того, как ублажить любимую женщину.
И учится быстро, что в бою, что в сексе – она едва успевает убирать свою руку, прежде чем ощутить прикосновение языка. Оно почему-то ощущается слишком горячим, почти обжигающим, и она едва сдерживается от того, чтобы не свести вместе ноги от яркости этого впечатления. Чайльд пытается повторить её движения языком: получается не совсем так, но тоже хорошо. Она улыбается – какой же он старательный. Не перебарщивает, не давит слишком сильно, чередует долгие прикосновения с краткими, дразнит кончиком языка.
И наконец он слышит долгожданный стон, когда ловит тот самый ритм, движения и степень давления, понимает: вот оно, надо вот так; старается не сбиться, сделать лучше, и чувствует, как по мышцам её бёдер проходит дрожь. А сама она будто сотрясается, будто сейчас рассыплется множеством острых снежинок и тут же растает в его руках, губах, на языке.
Словно Чайльд специально такой – раскалённый, нежный, пылкий, совсем не такой, каким должен быть воин на службе Царицы и убийца. Да, верно; потому что она возлегла не с Чайльдом, но с Аяксом, мальчиком, воспитанном на идеях любви с первого взгляда и навсегда, быть рядом в горе и в радости.
И она чувствует: как же он горит, а всё равно не трогает себя. От этой мысли ей становится ещё жарче, и она не сдерживается, закидывая левую ногу ему через плечо на спину и вплетает руку в волосы. Притягивая ближе, плотнее, каким-то краем подсознания с ещё не совсем павшим самоконтролем пытаясь сделать так, чтобы он не подумал, что она с ним груба, и чтобы не причинить дискомфорта, не отвергнуть.
Она не может дать ему любви, того священного первого раза, что возводится в ритуал в той романтичной глуши, из которой он родом, но ей не хочется быть с ним равнодушной и грубой. Сейчас, когда она одновременно под ним и над ним, когда её нутро так предательски плавится нежностью, а меж ног влажнеет всё сильнее, едва ли не течёт по бёдрам, последнее, чего она хочет - чтобы он по прошествии лет вспоминал о ней плохо, желал забыть и отмыться.
Но его не отталкивает это, его не отталкивает ничего. Чайльд продолжает ласкать её, и она стонет-стонет-стонет, тихо и низко, будто ритмичной слабой судорогой сводит гортань. Он чувствует, как его сознание мутнеет: от каждой ноты в её голосе, столь необычном сейчас; от тяжести ноги на его спине (они оба одновременно сожалеют в мыслях: чёрт, надо было таки снять рубашку); от чуть тянущих его за пряди, прижимающих к своему лону ладони и пальцев.
И дёргает его за волосы вверх с каким-то заглушенным всхлипом и убирает ногу, когда кончает, вынуждая Чайльда отстраниться, и дышит тяжело и глубоко, но расслабленно. Он облизывает её смазку со своих губ, проглатывая, и смотрит, как вздымается и опускается её груди, как на них – и на щеках, и шее тоже, – цветут алые пятна возбуждения.
— Ты такая красивая, — медленно произносит Чайльд, словно с постепенным осознанием полноты всех красок картины перед ним и своих слов. И сразу после этого чувствует себя глупым и неуместным.
Но Синьора улыбается ему в ответ.