Пускай погибну я

«И пускай, и пускай погибаю я:

Только знай, только знай, погибаю я»

Горячий, но свежий воздух лился из распахнутого окна, и сквозь полупрозрачную занавесь комнату наполнял мягкий золотой свет предзакатного солнца. Сюда, под сень пятиглавого Бештау, Татьяну привёз супруг, князь Гремин; «Душа моя, — говаривал он ей в Петербурге, — душа моя, ты что-то бледна, тебе надо лечиться». И вот — по его настоянию они здесь, где Татьяне должно бы стать легче; только в Петербурге она была здорова — а здесь она чувствовала, что ей делается хуже и хуже, и всё из-за странных писем, преследовавших её чуть ли не изо дня в день.

Письма эти она часто перечитывала; первое, полученное на прошлой неделе, она уже заучила наизусть, последнее, ещё не распечатанное, она держала в руке, готовясь сломать печать.

Нет, верно, она не должна и читать этого письма — довольно и того, что она, греша против клятвы верности мужу, читала прошлые! Да и что она там прочтёт? Избитые, пошлые, лживые слова вроде «презренья» и «гордого взгляда»? Рассказы о том, как он ошибся и как наказан? Наконец, увидеть вычурную подпись, украшенную всевозможными завитками, — такую сложную и неестественную, словно старательный ученик, скопировав работу мастера в малейших деталях, не смог придать ей лёгкости оригинала?

Эта подпись, эти два слова, это имя, — всё, решительно всё напоминало ей невозвратно утраченное прошлое; и, зная, как больно писать и думать, что письмо твоё не прочтено, она читала каждое послание, глотала слёзы, сносила обиду, — и всё же в дни, когда она не получала писем, ни южное ясное солнце, ни высокое лазоревое небо, ни пышные деревья не радовали её (князь видел, как она грустна, и, спрашивая, отчего его ангел снова печалится, ещё сильнее бередил ей душу).

Наконец дрожащими пальцами она сломала печать: трещина прошла ровно посередине вензеля, отделив буквы «есть» и «он» друг от друга, — и принялась за чтение.

«Татьяна Дмитриевна!» — начиналось письмо.

Какое разительное отличие от первого письма! Там — аккуратный чёткий почерк, здесь — дрожащие, едва заметные буквы; там — «милостивая государыня, ваше сиятельство», здесь — её имя; Татьяна подошла к окну, чтобы лучше видеть написанное — и, вчитываясь в каждое слово, она едва могла верить тому, что всё это — не дурной сон.

«Мог ли я надеяться на ваши ответы? Мог ли дерзнуть писать вам, зная наверное, что вы, с вашим сердцем, будете несчастны, читая эти письма? Не мог, — вернее, был не вправе; но я — человек чересчур самонадеянный… <i>был</i> человек самонадеянный, должен прибавить я. Итак, это будет последнее моё послание; прошу вас, если вы не читали прежних, дочитайте это; а если читали их и теперь, зная наперёд, что будет в этом, всё равно прочтите его.

Я мог бы писать здесь о прошедшем: раскаиваться, посыпать голову пеплом, et cetera. Что ж! Здешние доктора дают мне сроку, самое большее, неделю, поэтому ничего иного, кроме прошлого, у меня и не остаётся. Но вы, — к чему вам вспоминать о нём? Да и достоин ли я того, чтобы меня вспоминали?..

Куда легче писать о настоящем. Увидя вас из окна своей комнаты в первый раз, я не поверил глазам своим; чудное ли видение или игра разгорячённого лихорадкой воображения, чем бы ни был мелькнувший на мгновение образ, но, верите ли, пустынная моя келья вмиг озарилась светом. Каждый день вы, сами того не зная, дарили мне минуту горького наслаждения, — горького потому, что у меня не было надежды ни на краткое свидание, ни на ваше сочувствие; каждый день я, покамест мне доставало сил на то, чтобы сидеть у окна, а не лежать недвижимо на постели, ждал, когда вы появитесь на улице: прогуливаясь под руку с супругом или проезжая в экипаже.

Я, ещё не вполне сознавая, как оскорбительны могут казаться мои письма, решился писать к вам. Для чего — я и сам не могу сказать; но теперь я прекрасно сознаю, что делаю, и чётко вижу единственную цель моего послания.

Я говорил уже, что дни мои сочтены; вы можете подумать, что я пишу это единственно для того, чтобы заставить вас плакать, — и, верно, были бы правы, если б я писал это не теперь, а дней пять назад. Но сейчас, перед открывшейся предо мною бездной, я, как всякий расстающийся с этим миром, хочу одного: просить прощения.

О, если б мог я просить прощения у всех, кто когда-либо страдал от моих поступков! Но иных из них нет в живых, иные, полагаю, забыли о моём существовании, о третьих забыл я сам... И вы бы забыли меня, и, надеюсь, забудете; но, если не забыли меня и того зла, которое я, сам того не желая, причинил вам, прошу, — молю вас: простите мне!

Обыкновенно прибавляют ещё, что прощают всем; но вас, — истинно ангела! — мне не в чем прощать.

Итак, кончено моё письмо; если б мог я надеяться на исполнение одной только последней просьбы: видеть вас, — я был бы менее несчастен; но я не могу желать этого, — и теперь расстаюсь с вами навсегда.

Искренно почитающий вас,

Евгений»

Ниже, совсем мелко, был оставлен постскриптум: «Я всё же дерзну сообщить вам свой адрес — затем только, чтобы призрачная надежда осенила мою комнату». Татьяна, перечитав адрес несколько раз, упала в кресло и неслышно заплакала. Пальцы складывали письмо, снова разворачивали, потом проходились по половинкам печати, складывая их воедино; слёзы застилали глаза, но всё равно сквозь акварельную дымку она, казалось, видела письмо.

Неужели, ах, неужели это пишет он? Он, такой гордый, такой нелюдимый, такой холодный, — и вдруг такие глубокие слова? Если б только раз увидеть его, — не для того, избави Боже, чтоб узнать, что он любит её, — но для того, чтоб облегчить его страдания! Но разве не будет это дурно по отношению к её мужу? Она навеки связана с ним священными узами брака, он любит её больше всего в свете, — а она, неблагодарная, думает об ином! Но разве не милосердно будет навестить умирающего? Разве не будет это добродетельно и правильно?

Что бы о ней ни подумали, что бы ни сказали ей, она должна свидеться с Евгением, — лишь краткое свидание, один взгляд, одно слово, более ничего ей не надо.

Позвонив в колокольчик и глухо приказав явившейся горничной подать ей шляпу с густой вуалью. Татьяна выбежала из дома, спорхнула с крыльца, зашагала по улице. Вечерело, жар сменялся приятной прохладой, — но ей было жарче, нежели днём.

Наконец она оказалась подле нужного дома. С минуту Татьяна стояла у крыльца, раздумывая, как ей представляться и как входить; она отёрла вновь выступившие слёзы и приготовилась было стучать молоточком о пластину на двери, — как вдруг дверь распахнулась сама собою и на пороге показался доктор; Татьяна знала его: он раз в неделю приходил к ним в дом и докладывал князю, что-де супруга его полностью здорова, но, если он желает, они, конечно, могут оставаться на водах сколько угодно.

Он хмурился, — видно было, что исполненный долг оказался тяжёл.

— Вы от… — спросила Татьяна, но подступивший к горлу ком не дал ей договорить.

— От господина Онегина, — отвечал доктор.

— И неужели всё кончено?

Он кивнул и медленно сошёл с крыльца. У Татьяны потемнело в глазах, дыхание на миг остановилось, а потом стало частым-частым, голова закружилась, — и она чуть было не лишилась чувств, но усилием воли и рассудка удержалась на ногах: Евгений, она знала, не любил обмороков, слёз и прочих траги-нервических явлений…