Геенна огненная

О таком не напишешь маменьке, не покаешься в храме божьем. Во время службы у Николая порой сердце прямо в горле колотится, да так отчаянно, словно прочь выскочить хочет. Все кажется, громом должно убить на месте за грехи и душевные слабости, за каждое лживое слово, за каждый миг трусливого молчания перед друзьями и близкими.

И когда после исповеди воскресной, наговорив там всякого, пустого и неважного, к кресту прикладывается — губы дрожат: а ну как опалит их теперь священным карающим пламенем, до мяса, до костей сожжет лицо?

За все, от чего Николай теперь отказаться не может, гореть ему после смерти в адовом огне до скончанья времен — и то мало будет.

— Ну, вот и вы. Почти без опозданий сегодня, да, Николай Васильевич?

Воскресные же вечера Николай проводит в доме с меблированными комнатами у Каменного моста. Яков Петрович всякий раз встречает его в парадной, в парчовом баньяне поверх тонкой нательной сорочки. Всякий раз улыбается и обнимает Николая за плечи, увлекая на низкий диванчик возле камина, на ходу расспрашивая о последних творческих успехах.

Арендную плату тоже вносит Яков Петрович, и плату щедрую: и за роскошь, и за молчание. Прислуга и управляющий — люди ко всему привычные, лишних вопросов не задают, при постояльцах стараются в комнатах даже не появляться.

— Довольно, — в какой-то момент произносит Николай, утомившись от попыток Якова Петровича завязать меж ними светскую беседу. — Вам это ничуть не интересно: как и чем я теперь живу.

И обнимает сам со всей доступной ему силой. Прижимается губами к тонким сухим губам Якова Петровича, тянет его на себя, сминает пальцами гладкую плотную ткань баньяна. Без капли нежности и осторожности, не желая причинить боль намеренно, но и не опасаясь случайной.

«Нет нужды миндальничать со мной, — предостерег Яков Петрович в первую из многих ночей. — Говорите прямо, что вам нравится, чего хотите и чего абсолютно не приемлете. И не бойтесь мне навредить, уверяю, вам это не удастся».

Растерянность на лице Николая всегда веселит его — порой лишь глаза начинают блестеть ярче, и так молодо, словно они ровесники, а иногда заходится Яков Петрович таким искренним и заразительным хохотом, что и сам Николай уже не может не улыбнуться.

Отсмеявшись в тот раз, он добавил: «Ах, Николай Васильевич… Со мной в жизни уже делали столько разных вещей, что вы и представить себе не можете».

Николай и верно, не самый искусный любовник, более того: не желает им становиться. За два года разлуки в душе приутихли и гнев, и обида, но нельзя сказать, чтобы рана от предательства затянулась совсем, до плотного белесого шрама. В иные ночи ведет Николая в дом с меблированными комнатами даже не страсть, не похоть, а глухая бессильная ярость.

Однажды, охваченный ею после прохладной критической статьи о втором томе «Вечеров» в «Современнике», так сдавил он горло Якову Петровичу, грубо вколачивая его в этот же низенький диванчик, точно портовую девку, что бывший наставник ненадолго сознание утратил.

Но после не упрекнул ни словом.

Николай прикусывает кожу на его шее, разрывает ворот очередной сорочки (и на это тоже никогда ему не пеняют, хотя за полгода встреч испорчено было не меньше двух дюжин). Яков Петрович строен, невероятно силен, гибок и вынослив для своих лет, и так похож на тонкий стальной клинок, скрытый в его же трости, что не по себе становится. Николай без видений и предчувствий знает: однажды именно этот человек станет его погибелью.

Но пока — безропотно позволяет делать с собой что угодно.

Втягивает в обжигающе-горячий рот пальцы, прижатые к губам, подставляет горло под поцелуи-укусы, и ладонями своими холеными только бережно гладит в ответ лицо и грудь Николая, поощряя к воплощению самых смелых фантазий.

В свете трех-четырех свеч, расставленных по углам комнаты, Яков Петрович кажется смуглым почти как арап, а глаза его, словно бы лишенные зрачков — бездонными. Яков Петрович не боится ни черта, ни пекла, и, оседлав бедра Николая, сам направляет его налитый кровью член в себя, насаживается до упора одним плавным движением. Медленно, глубоко вдыхает сквозь стиснутые зубы.

Он, верно, всегда был изящен, ловок и грациозен — той диковинной природной грацией, которая обыкновенно добавляет шарма юным девушкам и зрелым кокеткам, но мужским чертам и жестам придает лишь неуместной пошлости, развязности. Однако вообразить себе Якова Петровича иным, с какими-то другими привычками и повадками, без склонности к гедонизму и смелости в поисках удовольствий, упрекнуть его в недостатке мужественности Николай отчего-то не может.

Наивная юношеская влюбленность, искренняя и платоническая, не умерла в срок и переродилась в уродливое нечто. В безудержную злую одержимость.

Порой Николаю совершенно невыносимо находиться подле Якова Петровича в доме у Каменного моста: так вульгарно и отвратительно происходящее между ними. Разве желал он когда-нибудь иметь Якова Петровича, словно потасканную куртизанку, заранее оплаченную и потому на все согласную? Разве не искал Николай в нем, в первую очередь, друга и покровителя, идеал и пример для подражания?

Он подается бедрами вверх, не давая Якову Петровичу времени привыкнуть, вцепляется в худые крепкие ягодицы, пытаясь толкнуться глубже. Яков Петрович тихо стонет, мотает головой из стороны в сторону — но и это не возражение, слово «нет» ему хорошо известно, и применять его в случае недовольства Яков Петрович не стесняется. С демонстративной покорностью принимает член Николая снова и снова, беспорядочно водит ладонями по собственной почти безволосой груди, шепчет что-то поощрительное, но слов совершенно не разобрать.

Внутри он тугой и гладкий, и ощущения стократ ярче, чем были во сне-видении, подаренном некогда мавкой Оксаной. В какой-то миг Николай замирает, тяжело и загнанно дыша, тянет Якова Петровича вниз и вперед, укладывает себе на грудь. И с усилием проталкивает сквозь растянутое уже членом отверстие два пальца, указательный и средний. Упирается лбом в плечо Якова Петровича, который не стонет теперь — кричит, закрывая собственный рот кулаком, и возобновляет толчки, глубокие и плавные.

Иногда Николай имеет его только рукой, заводя сперва пальцы, а потом и всю ладонь до запястья в раскрытое, подготовленное отверстие. Иногда Яков Петрович становится перед ним на колени и ублажает ртом (и в этом он искусен до такой степени, что Николай не может не думать о многих и многих, которые раньше, может быть, очень давно, делали с телом Якова Петровича «столько разных вещей»). Иногда они, минуя парадную и диванчик у камина, сразу проходят в одну из спален, и в каждом прикосновении Николай пытается передать всю ту нежность, что испытывал к Якову Петровичу когда-то — и нежность эта не находит отклика.

— Вы, пожалуй, когда-нибудь решите меня шантажировать, — однажды предполагает Николай.

Яков Петрович морщится как от горького лекарства, а следом вовсе отворачивает лицо к пламени камина.

— Что бы вы про меня не думали, я не настолько низок душой.

— Но если Александр Сергеевич, к примеру, узнает…

— … то Александр Сергеевич просто помрет от зависти, — сухо парирует Яков Петрович. — Глупости все ваши рассуждения. Впрочем, как обычно. Иногда страсти — это просто страсти, Николай Васильевич. Не орудия, не инструменты влияния, а только лишь маленькие поблажки, которые мы делаем себе, чтобы жизнь не казалась нам пресной.

Тогда Николай разворачивает его к себе за плечи и целует безо всякой страсти, почти невинно, сомкнутыми губами.

Яков Петрович не отталкивает, но и не отвечает.