Реабилитацию я представлял себе иначе. Никто не собирался ставить меня на ноги прямо сейчас. Обычная палата отличалась от палаты интенсивной терапии лишь количеством аппаратуры: здесь её почти не было, не считая хмурого ящика с дефибриллятором и капельницы. Вставать мне запрещали, и от процедур до процедур я бревном лежал на койке с физраствором в вене или полусидя тыкал по планшету, составляя из разноцветных кубиков линии в тетрисе, а на процедуры меня возили в инвалидной коляске. Доктор считал, что спешить не стоит даже с выздоровлением.
Сейчас, вспоминая об этом, я понимаю, что он всего лишь хотел подготовить меня к неизбежным разочарованиям, которые должны были последовать за поправкой. Не думаю, чтобы это было профессионально — заговаривать со мной о жизни после фигурного катания, но чисто по-человечески доктор мне сочувствовал и пытался примирить меня с мыслью, что на лёд мне уже не вернуться, полагая, что тем самым помогает моей реабилитации. На деле же это было как убедить птицу с подрезанными крыльями, что она не может больше летать. Я лишь мрачнел день ото дня, но поневоле начинал думать, что доктор прав: доказательств было хоть отбавляй.
Ночами меня мучили боли в спине: доктор распорядился снизить дозу обезболивающего, чтобы не допустить привыкания, и все «прелести» моей травмы я смог оценить в полной мере. Стоило перевернуться во сне — я тут же просыпался, а когда удавалось снова забыться — приходили кошмары.
Сон всегда снился один и тот же. Я приземляюсь на лёд после прыжка, обеими ногами приземляюсь, потому что прыжок не удался, а лёд вдруг проламывается, летит вокруг рваными ошмётками и затягивает меня куда-то в непроглядную муть. Я холодею от неизбежного ужаса смерти (хотя воды вокруг нет, я же не на застывшем озере, а всего лишь на катке) и… просыпаюсь в холодном поту.
Помню, однажды в интервью Виктор упомянул «ледовое побоище». О чём его тогда спрашивали — затерялось в памяти, а вот эта фраза запомнилась. И я почему-то твёрдо знал, когда проснулся после первого кошмара, что снилось мне именно оно — «ледовое побоище», и оно с завидным упорством снилось каждую ночь. Я пожаловался на плохой сон доктору, он добавил к моему обычному «меню» ещё и успокоительное. Но кошмар оказался стойким и продолжал сниться.
Иногда я подолгу не мог заснуть — исковерканный позвоночник был похуже кошмаров! — и тогда лежал без сна, а в голову лезли разные мысли, чаще не слишком радужные. О Плисецком, например.
Юрий Плисецкий, восходящая звезда русского фигурного катания. Мы виделись всего дважды, и оба раза мальчишка спускал на меня всех собак. В первый раз (это было после моего досадного проигрыша) он рявкнул на меня в уборной, чтобы я свалил из фигурного катания. Во второй раз (это уже после смерти Виктора) мы столкнулись в фойе отеля в Нагано, где проходили отборочные для всеяпонского чемпионата (ему-то они каким боком?), и он процедил, что это я во всём виноват, а когда я спросил, в чём он меня обвиняет, то Плисецкий бросил: «В смерти Виктора». И я никогда ещё не видел, чтобы в глазах человека было столько ненависти. Мы с Виктором даже не были знакомы — он всего лишь спросил, не хочу ли я автограф, и наверняка тут же забыл об этом. Как я мог оказаться виновным в его смерти? Плисецкий объяснять не пожелал, зато я узнал, куда можно пойти согласно русскому обычаю. Повторить я даже не пытался.
О смерти Виктора я тоже думал — нелепая, даже загадочная смерть. В крушении поезда не было ничего загадочного, но как фигурист, до этого тренировавшийся в России, вдруг оказался в японском скоростном поезде? Газеты помалкивали, тренер Никифорова упомянул в интервью лишь о «спонтанном поступке» своего подопечного, который «вдруг решил поехать в Японию». Да уж точно спонтанность! Виктор — это было известно из газет — как раз готовил произвольную программу для грядущего Гран-при, в сеть даже просочилась сомнительного качества запись его тренировки. Программа была сложная, с каскадами, которые мог выполнить только сам Виктор (не припомню, чтобы кто-нибудь другой так нагружал вторую половину выступления). И тут это «вдруг»?
Ко всему прочему прибавилось извещение, что меня задним числом уволили из команды, ссылаясь на укомплектованность, на недостаточность финансирования — на что угодно, только не на травму. Что ж, теперь они могли использовать мою программу без проволочек: прав на неё я по контракту не имел, а раз я теперь не часть команды, то и разговаривать не о чем. Трубку тренер не брал, да я и не пытался звонить.
Но это меня добило. Если бы не Сумире, не знаю, что бы со мной стало.
Он приходил часто, приносил фиалки, расспрашивал, как проходит лечение, непременно интересовался, чем я займусь, когда вернусь на лёд, — он в этом ничуть не сомневался.
— Да мне хоть бы на ноги встать, — хмуро возражал я.
— Встанешь.
Обо мне он, казалось, знал всё и даже больше, а вот мне о нём ничего толком узнать не удалось. Он обмолвился как-то, что прежде занимался фигурным катанием (не профессионально, на любительском уровне), но бросил, потому что «пережил экзистенциальный кризис». Однако этот пресловутый кризис ничуть не сказался на его любви к фигурному катанию, так что за новостями он по-прежнему следил, выступления в записи смотрел и вообще во всей кухне неплохо разбирался. И был моим фанатом (это он уже раз двадцать повторил).
— Увидел твоё выступление и влюбился, — неизменно говорил Сумире, но не уточнял, какое именно выступление он видел и когда. — В Японии тебе равных нет.
— А как же другие?
— Другие? Кто, например?
— Ну… Джейсон Кан.
— А? Ты шутишь?
— Тренер говорит, что он перспективный фигурист.
— «Перспективный фигурист», — ядовито повторил Сумире. — Да неужели?
— Тройные у него лучше получаются.
— Ты ведь не думаешь, что он лучше тебя? — беспокойно спросил Сумире. — А может, ты слишком сильно ударился головой при падении?
Я невольно засмеялся, с его стороны тоже послышался смех.
— Тебе бы побольше уверенности в себе, — добавил Сумире уже серьёзно, — вот тогда бы ты увидел, какой ты замечательный.
Я покраснел. Комплименты он говорил легко, — наверняка даже не считая их комплиментами.
Сумире упомянул ещё несколько достойных фигуристов из Канады и Франции, потом переключился на Россию, начал рассказывать о Плисецком, «этом юном даровании с отвратительным характером». Как же точно сказано!
— Он меня ненавидит, — брякнул я, и пришлось рассказывать о наших стычках.
Но когда я произнёс имя Виктора, то повисло молчание. Я вдруг почувствовал, что не могу рассказывать о нём вслух, — просто не могу.
С того самого дня, когда я широко раскрытыми от шока глазами смотрел на экран телевизора, где шёл репортаж о крушении поезда и откуда на меня смотрел с фотографии Виктор, о смерти которого сообщили секундой позже, я запретил себе думать о нём. Я не произносил его имени вслух, не смотрел записи с его выступлениями, не читал газетных статей. Нет, я не пытался вычеркнуть его из памяти. Просто думать о нём — и уж тем более видеть — было необыкновенно тяжело. Как будто клещами куски из сердца рвали.
— Юри? — осторожно позвал Сумире.
— Прости, — сдавленно сказал я, — но не могли бы мы перестать об этом говорить?
***
На какое-то время Сумире пропал: у него были дела в столице, какие — как всегда не уточнил, сказал лишь: «Как раз успею вернуться к тому времени, как ты на ноги встанешь». Весьма размытое обещание.
У меня началась активная фаза реабилитации: я стал учиться ходить. Одеревеневшие после перелома конечности сопротивлялись и казались ходулями — не сгибающимися, неловкими, бесполезными. А всего только и нужно было пройтись по пандусу без помощи медсестёр и — в идеале — не держась за поручни.
Длина пандуса от края до края была всего три метра. «Всего»… это раньше было «всего», а сейчас, когда я смотрел на другой конец пандуса, расстояние казалось непомерным. Я хватался за поручни, как утопающий за соломинку, но и так не мог пройти полное расстояние: на середине ноги подгибались, я ленивцем цеплялся за перекладину, чувствуя, что не в силах больше сделать и полшага. Медсестра обычно помогала мне добраться до скамейки, где я мог передохнуть немного, и водворяла обратно: за один сеанс нужно было пройти не меньше пяти раз.
Через неделю я с грехом пополам освоил пандус полностью. Теперь предстояло сделать то же самое, но уже без поручня, не горбясь и стараясь по возможности держать спину прямо, а это было ещё сложнее! Стоило выпрямиться — меня окатывало волной боли, позвоночник как будто перекручивало, и я с трудом мог удержаться на ногах. До этого я носил специальный корсет, чтобы винты вросли в нужном положении, а межпозвоночные диски не сместились; без него отвыкшие мышцы упорно не хотели слушаться и всячески старались избежать болевых ощущений. Подчинить их себе снова было ох как непросто!
С этим я провозился две недели: поначалу не удавалось сделать и трёх шагов, спину сводило, я невольно хватался за поручень, и задание можно было считать проваленным. А потом никак не давался последний отрезок пути: пандус был покатый, у меня почему-то на этом месте всегда подгибались ноги, приходилось останавливаться.
«Да как тут на лёд встанешь? Когда я и так-то…»
«Сегодня непременно пройду до конца и без остановок!» — приказал я сам себе в то утро. Чувствовал я себя, казалось, лучше обычного, так что всё должно было получиться.
Я постоял, держа руки на поручнях, затем разжал пальцы и сделал первый шаг. Позвоночник всё ещё беспокоил, но мышцы уже сопротивлялись не так активно, как в первое время, и шагов пять я сделал даже легко… а потом ноги как-то разом ослабли, начали заплетаться, и я грохнулся ничком, испуганно подумав, что падение даром мне не пройдёт.
Но я не упал — меня подхватили, и я лишь несильно ткнулся кому-то лицом в плечо. Щеку мягко защекотало что-то пушистое, и я сообразил, что это воротник куртки.
— Уф, успел! — сказал знакомый голос, и мне показалось, что вокруг распространился аромат фиалок.
Сумире (а это был он) осторожно поднял меня за плечи, свёл по пандусу и усадил в подвинутое испуганной медсестрой кресло-каталку. Девушка, кажется, спрашивала, не потянул ли я себе что-нибудь, но я ничего не слышал — я с восторгом смотрел на Сумире. Наконец-то я его увидел!
Он был старше меня — лет на пять максимум, я полагаю, — такие вещи чувствуются по незначительным штрихам: возле губ были вертикальные морщинки — признак того, что он часто улыбается, — и несколько тонких морщинок на лбу, проглядывающих через спутанные волосы (Сумире как раз снял шапку, на его голове был полный беспорядок). Куртка мешковато сидела на его худощавой фигуре, подвёрнутые у щиколоток джинсы обтягивали длинные стройные ноги, вокруг шеи был обмотан толстый шарф грязновато-серого цвета, большие тёмные очки закрывали глаза. Сумире пригладил волосы и сделал вид, что слушает то, что выговаривала ему медсестра: посторонним сюда входить нельзя было, только родственникам.
— Если не вдаваться в подробности, — ответил он на эту отповедь, — то все люди родственники в известном смысле.
Медсестру это не убедило, и она выставила Сумире, даже не дав ему договорить. Но у меня не было никакого желания продолжать занятие, я соврал, что разболелось бедро, и ей пришлось отвезти меня обратно в палату. Сумире пришёл туда же чуть позже (менял воду в стаканчике с фиалками).
— А ты, пока меня не было, добился значительных успехов, — одобрительно сказал он, придвигая к койке стул и садясь на него.
Я всё ещё разглядывал его. Может, это было не слишком вежливо с моей стороны, но его это, кажется, не смущало.
— Очки не снимешь? — спросил я. Мне бы хотелось увидеть его лицо без очков, увидеть его глаза: оправа была чуть ли не на пол-лица и потому трудно было составить о нём впечатление.
— Я их никогда не снимаю.
— Вообще никогда? — усомнился я.
— Вообще.
— Даже в душе?
Сумире улыбнулся.
Всё ещё озадаченный его словами, я рассказывал, как непросто даётся мне каждый шаг и вообще о том, как и что в этой реабилитационной программе.
— Ты, считай, уже на ноги встал, — сказал он, сосредоточенно шаря в сумке-почтальонке, которая висела у него на плече. — Когда успех близок, больше всего хочется сдаться… как-то так.
— Что ты ищешь? — невольно заинтересовался я.
— Принёс тебе… — Сумире вытащил из сумки несколько журналов с торчащими между ними рекламными проспектами. — А то у тебя ни книг, ни газет… скучно же.
— А по-моему, ты просто выгреб скопившуюся макулатуру из почтового ящика, — сделал я верное предположение: журналы были рекламные, не считая двух спортивных.
— Может, и так, — засмеялся Сумире, но всё равно водрузил всю пачку на стол. — Никогда не знаешь, что тебе может пригодиться!
Тут он, пожалуй, был прав. Я взял один из спортивных журналов, пролистал его, наткнулся на заголовок: «Злополучный лутц» и с удивлением понял, что статья обо мне. Журнал был новый, неужели до сих пор об этом печатают? Я невольно углубился в чтение и едва не пропустил очень важное заявление Сумире.
— Знаешь, у меня дела ещё… так что какое-то время меня не будет… — сказал он.
— А? — рассеянно отозвался я, не поднимая глаз от статьи. — И сколько?
— До тех пор, пока не решишь вернуться на лёд.
Я вздрогнул и выронил журнал.
— Юри? Что с тобой? — Сумире тревожно наклонился вперёд. — Ты побледнел.
— Спина, — совершенно спокойно солгал я.
Может быть, подсознательно я ждал от него этих слов: люди всегда уходили из моей жизни, люди всегда предавали меня, даже близкие мне люди, так почему этого не должен сделать практически незнакомец? Он должен быть где-то ещё, он и так для меня много сделал. Какое я имею право жаловаться или пытаться его удержать?
— Ещё увидимся, — сказал Сумире напоследок.
Я кивнул и даже улыбнулся ему, но, когда дверь за ним закрылась, я с удивлением обнаружил, что по щекам потекли слёзы. Я растерянно стирал их, но они набегали снова — текли и текли, не было ни комка в горле, ни покалывания в глазницах, — они просто текли, как будто прорвало плотину.
— Нет, что же это… — пытался засмеяться я, но ничего не получалось, и тогда я просто закрыл лицо ладонями, беззвучно вздрагивая.
Я никогда не думал прежде, что может быть так горько от одной только мысли, что я больше никогда не увижу кого-то.
А в том, что не увижу, я не сомневался: на лёд мне никогда не вернуться. Как жестоко было с его стороны поставить такое условие!