Глава первая и единственная

      Дверь приоткрылась, и в неё сначала просунулся длинный острый нос, похожий на стручок горького перца, потом — тараканьи усики и, наконец, вся голова Жако, моего камердинера.

      — Что, Жако, писем нет? — лениво и даже безразлично спросил я.

      В щель просунулись уже руки, держащие поднос, на котором лежало несколько конвертов.

      — Из Версаля ничего?

      — Из Версаля ничего, мсье, — откликнулся Жако и протиснулся весь.

      Я вздохнул. С тех пор как я попал в немилость к королю, приходилось прозябать в провинции — в старом доме моей французской тётки (ныне покойной).

      — А что за письма? — поморщился я.

      — От кредиторов, мсье. — Жако, выступая, как балерина, настолько деликатно камердинер пытался поднести мне упомянутые письма, прошёл вглубь комнаты, но всё же остановился в нескольких почтительных шагах от алькова, где всё ещё лежал я.

      — Сожги, — приказал я. — Других нет?

      — А ещё среди прочих письмо из Оверни, — доложил Жако, проворно исполняя моё приказание: наклонил поднос так, что письма соскользнули в зажжённый камин, придержав, впрочем, то, о котором он говорил.

      — Из Оверни? — удивился я. — От кого же?

      — От маркиза Сент-Эвермона.

      — Что за птица этот маркиз Сент-Эвермон? — Я приподнялся на локте, но пока ещё не знал, стоит ли протянуть руку за письмом. — Что ему нужно?

      Жако обычно прочитывал письма, прежде чем принести их, дабы избавить меня от лишних хлопот. Писем мы получали немного, в основном из Италии, из опер и театров. В Клермоне писем мне получать было не от кого.

      — Должно быть, важная птица, поскольку письмо написано на гербовой бумаге, — несколько фамильярно ответил Жако. — Маркиз приглашает нас, то есть, конечно же, вас, мсье, но я надеюсь, что вы не позабудете своего верного слугу, мсье, посетить его в Оверни, если у нас, то есть у вас, мсье, найдётся время и желание провести несколько недель в его замке. Далее маркиз упоминает, что видел ваше выступление, мсье, в Королевском театре, и признаётся, что не может позабыть его, а вернее, вас, мсье, настолько, я осмелюсь процитировать маркиза, что «у него всё трепещет», когда он вспоминает о вас. Посему маркиз настоятельно просит, чтобы вы, я опять-таки процитирую, «осчастливили его».

      — Хм, — отозвался я, поднимаясь с постели, — не сомневаюсь, что всего лишь хочет расспросить, как мне яйца отрезали, и, быть может, попросит показать.

      — Фи, мсье, вы не позволяли себе такой грубости с тех пор, как влепили ту замечательную пощёчину его преосвященству! — воскликнул Жако.

      Я поморщился:

      — Обязательно было напоминать об этом, мерзавец? Если бы не та пощёчина, мы бы не прозябали тут. Хорошо ещё, отделались лишь удалением от двора! Что? — спросил я, видя, что Жако не торопится меня одевать, а по-прежнему держит поднос.

      — В письмо от маркиза было вложено… кое-что, — с запинкой объявил Жако, — но я не осмелюсь интерпретировать этот… это… вложение.

      — Хм, и что же? Засушенный цветок? Лента? Брошь, быть может? — перечислял я, подходя к нему.

      — Вот это, мсье, — ответил камердинер, приподнимая конверт, под которым оказалось… какое-то дохлое насекомое.

      — Это ещё что? — округлил я глаза. — Случайно попало, когда конверт запечатывали?

      — Нет, мсье, это было вложено в письмо и даже подколото булавкой, — возразил Жако и продемонстрировал мне уже булавку.

      — И что бы это значило? — рассердился я. — Какое-то оскорбление?

      — Я так не думаю, мсье. Письмо написано весьма трепетно и кажется искренним.

      — Сожги, — дёрнулся я.

      — Но, мсье, — живо возразил Жако, и его тараканьи усики возбуждённо зашевелились, — маркиз в числе прочего пообещал нам протекцию… вернее, намекнул, что наше пребывание в его замке будет вознаграждено.

      — Да? — уже с бо́льшим вниманием выслушал я. — А этот маркиз… как его…

      — Сент-Эвермон, — подсказал Жако.

      — …богат?

      — Письмо написано цветными чернилами, мсье, так что, полагаю, богат.

      Я постоял, прикусывая в раздумье кончик пальца, потом решительно объявил:

      — Мы едем в Овернь, Жако. Отошли маркизу ответ, что мы принимаем его приглашение и надеемся на его… нет, впрочем, только что мы принимаем его приглашение.

      — А мы принимаем его приглашение? — деланно удивился Жако, который на самом деле был вне себя от радости: денежные вливания в наш истощённый бюджет не помешали бы.

      — Интересно взглянуть на человека, который снабжает письма дохлыми мухами, — фыркнул я.

      — Осмелюсь доложить, мсье, что это не муха, а какое-то другое насекомое…

      — Дохлое, Жако, дохлое, так что не имеет значения, какого оно вида. Собери партитуры… хотя сомневаюсь, что до этого дойдёт. Мы ведь знаем, чего хотят те, кто уверяют, что всего лишь собираются «облагодетельствовать» нас, верно, Жако? — усмехнулся я.

      — Увы, мсье. Но я смею надеяться, что маркиз хотя бы молод, — со вздохом согласился камердинер.

      — Почему ты так решил?

      — Из-за почерка. А ещё из-за его слов насчёт того, что «у него всё трепещет», — оскалив зубы, объяснил Жако. — Должно быть, ещё молод, раз трепещет. У стариков, простите, мсье, «ужо оттрепетало».

      Я расхохотался его шутливому замечанию, камердинер довольно улыбнулся и бросился исполнять мои приказания.

      Я опёрся руками о трельяжный столик, разглядывая себя в зеркало. В мои двадцать пять я всё ещё выглядел неплохо, хотя многие в тридцать уже считали себя стариками. Возможно, сказывалась итальянская примесь в крови: мать моя была итальянкой, отец — французом. Я, пожалуй, походил на отца, хотя о нём у меня остались весьма смутные воспоминания: те же острые черты лица с выраженными скулами, нос чуть с горбинкой, каштановые волосы, гранитного цвета глаза… А вот оттенок кожи, уже не бледный европейский, но ещё не оливковый итальянский, равно как и её бархатистость, я совершенно точно унаследовал от матери: матушка моя (ныне также покойная) была исключительно хороша!


      Сборы не заняли много времени, и вот пару часов спустя, потраченных на завтрак, мы с Жако уже неслись в карете, запряжённой двойкой лошадей, по скверным провинциальным дорогам. Жако шёпотом ругался, когда его подкидывало особенно высоко, и то и дело поглядывал в залепленное грязью окно кареты (очевидно, ликуя, что я позволил ему ехать внутри).

      Стоит умолчать и о том, сколько заняло наше путешествие, и о захолустных постоялых дворах, в которых мы принуждены были останавливаться, чтобы дать отдохнуть лошадям, скажу только, что моё ответное письмо в замке маркиза получили раньше, чем мы выбрались на окраины Клермона: почтовые кареты выигрывали в скорости, а наша, нагруженная багажом (Жако всё же умудрился наскрести четыре чемодана пожитков), тащилась черепахой, то и дело застревая в грязи. Стояла осень, дождило практически каждый день, дороги размыло, и горе тем путешественникам, кто вздумает отправиться в путь в такое негодное время!

      Справедливости ради стоит сказать, что в Париже дела обстояли ничуть не лучше: в провинции, где нечистоты не выливали из верхних окон прямо на головы прохожим, поскольку этих самых окон просто-напросто не имелось, было даже чище и, несмотря на непролазную грязь дорог, дышалось легко.


***

      Тени уже начали удлиняться, когда мы оказались во владениях маркиза Сент-Эвермона. Нанятый за пару пистолей местный мальчишка уселся рядом с возницей, довольный выпавшей возможностью услужить и прокатиться на облучке, и показывал дорогу. Замок располагался в весьма уединённом месте и на первый взгляд казался довольно-таки запущенным, что не могло не вызвать сомнения в состоятельности владельца. Построен он, верно, был ещё во времена Карла Великого и с тех пор не претерпел никаких изменений. Плющ буйствовал вдоль стен, густой, похожий на мех мох кудлатыми кляксами расплескался по камням, подслеповатые стёкла местами треснули, а то и вовсе вывалились. Впрочем, когда карета остановилась и нам пришло время вылезти — Жако выскочил первым и подал мне руку, — я не без удивления обнаружил, что наступлю не в грязь, а на вымощенную мрамором дорожку, причём относительно чистую, несмотря на слякоть. Должно быть, её загодя вымели, а может, и вымыли.

      Нас встретил камердинер, дородный, но староватый мужчина, который когда кланялся, то с его густо напудренных волос сыпалась мука, и несколько совершенно одинаковых на вид лакеев, которым было поручено принять наш багаж. Камердинер (звали его Компень, подозреваю, что это всего лишь прозвище, взятое по имени местечка, откуда он был родом) раскланялся, как приличествовало кланяться при встрече шевалье (титул, жалованный моей скромной персоне королём и покуда ещё не отобранный, несмотря на то, что я впал в немилость из-за моей дерзкой выходки), и попросил пожаловать к его господину.

      Внутреннее убранство замка разительно отличалось от того, что мы видели снаружи. Интерьеры не уступали версальским, но за роскошью не терялся несомненный вкус их обустроившего, как часто бывает в богатых домах, каждая вещь была к месту и, как говорится, ко времени: старинные, но педантично вычищенные гобелены украшали стены, с ними соседствовали великолепнейшие картины итальянской и фламандской школы живописи в тяжёлых бронзовых рамах; мраморные статуи фривольно демонстрировали наготу и совершенство из-за полупрозрачных ширм; вытянувшись, как солдатики, стояли вдоль стен постаменты с серебряными подсвечниками и стулья дорогого гарнитура с позолоченными львиными лапами-ножками и обитыми сочного вишнёвого цвета парчой сиденьями; овальные зеркала в невыносимо сложно вырезанных узорами оправах поблескивали среди всеобщего великолепия, крадя наши отражения и пуская их в путешествие по зачарованным мирам Зазеркалья.

      — Помилуйте, мсье, — шепнул мне следовавший за мной Жако, — да кому нужен, прости меня Господи, король, когда…

      Я шикнул на него, невольно досадуя, что он нарушил очарование момента. Но, разумеется, Жако был прав: дело не ограничится сотней пистолей, в таком потрясающем месте стоит рассчитывать на несколько тысяч ливров!

      Миновав анфиладу, соседствующую с уже порыжевшими осенью и тяжёлыми гроздьями виноградниками, а также пройдя несколько полупустых залов, сверкающих мраморными полами (полагаю, они предназначались для балов или приёмов), мы оказались перед широкой двойной дверью, возле которой стояли ещё два лакея, исключительно напомаженные, гордящиеся своими тугими чулками и перламутровыми пуговицами на воротниках. Они распахнули перед нами дверь, Компень вошёл первым и провозгласил: «Шевалье Филипп Дюкре», — из чего я сделал вывод, что внутри нас ожидает сам владелец замка, и, как выяснилось, не ошибся.

      Это была трапезная, не уступающая роскошью королевским, во всяком случае, думаю, что «вкушали плоды трудов земных» здесь с наслаждением: фрески на стенах изображали пиры вакханок (копия фрески, которую я видел во дворце венецианского дожа, причём, довольно хорошая копия, вероятно, созданная кем-то из купленных в Италии мастеров, видевших — или создавших — оригинал); стол был расположен таким образом, чтобы во время трапезы любоваться садом через огромное, от пола до потолка окно, и через него же можно было спуститься по трём ступенькам в сад; с потолка свисала тяжёлая многоярусная люстра с хрустальными подвесками.

      Во главе стола сидел, а теперь поднялся нам навстречу, опираясь на трость с золотым набалдашником в виде головы неведомого зверя, хозяин замка и отправитель письма — маркиз Эдмон Сент-Эвермон (как торжественно провозгласил Компень). Жако оказался прав: маркиз был молод, седина ещё не тронула тёмных волос, старость ещё не провела кистью по приятным, благородным чертам лица, но не было уже в нём той сияющей юностью прелести, какими отличаются юноши, — скорее это был мужчина в расцвете сил и исключительно привлекательный. Полагаю, не одна прекрасная дама падала в обморок, очарованная этими лёгкими усиками над пухлой верхней губой, этими живо движущимися густыми бровями, этими цвета холодного льда глазами, этими аристократичными длинными пальцами с перламутровыми ногтями. Лёгкая небрежность в одежде (несколько верхних пуговиц камзола и рубашки расстёгнуты, шейный платок приспущен, кружева на манжетах измяты) говорила о том, что визит этот будет неофициальным, или о том, что маркиз не ожидал нас сегодня и встречал как есть, не удосужившись переодеться или не желая отсрочивать наш приём столь тривиальными вещами, как переодевание.

      Я приветствовал маркиза, как полагалось при его титуле, вычурным расшаркиванием и витиеватой фразой.

      — Ах, полноте, полноте, к чему эти церемонии! — воскликнул маркиз, подходя ко мне и беря мою руку, чтобы пожать её. — Как же я рад, что вы приняли моё приглашение, шевалье!

      Говоря это, он живым взглядом рассматривал меня, не скрывая интереса к моей персоне.

      — Я думал отказаться, маркиз, — счёл нужным сказать я, — но любопытство пересилило: мне захотелось выяснить, что означала дохлая муха, приложенная к письму.

      — Простите? — приподнял брови Сент-Эвермон.

      — Жако, покажи, — приказал я.

      Мой камердинер тут же подошёл и, достав из кармана письмо, продемонстрировал и булавку, и трупик насекомого. Лицо маркиза побагровело гневом, он обернулся к Компеню и воскликнул:

      — А ну иди сюда, болван!

      Компень подошёл и — получил тростью по спине.

      — Я приказал тебе вложить в письмо цветок из нашего цветника, а ты что сделал? — обрушил на него свой гнев маркиз.

      — Прошу прощения, ваше сиятельство, — невозмутимо ответил камердинер, — я стар и туговат на ухо. Должно быть, послышалось.

      Маркиз занёс трость снова, но потом, видимо, передумал и пробормотал:

      — Если подумать, то именно благодаря этому старому ослу всё складывается удачно.

      Мы встретились глазами и как-то разом расхохотались над комичностью данного обстоятельства.

      — Прошу простить за эту сцену, шевалье, — с притворным раскаянием сказал маркиз. — Но что это я? Вы, должно быть, хотите переодеться и умыться с дороги? Компень! Проводи шевалье в Зелёную комнату и распорядись насчёт обеда.

      Я поблагодарил его за предупредительность и гостеприимство, и мы с Жако отправились следом за невозмутимо вышагивающим камердинером (а спина, вероятно, у него болела: маркиз не пожалел силы!).

      — Прислать к вам слуг, сударь? — осведомился Компень, открывая перед нами предназначенную мне комнату, и, получив отрицательный ответ, удалился.

      Зелёная комната недаром получила своё название: интерьер буквально сочился зеленью, впрочем, приятной, а не ядовитой.

      — Тут, должно быть, хорошо отдыхается, — заметил я, рассматривая обстановку.

      Кровать с парчовым балдахином занимала бо́льшую часть комнаты, напротив окна стоял трельяж из красного дерева, сбоку от него — гардероб и ширма для переодевания, ближе к двери — умывальник. Наши чемоданы уже принесли сюда, и Жако принялся разбирать вещи и складывать их в упомянутый гардероб, покуда я исследовал комнату.

      — Маркиз молод, — сказал Жако.

      — Да, ты оказался прав.

      — И хорош собой.

      — Хм. Возможно.

      — Вам не придётся заставлять себя…

      — Довольно об этом. Мне нужно умыться.

      Я наскоро привёл себя в порядок — не стоило заставлять маркиза слишком долго ждать, это было бы невежливо и даже опрометчиво — и переоделся из дорожного платья в белый камзол (его я привёз из Версаля, пошил мне его сам королевский портной по приказу короля: августейшая особа была скуповата и вместо звонких монет предпочитала вознаграждать мои труды подарками или комплиментами, что, конечно, было лестно, но никак не способствовало моему благосостоянию). Стараниями Жако мои волосы были избавлены от дорожной пыли и завиты, так что выглядеть я стал достойно.

      — Что ж, Жако, — сказал я, бросив последний взгляд в зеркало, — пойдём выяснять, чем для нас обернётся гостеприимство маркиза. Хотелось бы надеяться, что вознаграждение будет соразмерно требуемым услугам.

      — Ах, мсье, да он смотрел на вас, как кот на сметану, — с убеждением ответил камердинер, — и, кажется, ничего не пожалеет, только бы…

      Я щёлкнул пальцами, приказывая ему замолчать. Жако тут же принял напыщенный вид, который мог бы поспорить даже с невозмутимостью Компеня, и открыл передо мной дверь.

      В трапезной слуги уже накрывали на стол, обед должен был выдаться роскошным. Жако повеселел: яств слишком много для двоих, остатки наверняка пойдут на обед слугам, — и встал за моей спиной, чтобы прислуживать мне за трапезой. Маркиз произнёс пару тостов, как требовал этикет: первым делом — за короля и Францию, потом уже в честь моего приезда. Я только пригубил, маркиз оба раза выпил до дна и приказал налить ещё. Матовая кожа его лица разгорелась румянцем, язык развязался, и он принялся осыпать меня комплиментами.

      — Ах, до сих пор не могу забыть ваше выступление, шевалье, в Королевском театре! — с некоторой экзальтацией воскликнул маркиз, накрывая щёку ладонью, чтобы подчеркнуть свои слова. — Эти три с половиной октавы, эти ваши пассажи! Какая гибкость и техничность голоса! Эти меняющиеся, как калейдоскоп, сопрано и контральто! Ариетта Филомелы была великолепна! — И он напел, весьма неплохо и точно напел, несколько строчек из этой партии.

      Я с удивлением понял, что Сент-Эвермон знает, о чём говорит, значит, в музыке — или в опере, если вам угодно, — он разбирался.

      — Вы говорите по-итальянски, маркиз? — спросил я.

      Он, оказалось, говорил, и разговор плавно переключился на итальянскую оперу. Прежде, я узнал, маркиз много путешествовал и побывал практически во всех знаковых театрах и капеллах, где давали представления самые знаменитые труппы и хоры. Он знал наперечёт все арии и голоса, их исполняющие, мимоходом упомянул, что в молодости даже сочинял музыку, да теперь бросил, и вообще оказался очень интересным, эрудированным собеседником.

      Обед проходил живо и весело, слуги то и дело подавали новые блюда, но мы едва к ним притрагивались, занятые разговором. Потом поток красноречия маркиза иссяк, вероятно, сказалось выпитое им вино (а осушил он не меньше двух бутылок — навскидку), и Сент-Эвермон продолжил трапезу молча, впрочем, то и дело на меня поглядывая, как будто ища новую тему для разговора уже во мне или выжидая удобного момента, чтобы спросить что-то. И я прекрасно понимал что.

      — Да ладно, маркиз, — ободряюще сказал я, — я готов удовлетворить ваше любопытство. Спрашивайте уже, ваши вопросы ничуть меня не заденут, и я отвечу на них со всей искренностью, на которую только способен. Я уже сто раз об этом рассказывал, мне ничего не стоит сделать это снова.

      Маркиз отставил полупустой бокал, наклонился вперёд, чуть понизил голос, но спросил прежде о другом:

      — Ходят разные слухи о том, как вы попали в немилость к королю, шевалье. Мне пришлось потрудиться, чтобы отыскать ваше пристанище в провинции и послать приглашение. Верно ли, что вы… ударили его преосвященство?

      Я откинулся на стуле, улыбаясь, и щёлкнул пальцами, подзывая камердинера:

      — Если позволите, маркиз, то пусть об этом расскажет Жако. Он умеет позабавить слушателей. Давай, Жако, эта история у тебя особенно хорошо получается!

      Жако довольно ухмыльнулся и прогарцевал от стола к окну, где нам обоим было удобнее на него смотреть. Сценку с пощёчиной кардиналу он разыгрывал в лицах, меняя голос и выражение лица и очень точно ухватывая самую суть той или иной персоны: король в его исполнении чуть гнусавил равнодушием, кардинал — пришепётывал желчностью, придворные дамы — повизгивали от благоговения перед монархом… Маркиз хохотал, не скрывая восторга. Даже слуги то и дело прижимали кулаки ко рту, чтобы сдержать смех.

      — И вот, ваше сиятельство, его преосвященство и говорит: «На столе каплуна я ещё признаю, а вот за столом — увольте». Понимаете ли, ваше сиятельство, его преосвященство вздумал пошутить, а король, кажется, эту шутку благосклонно воспринял: «А-ха-ха, монсеньор!» — кривлялся Жако, изображая то одного, то другого. — И вот тут, ваше сиятельство, вы только представьте себе, мой хозяин подходит к его преосвященству и хорошенько — шлёп! его по лицу тыльной стороной ладони. Тыльной стороной ладони, ваше сиятельство, — со значением повторил Жако и раскланялся.

      — Да ваш Жако прирождённый актёр, — задыхаясь от смеха, сказал маркиз. — Видно, эту историю вам уже не раз приходилось рассказывать?

      — И она всегда пользуется успехом, — чуть улыбнулся я.

      — И вас выслали в провинцию после этого?

      — Его преосвященству, конечно, хотелось бы упечь меня в Бастилию или куда подальше, но всё же музико на дороге не валяются, — пожал я плечами, — так что ограничились отлучением от двора и запретом выступать в каких-либо театрах, покуда его величество, а вернее, его преосвященство не сменит гнев на милость. Ох, я предпочёл бы Бастилию: там, по крайней мере, не пришлось бы беспокоиться о еде и крыше над головой, — полусерьёзно пошутил я. Не без задней мысли: хотелось посмотреть на реакцию маркиза. — Мы теперь лишены королевских милостей и, стыдно признаться, едва сводим концы с концами.

      — Не одни монархи способны на «милости», — только и возразил маркиз, но я подметил, что глаза его, прежде несколько помутнённые от выпитого, вспыхнули. — А всё же, если вас не утомили разговоры, скажите, как это случилось с вами?

      Я отложил вилку и нож, откинулся на спинку стула, проведя по губам салфеткой:

      — Детство я провёл в Италии, маркиз, а поскольку рано лишился родителей, то меня определили в приют при монастыре П*** и, как водится, заставили петь в церковном хоре, обнаружив, что у меня к тому есть способности. Этот хор и теперь знаменит, а тогда пользовался неслыханным успехом: мы пели даже перед Папой в самом Ватикане, куда нас отвёз аббат, ну скажем, Фуко — позвольте не называть настоящих имён участников этой… этого инцидента. Аббат Фуко в сущности своей был неплохим аббатом, но скверным человеком, погрязшим в пороках и… Вы, должно быть, знаете, чем грешат священники, обрекающие себя на целибат? — криво улыбнувшись, спросил я; лицо маркиза побагровело едва ли не гневом. — Увы, маркиз, но кулуары святейших мест в Царствии Земном кишат мерзостями, о которых не то что говорить, но и вспоминать невозможно без тошноты и отвращения, а аббат Фуко был прекрасным образчиком… Позвольте мне, маркиз, оставить это вашему воображению, не к столу будет сказано.

      Маркиз хмуро кивнул и в который раз наполнил свой бокал вином.

      — К тому же хор приносил неплохой доход, даже больше: монастырь роскошествовал. Но, к великому сожалению, мальчики имеют свойство мужать, а голоса — ломаться, и очень редко, но всё же бывает, что этот процесс запаздывает. Мне было пятнадцать или шестнадцать, точно уже не припомню, но голос у меня всё ещё не сломался, и аббат Фуко решил, что это знак свыше, а я — сокровище, которое непременно стоит сохранить любым способом, какими бы чудовищными ни были методы.

      — И он… — сглотнув, начал маркиз, но голос у него прервался.

      — Он сговорился с доктором, который приезжал лечить мальчиков от… от последствий любвеобильности аббата… и получал хорошее вознаграждение как за услуги, так и за молчание, а впрочем, и сам нередко пользовался случаем… во время этих осмотров. А дальше… дальше всё было просто: подмешанный в питьё опий, острый нож и немного сноровки (по счастью, доктор оказался умелым и не слишком меня изуродовал).

      — Но это же… чудовищно! — сдавленно сказал Сент-Эвермон. — И вы… что вы чувствуете?

      Я засмеялся, прикрыв рот платком:

      — Пожалуй, ничего, ха-ха. Кошмарными были лишь первые месяцы, потом… потом свыкся.

      — Но ходят слухи, что… у вас было много женщин, — с запинкой сказал маркиз. — Как же вы…

      — А, понимаю! Вы удивитесь, маркиз, но даже того, что осталось, хватает с лихвой. Женщины остаются довольны.

      — И вы… испытываете удовольствие при этом?

      — Отчего нет? Нервные окончания никуда не делись, и при достаточном… хм, при достаточной стимуляции он становится вполне твёрдым, чтобы удовлетворить женщину.

      — А… мужчину? — с запинкой спросил маркиз.

      Я невольно покраснел, потому что, спрашивая это, он пытливо всматривался в моё лицо:

      — Существует много способов доставить удовольствие… и женщинам и мужчинам. Я достаточно искушён, чтобы… надолго запомниться и тем и этим.

      О том, что я перед этим вливаю в себя порядочно снадобий, смешиваемых по рецепту одного венецианского алхимика, я умолчал. Эта смесь не только поддерживала искромсанное либидо во время соития: стоило мне разволноваться, зуд и жжение появлялись нестерпимые, а снадобье отлично их успокаивало.

      — Но как же вам удалось попасть в Итальянскую оперу? — после молчания и очередного выпитого бокала спросил маркиз. — Полагаю, этот ваш аббат Фуко добровольно не расстался бы с курицей, несущей золотые яйца?

      Я поморщился. Перед глазами выплыло откуда-то из глубины памяти: мечущийся по келье аббат, текущая по ляжкам кровь, валяющийся в кровавой луже откушенный орган…

      — Я сбежал, — щёлкнув зубами, ответил я, — перед этим сделав с ним то, что он сделал со мной. Уверен, после этого он вёл исключительно благочестивую жизнь, если, конечно, выжил после такой кровопотери: нечем теперь грешить. Дальше моя жизнь складывалась относительно благополучно, о прочем вам, должно быть, и без того известно.

      — Да, — машинально отозвался Сент-Эвермон, всё ещё находясь под впечатлением от моих слов, — вы блистали при дворе в Испании, потом приехали в Париж и покорили Лувр и Версаль.

      — Надеюсь, я удовлетворил ваше любопытство, — сказал я, поднимаясь и откладывая салфетку. — Позвольте мне удалиться, маркиз. Меня смертельно клонит в сон.

      Уходя, я расслышал, что маркиз приказал принести ему ещё вина.


      Переодев меня ко сну, Жако удалился (едва ли не вприпрыжку, предвкушая, как будет лакомиться остатками ужина вместе с другими слугами). Я заперся, но ложиться не спешил: плотный ужин ещё не улёгся в желудке, и я, следуя привычке, расхаживал по комнате из угла в угол. После вынужденного «поста» казалось, что я съел слишком много.

      Кто-то повернул ручку, потом задёргал дверь, пытаясь её открыть, но поскольку я заперся изнутри, то безуспешно. Я потихоньку подошёл к двери и прислушался. Это был маркиз, порядочно пьяный.

      — Что это вы выдумали, шевалье, — сказал он, тряся дверь, — запираться от меня в моём собственном доме?

      — Вы пьяны, маркиз, — отозвался я, — идите проспитесь.

      Слышно было, как слуги уговаривают его уйти, как он сопротивляется и посылает «три тысячи чертей» на их головы, но в конце концов он сдался и всё стихло. Я выдохнул с облегчением: держать оборону всю ночь у меня бы не достало сил. В дверь снова стукнули, на этот раз это был Жако. Я впустил его, он вошёл и снова запер дверь, с осуждением покачивая головой.

      — Что? — спросил я.

      — Позволю себе заметить, что надрался маркиз вдрызг, — осклабившись, ответил камердинер, — слуги его впятером в постель укладывали. Хорошо, что вы заперлись, мсье.

      — Не терплю пьяниц, — поморщился я. — Но эта выходка будет нам на руку. Когда он проспится, то, возможно, в качестве извинений…

      — Если вспомнит, конечно, — прибавил Жако. — Ах какая жалость, что такой достойный человек всё же не избежал порока! Впрочем, он одинок, так что это простительно.

      — О чём это ты? — приподнял я бровь.

      — Узнал от слуг, что супруга маркиза в Версале служит у королевы фрейлиной, так что они не виделись уже несколько лет.

      — Следует ли это понимать, что маркиза не горит желанием возвращаться в Овернь к супругу? — уточнил я, усмехнувшись.

      — Нисколько не горит, — подтвердил Жако, — да и кто бы променял блеск Версаля на провинцию?

      — А маркиз коротает дни за бутылкой, покуда его супруга трудится на благо королевы?

      — Или короля, — добавил камердинер сардонически. — Поговаривают, что король относится к упомянутой особе весьма благосклонно.

      — Из фрейлин в фаворитки?

      — Ну, до этого вряд ли дойдёт: герцогиня де М*** так просто позиций не сдаст, тем более что она в родстве с его преосвященством.

      — Довольно сплетен! — приказал я. — Нам до этого никакого дела нет.

      Жако раскланялся.


      Выспался я отлично: проспал почти до полудня и проснулся, разбуженный щебетаньем певчих птичек за окном.

      — Доброе утро, мсье, — сказал Жако.

      Я взглянул на него из-под ладони, вид у камердинера был довольный.

      — Что, хорошие новости? — зевая, спросил я, садясь в постели.

      Он продемонстрировал мне туго набитый мешочек, в котором что-то позвякивало.

      — От маркиза? — не удивился я.

      — Да, полагаю, в качестве извинений за ночную выходку, — сказал Жако, потряхивая мешочек и совершенно точно наслаждаясь звоном: его физиономия прямо-таки сияла.

      — Или это задаток? — усмехнулся я, протягивая руку.

      Камердинер положил мешочек с деньгами мне на ладонь. Я подкинул его, прикидывая, сколько там золота.

      — Четыре тысячи ливров, — доложил Жако.

      — А ты уже и сосчитал? И сколько себе в карман положил? — прищурился я.

      — Ах, мсье, как можно! — закатил он глаза. — Вы ведь не думаете…

      Я прекрасно знал, что как минимум пятьдесят пистолей перекочевало из мешка в карман Жако, но вытряхивать из него и правду и монеты было слишком утомительно и даже оскорбительно для такого замечательного утра, так что я только отмахнулся и приказал подать мне умываться.

      — А маркиз? — спросил я, покуда камердинер воевал с моими волосами, которые по утрам всегда были особенно упрямы.

      — Трезв как стёклышко. Даже удивительно, мсье, учитывая, сколько он вчера выпил! Любой другой бы ещё полдня мучился похмельем, а он уже с самого утра занимался делами в кабинете. Исключительно крепок!

      «Только радоваться этому или печалиться?» — подумал я, но вслух ничего не сказал.

      Жако прибавил, что маркиз будет ждать меня в трапезной к завтраку, а вернее, теперь уже к полднику и не сядет за стол без меня.

      — Заставил же я его ждать, — хмыкнул я.

      — Поделом! — подхватил камердинер. — Он непременно сочтёт, что вы это сделали намеренно, ему в отместку или оскорбившись. А это только улучшит его расположение к вам, мсье.

      — Хватит болтать, болван, лучше припрячь золото, — приказал я, а сам отправился к ждущему меня маркизу, не без интереса гадая, как дальше будут складываться наши отношения.

      Маркиз, как и говорил Жако, ждал меня в трапезной и до сих пор не позавтракал. К моему удивлению, выглядел он совсем неплохо. Пожалуй, только небольшие тени под нижними веками намекали о вчерашних непотребствах. На этот раз Сент-Эвермон был застёгнут на все пуговицы, накрахмален и напомажен должным образом, как будто ждал не всего лишь бедного музико к обеду, а дожидался аудиенции августейшей особы. Я сделал вывод, что маркизу стыдно за вчерашнее и он старался хотя бы внешним видом убедить меня, что это было недоразумение.

      — Мой дорогой шевалье, — сказал он, быстро подходя ко мне и хватая меня за руку, — как мне жаль, что вчера я показал вам мою неприглядную сторону!

      — Забудем об этом, — милостиво предложил я. — Вы всего лишь хотели удовлетворить любопытство…

      — Не любопытство, — вспыхнул маркиз и вдруг привлёк меня к себе, — а страсть.

      Неожиданностью это не было, но я не ждал, что он перейдёт в наступление так скоро. Я высвободился из его рук, сделав вид, что удивлён:

      — Помилуйте, маркиз, что это вы?

      — Что я должен сделать, — с горячностью воскликнул Сент-Эвермон, — чтобы вы позволили мне утолить мою страсть?

      — Как минимум воздержаться от вина сегодня, — с улыбкой ответил я, сделав паузу, подразумевающую, что я вполне допускаю желаемое им развитие событий, но на определённых условиях.

      Маркиз густо покраснел, прижал мою руку к груди:

      — Не сомневайтесь, шевалье, мои намерения искренни. С той минуты, как я увидел вас в Королевском театре, я не могу думать ни о чём — ни о ком! — другом. О, если бы вы только позволили мне…

      — Поверьте, маркиз, — с очаровательной улыбкой ответил я, не отнимая руки, — я расположен к вам настолько, что готов удовлетворить и ваше любопытство, и вашу страсть по первому вашему требованию. Но смею надеяться, что вы подождёте до ночи: при свете дня говорить об этом, тем паче — делать, неловко.

      Сети расставлять не было необходимости: маркиз уже и без того был полностью в моей власти. Он жарко поцеловал мою руку несколько раз и отвёл меня к столу.

      За завтраком мы продолжили вчерашний разговор, я рассказывал о жизни в Италии после побега из монастыря и о последующей поездке в Венецию. Вспоминалось легко: я тогда пользовался успехом, и даже мысли о моих престарелых благодетелях и о том, чем они принуждали меня с ними заниматься, вызывали лишь улыбку. Их старческие прихоти, а вернее, исполнение их, проложили мне дорогу в высший свет. Что там театры! Приглашения в богатые дома сыпались одно за другим, апофеозом было приглашение выступить перед королевской четой Испании, а потом и перед королём Франции. Но, увы, милость сильных мира сего переменчива, как весенняя погода, и я оказался там, где меня застало приглашение маркиза: в отдалённой провинции.

      После мы приятно провели время за карточной игрой, я по настоянию маркиза спел пару строчек из упомянутой Филомелы, но и только: сослался на то, что не распелся должным образом, и пообещал, что позже непременно исполню ариетту полностью. Я полагал, что маркиз не должен получить всё и сразу: он мог бы охладеть к моей персоне. Завершила день прогулка по саду, мы пару часов просидели в беседке, слушая птиц, которые оживились к вечеру и выводили такие потрясающие рулады, что можно было только позавидовать. Маркиз позволил себе несколько раз поцеловать мою руку, но о грядущей ночи мы не заговорили ни разу. Только когда я прощался с ним после ужина, я мимоходом, будто бы случайно, коснулся его плеча и проронил: «Я приду к вам сегодня, маркиз», — и ускользнул, прежде чем он успел ответить.

      Но «приходить» к нему я не торопился. Во-первых, мне нужно было приготовиться к посещению, во-вторых, я хотел, чтобы он ждал: истомившись ожиданием, он получил бы больше удовольствия от предстоящей встречи, а стало быть, щедрее оценил её впоследствии.

      Жако раздел меня и натёр моё тело ароматными маслами. Я подсмотрел это у куртизанок Рима, искуснейших любовниц, от которых мужчины сходили с ума: запах и вкус тела играют не последнюю роль в соблазнении как мужчин, так и женщин. В масла добавляли каплю опия, чтобы вызвать эйфорию и непременное желание испытать её снова. Те, которыми пользовался я, не были исключением. После я выпил венецианское снадобье, и, покуда одевался, а ограничился я лишь кружевным неглиже и ночными туфлями, оно подействовало. Жако застегнул на моей шее золотую цепочку с нанизанными на неё мелкими, мельче горошины, монетками: ритмичный звон в такт соития, я знал, подстёгивает возбуждение.

      — Что ж, Жако, — промолвил я, бросив взгляд в зеркало, — будем отрабатывать наши гонорары.

      — По крайней мере, маркиз молод, — ободряюще кивнул камердинер и повёл меня к опочивальне хозяина замка.

      Свечи в залах уже были потушены лакеями, дорогу освещала лишь захваченная Жако лампа, но и в ней не было необходимости: ночь выдалась лунная, и косые полосы белого, мертвенного света заливали анфилады и лились в окна замка.

      — Чудная ночь, — сказал Жако, останавливаясь в нескольких шагах от искомой двери. — Вас ждать через час — как обычно?

      Я кивнул, но, как потом выяснилось, мы с Жако просчитались.


      Покои маркиза мало отличались от тех, в которые поместили меня, за одним исключением: это была Красная комната, изобилующая алыми, бордовыми, рубиновыми, гранатовыми тонами. Кровать была такая же широкая, как и в моей комнате, и на ней ждал меня маркиз. Он лежал поверх одеяла, обнажённый, лениво или задумчиво подкручивая левый ус, и в первые минуты не заметил моего появления, поскольку дверь в его комнату открывалась бесшумно, так что я успел составить впечатление о его телосложении. Всё говорило об отличном физическом развитии: мощные бёдра и ляжки, широкие плечи, мускулистые руки, впалый живот. Для Аполлона он был слишком крепок, но всё же не так мощен, как Зевс, если бы я сравнивал его с греческими статуями в Лувре. Волосы на лобке были похожи на паклю, такие же густые и спутанные, из них торчал мощный пенис, возлежащий на тугой, как бурдюк, мошонке. Я не без трепета подумал, что утолить вожделение такого сильного мужчины будет непросто.

      — Надеюсь, ожидание не показалось вам чересчур долгим? — произнёс я, решив, что достаточно насмотрелся.

      Маркиз очнулся от задумчивости и соскочил с кровати мне навстречу. Нагота его не смущала, но, пожалуй, он не знал, как со мной обращаться. Он несколько стушевался, подойдя ко мне, и после достаточно продолжительного созерцания проронил:

      — И что мне с вами делать, шевалье?

      — Всё, что вам заблагорассудится, — с улыбкой ответил я и спустил неглиже с плеч; оно зашуршало и упало на пол, открывая моё тело.

      Сент-Эвермон положил ладони на мои бёдра, поглаживая их, скользнул вверх и пробормотал:

      — О, такая прекрасная кожа! На ощупь как бархат…

      Нежная кожа, полное отсутствие волос на теле, некоторая женственность форм — вот что я «получил» взамен вырезанных яичек. Музико, которых я встречал в Италии, не были исключением, но только я был оскоплён в достаточно позднем возрасте, чтобы сохранить память о сексуальном возбуждении. Возможно, именно это обстоятельство позволило мне худо-бедно осуществлять половые акты и даже получать от них удовлетворение.

      Маркиз тем временем взял меня на руки и отнёс на кровать. Он уже возбудился, но всё ещё вертел меня как занятную, но не слишком понятную игрушку.

      — И вы получите удовольствие, если я буду вас касаться? — спросил он, я кивнул. — Где же?

      — Может быть, здесь?

      Я тронул рукой шею, он немедленно впился в неё губами и потом, куда бы я ни показывал пальцем, тотчас кидался туда. Соски он удостоил куда бо́льшим вниманием, терзая и жадно покусывая их, пока они не налились жаром и соком, как спелые ягоды. От природы я обладал чувствительной кожей, даже аббат Фуко частенько забавлялся тем, что пощипывал и покусывал меня и наслаждался моими вскриками или стонами, смотря за что щипал и кусал, теперь же она была вдвое чувствительней, ибо на неё и на нервные окончания под ней теперь проецировалось сексуальное возбуждение. Я прерывисто задышал и вплёл пальцы в волосы маркиза, принуждая его прижаться губами ещё плотнее.

      — А здесь? — хрипло сказал Сент-Эвермон, вжав ладонь мне в лобок и нащупывая пенис.

      Подёргивая вокруг него сомкнутой ладонью, он будто хотел удостовериться, что слухи о моей половой жизни не были лживы. Вены разгорячились кровью, и плоть потихоньку начала твердеть. Разумеется, до состояния маркиза мне было далеко: его орган уже торчал колом, подстёгиваемый этими… шалостями, — но всё же мой стал достаточно твёрдым, чтобы, скажем, проникнуть в женщину и в течение нужного времени удовлетворять её. Дамы, ставшие моими любовницами, не жаловались. Мужчину бы, должно быть, я удовлетворить подобным способом не смог, поскольку женские лона раскрывались охотнее и к тому не нужно было прикладывать практически никаких усилий.

      «Исследования» маркиза заняли не менее получаса. Наконец, вполне удовлетворённый ими, он навалился сверху, подхватывая меня за ляжки и заставляя вскинуть ноги ему на плечи. Я охнул, принимая его в себя и удивляясь, насколько мощным было начало, если сравнивать с моими предыдущими престарелыми любовниками. Твёрдая горячая плоть яростно тёрлась внутри, растягивая, разрывая, подчиняя себе и так глубоко проникая, что, казалось, доставало до самого подреберья. Мой пенис болтался, как язык колокола в ветреный день на колокольне, настолько сильно тряслось моё тело в процессе. Пот если уж не лился с нас ручьём, так струился по телу, заливая в конечном итоге кровать под нами и охлаждая разгорячённые тела. Сердце грохотало в висках, вместе с ним грохотала и кровать, балдахин тоже трясся, с него сыпалась вниз какая-то труха. Цепочка вместе с монетками намертво прилипла к мокрой коже, да всё равно не было необходимости поощрять маркиза к действиям, как предполагалось вначале: этот натиск буйствующей плоти в стимуляции не нуждался. Он отымел меня так, как никто в жизни не имел!

      Излившись, маркиз отвалился от меня, раскидываясь навзничь на кровати. Я не мог даже пошевелиться, не то что уж свести ноги вместе, и теперь ждал, когда Сент-Эвермон заснёт, и надеялся, что у меня хватит сил встать и доплестись до моих покоев. Но, как я и говорил, я просчитался: маркиз и не думал засыпать. Какое-то время спустя он пошевелился, оживился и, ухватив меня за бедро, потянул на себя, вероятно, чтобы сделать это со мной снова. Я упёрся в его грудь ладонью:

      — Разве вам недостаточно одного раза, маркиз?

      — Ну конечно недостаточно, — возразил он с некоторым удивлением. — И зовите меня по имени.

      Я пытался возражать, но он перевернул меня на живот, ставя раком, и взял меня вторично. Монетки на этот раз звенели, болтаясь где-то под подбородком, но всё, что я слышал, — так это шум крови в висках и гулкий стук наших тел. Маркиз вдалбливался в меня ещё усерднее, распалённый предыдущим соитием, и мне казалось, что это никогда не кончится, но всё же кончилось: в меня хлынула мощная струя, а когда Сент-Эвермон дёрнулся назад, выходя, брызги оросили ещё и ягодицы и спину. По счастью, после этого маркиз заснул, а я получил возможность ускользнуть из его покоев. Не сомневаюсь, что если бы я этого не сделал, то последовало бы и третье соитие: такой сильный мужчина был способен на многое!


      — Мсье, как вы долго! — воскликнул Жако, когда я втащил разбитое тело в спальню.

      — Просчитались мы с тобой, Жако, — пробормотал я, падая ничком на кровать. — Маркиз молод, как ты и говорил, и порядком меня измочалил. В другой раз, как он потребует меня к себе, нацедишь мне двойную порцию снадобья или даже тройную, иначе не сдюжу. Дай мне немного сейчас.

      — Ох, мсье! — обеспокоенно всплеснул руками камердинер, спеша выполнить мой приказ. — Неужто он настолько силён?

      — Жеребец настоящий, — простонал я, глотая снадобье и морщась от боли во всём теле. — Ну, меня упрекнуть не в чем: задаток я отработал, ещё как отработал!

      Жако, причитая, помог мне улечься, и я провалился в сон, едва закрыв глаза.

      Проспал я опять почти до полудня.

      — Маркиз о вас справлялся, — доложил Жако, демонстрируя мне ещё один мешочек, — но я сказал, что к завтраку вы не выйдете, поскольку вам нездоровится.

      — Надеюсь, ума у тебя хватило не говорить о причинах моего «нездоровья»? — поинтересовался я, привстал, но передумал и лёг обратно. — К обеду пусть тоже не ждёт, подашь мне в постель.

      — Осмелюсь доложить, мсье, что маркиз пытался меня задобрить — подкупить, проще говоря, — подмигивая на разные лады, сообщил Жако, — чтобы выведать у меня, что вы о нём говорили.

      — А ты что?

      — Разумеется, сказал, что вы о нём отзывались весьма, — сделал ударение на этом «весьма» Жако, — лестно и были впечатлены.

      — И был впечатлен… — повторил я и фыркнул, распуская перевязь на мешочке и заглядывая внутрь.

      Помимо монет там оказалось несколько крупных жемчужин. Я вытащил одну, держа её двумя пальцами, и покрутил, чтобы солнечный свет отразился в перламутре.

      — Кажется, и маркиз остался «впечатлен», да, Жако? Сколько, по-твоему, стоит такая жемчужина?

      — Я слышал, что некоторые оцениваются до пяти тысяч пистолей, мсье, — ответил камердинер.

      Я завязал мешочек, улёгся обратно, зевая и похрустывая суставами, и помахал рукой, отсылая Жако. Он исполнил всё в точности, принеся мне спустя полчаса или около того поднос с едой. Я поел с аппетитом, мысленно подсчитывая, сколько мне придётся провести времени у маркиза, а вернее, под маркизом, чтобы унять притязания кредиторов. Я сомневался, что дом удастся сохранить, да и не видел в том особого смысла, уже решив для себя, что не буду дожидаться вестей из Версаля, а уеду обратно в Италию, куда меня настойчиво зовут, а оттуда, быть может, снова в Испанию.

      После ко мне зашёл маркиз — справиться о моём самочувствии из первых уст. Я уверил его, что это так сказалось на моём здоровье долгое путешествие и что к ужину я непременно выйду.

      — Не заставляйте себя, Филипп, — возразил маркиз, — я распоряжусь подать ужин сюда. Если хотите, я могу вызвать в замок моего доктора.

      — В этом нет необходимости, маркиз, — поспешно ответил я.

      — Эдмон. Вы забыли? Я просил называть меня по имени, — напомнил маркиз и удалился.

      Я провалялся в кровати до вечера, размышляя, был ли маркиз всего лишь тактичен или действительно поверил мне.

      «Но в Красную комнату всё равно сегодня идти придётся», — подумал я, когда обнаружил, что после ухода маркиза на столике остался ещё один весьма увесистый мешочек. Но этого делать не пришлось: вечером Сент-Эвермон пришёл сам, на этот раз уже в ночной рубахе, и залез ко мне в постель. Я подвинулся.

      — Вы, я вижу, растопили камин, — произнёс маркиз после непродолжительного молчания.

      — Осенние ночи сыры и холодны, — ответил я, — а это вредно для моего голоса.

      — Согреться можно не только камином, — живо возразил он, переворачиваясь и хватая меня руками.

      У меня было всего несколько секунд, чтобы как-нибудь избежать или хотя бы отсрочить неизбежное, а я бы точно предпочёл обойтись сегодня ночью без активных действий по отношению к моей заднице. Поэтому я вывернулся из его рук и предложил:

      — Я ведь говорил, маркиз… ах нет, простите: я ведь говорил, Эдмон, что существует немало способов удовлетворить женщину… или мужчину, — со значением уточнил я. — Не хотели бы вы сегодня попробовать ещё один?

      — Хотите продемонстрировать мне, насколько вы искусны в утехах?

      — А почему бы и нет?

      — В самом деле, почему бы и нет… а я решу, что мне больше нравится.

      Я откинул одеяло, оседлал маркиза, стягивая с себя пеньюар, и, чуть приподнявшись, но всё же соприкасаясь с его телом промежностью, стал двигать тазом, массируя таким образом его орган.

      — Вы ведь не думаете, — хрипло спросил Сент-Эвермон, стискивая пальцами мои ягодицы, — что я удовольствуюсь всего лишь этим?

      — Ну что вы, это только аперитив, — с улыбкой возразил я, — чтобы привести вас в боевую готовность, Эдмон.

      — Вот как?

      Я опустил бёдра ниже, стал тереться интенсивнее. Старик бы кончил уже от этого, с молодым мужчиной не стоило и пытаться: его пенис налился кровью, встопорщился. Я проворно сполз ниже, задирая подол его ночной рубахи, и, поймав пенис в ладонь, стал тереть им о мои соски, а вернее, сам тёрся сосками об него, обводил ими вокруг головки, вжимал каждый по очереди в центр блестящего купола.

      — Я себе такого даже и не представлял, — выдохнул маркиз, раскидываясь по кровати; лицо его полыхало, эрекция становилась всё крепче.

      — Ну что вы, — повторил я с прежней улыбкой, — я ещё даже не начал!

      Сент-Эвермон удивлённо приподнял брови. Я поиграл с ним ещё немного, на этот раз используя пупок, потом соскользнул лицом к его бёдрам и захватил пенис ртом. Сколько я уже их за свою жизнь пересосал, но эти жалкие стручки не шли ни в какое сравнение с его органом! В его силе и мощи я уже успел убедиться вчера, сегодня он также не разочаровывал: пришлось потрудиться, чтобы заставить маркиза кончить. Нет, должен признать, иметь молодого мужчину в любовниках всё же лучше, чем старика (хоть это и подвергает известной опасности мой зад), и Жако был прав: принуждать себя не приходилось, делал я это с удовольствием. В рот хлынула горячая струя, я жадно глотал её, двигая челюстями, покуда этот «фонтан» не истощился. Я выпрямился, раскрывая рот и позволяя остаткам семени, смешанным со слюной, вытечь из губ к подбородку — моим любовникам обычно доставляло удовольствие смотреть на моё испачканное лицо, некоторые его даже облизывали потом. Но, к моему удивлению, маркиз выглядел не то что бы не слишком удовлетворённым, а даже нервным и настороженным.

      — Что такое, Эдмон? — спросил я. — Неужели вам не понравилось?

      — Я всё время думал про вашего аббата, — признался Сент-Эвермон. — Кажется, я догадался, каким образом вы его… и от этих мыслей у меня мороз по коже!

      Я едва не прищёлкнул языком с досады: не стоило ему рассказывать!

      — Я ведь уже говорил, что расположен к вам, — возразил я, стараясь улыбнуться как можно обворожительнее, — я никогда не посмел бы сделать ничего подобного! А тогда… о, Эдмон, если бы вы только могли себе представить, каким унижениям он меня подвергал, какие мерзости со мной творил! — с преувеличенным отвращением воскликнул я (нужно было перевести мысли маркиза в иное русло). — Если бы у меня был кинжал, я бы заколол его! Но нам даже запрещали пользоваться столовыми приборами, и не было ничего, что можно было использовать в качестве оружия. Что могли сделать слабые ручонки мальчишки с взрослым мужчиной? Ни задушить, ни сломать ему шею я, конечно же, не мог, а другие несчастные жертвы были слишком запуганы, чтобы объединиться и дать отпор. Это всё, что я смог придумать, чтобы избавиться от власти чудовища!

      Разумеется, я лукавил. Ножами и вилками в монастыре, конечно же, пользовались, да и если бы я захотел, то смог бы достать и верёвку, чтобы задушить аббата во сне. Но разве бы удовлетворился я такой жалкой местью? Нет, он должен был испытать всё то, что испытал я, и стократно!

      — Простите меня, Филипп, — виновато отозвался маркиз, привлекая меня к себе за плечи, — я заставил вас вспомнить такие ужасные вещи! Простите меня, простите!

      Я спрятал довольную улыбку и жарко возразил, что он нисколько меня не оскорбил, что я всего лишь расстроен тем, что у меня не получилось удовлетворить его, как я обещал, а он от меня ожидал. Маркиз начал поспешно уверять меня, что ничего подобного, что ему понравилось, даже несмотря на некоторые опасения, и в итоге потребовал, чтобы я сделал это снова. А когда я сделал, то он вошёл во вкус: отсасывать мне в ту ночь ему пришлось ещё три раза.


***

      Прожил я в замке маркиза почти три недели и бо́льшую часть времени, не занятую разговорами, трапезами, прогулками или музицированием, провёл либо под ним, либо у его колен, удовлетворяя его всё растущую страсть всеми известными мне способами. Он был щедр и осыпал меня подарками, которыми Жако набивал чемоданы и радужно предрекал, что если так и дальше пойдёт, то нужно будет прикупить ещё несколько. «Если так и дальше пойдёт, — возразил я, — то обе мои дырки растянутся настолько, что придётся звать доктора ушивать их». Впрочем, удовольствия я получал больше, чем страдал от последствий, и мог бы прожить в замке гораздо дольше, чем прожил, но однажды среди прочих писем, которые Жако распорядился пересылать в Овернь, обнаружилось долгожданное — прежде — письмо из Версаля. Король приглашал меня дать представление в Версале. Маркиз, услышав об этом, помрачнел.

      — И вы должны поехать? — отрывисто спросил он.

      — Я не вправе манкировать, — возразил я со смешанным чувством радости и огорчения. Я был рад, что получил амнистию, но огорчён тем, что придётся покинуть Клермон.

      — И когда вы едете?

      — Завтра, как только подготовят лошадей и карету.

      Сент-Эвермон совершенно потемнел лицом, но ничего больше не возразил, только поцеловал мне руку и сказал, что время, проведённое со мной, станет незабываемым и одним из лучших в его жизни воспоминаний. Мы попрощались, провожать наутро он меня не вышел, но Компень принёс от него последний подарок — мешочек, в котором оказалась роскошная брошь с алмазными подвесками.

      Подали лошадей, Жако подсадил меня в карету, и мы поехали в Версаль.

      — Ах как хорошо, мсье, что мы наконец-то уезжаем! — сказал камердинер. — Как вы, должно быть, намучились за эти три недели!

      — В самом деле, — рассеянно отозвался я.

      Жако с подозрением прищурился на меня, но промолчал.


      Версаль принял нас радушно, но это была сиюминутная благосклонность. Я выступил перед двором, подметив, что король в обществе новой дамы, должен заметить, весьма неприятной костлявостью и хищным выражением лица; королева вообще не присутствовала. Как мне потом сказали, это и была маркиза Сент-Эвермон, ставшая новой фавориткой — бедный маркиз! — и сумевшая сместить герцогиню де М***, которую удалили от двора.

      — Благодарю, шевалье, — с бледной улыбкой сказал мне король после выступления, — можете возвращаться домой. Дорожные расходы вам оплатят: вы ведь, кажется, теперь бедствуете?

      Я растерялся и, видимо, это отразилось на моём лице, потому что король пренебрежительно добавил:

      — Вы же не думали, что мы вас простили? Маркизе всего лишь захотелось послушать знаменитого музико. Как можно было не выполнить маленький каприз столь очаровательной дамы? — И король поцеловал маркизе руку.

      Я с трудом сдержал раздражение, поклонился и покинул королевские покои. Жако поспешил за мной (он ждал за дверью), испуганно спрашивая:

      — Что случилось, мсье? У вас такое лицо, будто вы хотите кого-то убить!

      — В жизни меня ещё так не унижали, — прорычал я сквозь зубы. — Как только разделаемся с долгами, сразу же едем в Италию, в Испанию, к чёрту, только отсюда подальше! Клянусь, ноги моей больше в Версале не будет!

      Но сразу покинуть дворец не получилось: нас остановила камеристка королевы, сказала, что её величество желает нас видеть, и, не слушая никаких возражений, утащила меня за руку в королевские покои. Королева обошлась со мной ласково, удостоив чести поцеловать ей руку. Выглядела она усталой, и я невольно испытал жалость: каково ей видеть, как ветреный супруг меняет любовниц как перчатки! Она выразила надежду, что однажды король сменит гнев на милость и вернёт меня в Версаль, я ответил, что уже не надеюсь и буду искать прибежища при дворе Испании или в Риме. Королева вручила мне небольшой подарок на прощанье — она всегда была щедрее супруга, — и мы покинули Версаль.


***

      Вернувшись домой, я поручил Жако, который ещё выполнял и роль эконома, разобраться с кредиторами. Он обратил бо́льшую часть полученных от маркиза подарков в деньги, я оставил себе лишь ту роскошную брошь, да кольцо с сапфиром, да бриллиантовое колье, поскольку с ними было жалко расставаться. С долгами разделаться удалось, а между тем пришло очередное письмо из Италии, на которое я ответил согласием, и мы стали собираться в путешествие, которое обещало быть долгим, а не состоялось вовсе (по крайней мере, не так скоро, как я планировал).


      Тем утром Жако обескуражил меня неожиданным визитёром: к нам пожаловал Компень.

      — Что ему угодно? — удивился я.

      — Он желает говорить только с вами, мсье, — пожал плечами Жако, — но старик кажется взволнованным. Не случилось ли чего в Оверни?

      Сердце у меня почему-то ёкнуло, и я приказал камердинеру впустить гостя. Компень вошёл и поразил меня ещё больше: бухнулся возле меня на колени, с самым страдальческим видом воздевая ко мне руки.

      — Помилуй Бог, Компень, что с вами? — воскликнул я, делая движение, чтобы его поднять, но он ухватился за мою руку, целуя её и упорствуя.

      — Умоляю вас, сударь, — забормотал Компень, — спасите моего хозяина!

      — Что-то случилось с маркизом? — с холодком в душе осведомился я.

      И Компень принялся рассказывать. После моего отъезда маркиз пребывал в самом мрачном расположении духа, которое усугубилось некими полученными письмами (я предположил, что письма были из Версаля: кто-то уведомил маркиза о новом положении при дворе его супруги, а это не могло не расстроить — бедный маркиз!) и беспробудным пьянством. Дела в замке начали приходить в упадок, поскольку маркиз их, разумеется, запустил, а в довершение всего маркиз свалился с моста в реку, ужасно простудился и слёг в горячке, бредя отчего-то Италией и моей персоной. А посему Компень вызвался отыскать меня и привезти к умирающему, а в том, что маркиз умирает, он почти не сомневался.

      Жако на эту речь иронически приподнял брови: нам-то, мол, никакой выгоды теперь тащиться в Клермон, раз уж мы уже чемоданы в Италию собираем. Но я отчего-то тут же ответил, что немедленно еду, и сам озадачился своей поспешности. Компень залился слезами, повторяя слова благодарности, Жако его выпроводил — дожидаться нас — и окинул взглядом уже собранные вещи:

      — Заберём с собой?

      — Почему это я согласился, Жако? — с недоумением произнёс я.

      — Да просто вы влюблены в маркиза, — пожал плечами камердинер.

      — Я?!

      — Конечно, только до этого момента не замечали.

      — Что ж ты мне раньше об этом не сказал, мерзавец? — рассердился я то ли на него, то ли на себя.

      — Теперь сказал. Так, мсье, чемоданы с собой берём?

      Я поразмыслил и решил, что вещи заберём с собой, а, проведав маркиза, из Клермона и поедем дальше. («Если поедем», — позволил себе заметить Жако и получил от меня туфлей по горбушке.)


      Маркиза я нашёл в очень плохом состоянии. У него была лихорадка и, если верить лекарю, «грудная жаба», он лежал в беспамятстве, осунувшийся, бледный… Сердце у меня сжалось: неужели действительно умирает?! Я сел к нему на постель, взял его руку в ладони и позвал его по имени. Сент-Эвермон открыл глаза, повёл ими и едва слышно сказал:

      — Мне, кажется, привиделся сон, будто вы здесь, Филипп…

      — Я здесь, Эдмон, — возразил я, поцеловав его руку.

      Его взгляд оживился немного.

      — Увы, поздно, я умираю, — с сожалением произнёс маркиз, но я подметил, что в его руке ещё осталась сила: ладонь он мне сжал довольно крепко.

      — Не выдумывайте! — строго возразил я, украдкой смахнув слезу. — Ведь вы так и не услышали ещё ни разу, как я пою. Я всего лишь распевался, вы помните, Эдмон?

      — Так спойте мне сейчас, — попросил он, закрывая глаза и прижимая мою ладонь к щеке. — Ту ариетту, что я слышал в Королевском театре и так и не смог забыть…

      — Да, да, да, спою, спою, спою, — поспешил согласиться я и — запел.

      Я не берусь утверждать, что мой голос обладал исцеляющей силой, но маркиз скоро забылся сном, а после — медленно пошёл на поправку.

      Компень был слишком стар, прочих слуг маркиз к себе не подпускал, так что выхаживать его приходилось нам с Жако. Как и все больные, Сент-Эвермон был капризен и, порой, несносен. Но здоровье его крепчало день ото дня, и пять с половиной недель спустя маркиз встал на ноги, а ещё через неделю вернулся к своему обычному распорядку, включающему как ведение дел поместья, так и утехи со мной. В первые дни он так и вовсе был ненасытен, словно бы компенсируя проведённое в разлуке время, покуда я не сказал ему, что если он не даст мне передышку, то я не смогу больше петь: я едва не сорвал голос, — тогда маркиз несколько умерил пыл, но удовлетворять мне его приходилось по-прежнему каждую ночь. Его извергающегося семени хватило бы на то, чтобы осеменить всех клермонских женщин, начиная от юных пастушек и заканчивая почтенными матронами не первой свежести, а всё доставалось мне. Если бы предположения алхимиков, что семя влияет на мужественность, оказались верны, то, думаю, я бы зарос волосами, как Исав, — столько я его в себя принял с обоих концов.


      О том, почему я не в Версале, разговор зашёл случайно, когда маркиз рассказывал мне — спустя несколько месяцев после выздоровления — о том, как упал в реку во время прогулки. Я посетовал, что он пустился во все тяжкие, и заметил:

      — Пусть даже ваша супруга предпочла короля, не стоило…

      — Что? — воскликнул Сент-Эвермон удивлённо. — Уж не полагаете ли вы, что всё это произошло со мной потому, что король забрал у меня супругу?

      — А разве нет? — в свою очередь удивился я.

      — Потому что король забрал вас!

      Я и растерялся и смутился этому признанию.

      — Но вы почему-то здесь, а не в Версале, — добавил маркиз.

      Я поморщился и вкратце рассказал ему, что произошло во дворце.

      — Полагаю, о королевских милостях можно позабыть, — усмехнулся я.

      — Но ведь это хорошая новость! — воскликнул маркиз, привлекая меня к себе и целуя мне руки. — Значит, теперь мы будем вместе, всегда будем вместе.

      Мне нужно было рассказать ему о письме из Италии и о моём решении, но я промолчал, захваченный его мечтами и воодушевлением, а после как-то и вовсе позабыл, что это письмо вообще существовало: это была влюблённость, как и говорил Жако. Быть может, потому, что маркиз был молод и хорош собой — пожалуй, первый молодой любовник в моей жизни. Или причиной было его отношение ко мне: впервые кто-то относился ко мне столь трепетно и одновременно бесцеремонно.

      Но правда всё равно выплыла наружу.


      В замке мне, как и прежде, отвели Зелёную комнату, но маркиз часто наведывался ко мне сам, не дожидаясь, когда я приду на его половину. Если я уже спал, то он меня будил, а иногда просто ложился рядом и ждал моего пробуждения. В тот раз я проснулся и увидел, что маркиз стоит спиной к кровати возле туалетного столика.

      — А, Эдмон? — сонно позвал я. — Что вы там делаете?

      Он развернулся. Лицо у него было искажено гневом, кровь прилила к вискам, уродливо надувая вены.

      — Вот значит, как? — отрывисто произнёс он и швырнул мне на постель… то письмо. — Вы лгали мне, Филипп! Всё это было ложью, вы с самого начала не собирались здесь оставаться!

      — Нет, Эдмон, послушайте меня… — попытался объясниться я, но он не слушал.

      По его лицу пробежала тень, что-то страшное и тёмное. Он вдруг ринулся ко мне, схватил за шею обеими руками, сдавливая горло, и прорычал:

      — Лучше я вас убью, чем отпущу!

      — Эдмон… — хрипел я, пытаясь убрать его руки, — это письмо… я получил его ещё до приезда в Овернь…

      Сент-Эвермон вздрогнул, будто опомнился, отдёрнул руки, с ужасом воскликнув:

      — Силы небесные, что это я делаю?! Филипп! Филипп, с вами всё в порядке?

      Я запрокинул голову, кашляя и растирая горло. Страха смерти я не испытывал, даже перспектива быть задушенным меня не испугала, но вот потерять голос… мысль об этом страшила больше.

      — Да, — выговорил я, — всё хорошо. Сейчас пройдёт.

      Маркиз пошатнулся, упал на колени и зарыдал, уткнув лицо в край кровати.

      — Нет-нет, не нужно, — уговаривал его я, — ничего дурного вы не сделали. Я сам виноват, я должен был рассказать вам о моей переписке. Идите сюда, Эдмон, идите…

      Я заставил маркиза залезть на кровать, вернее, на меня, задрал наши подолы, обхватил его ногами, понуждая взять меня. Вспышка гнева и прилив похоти были сродни, и то и другое будоражило кровь, одно могло вызвать или успокоить другое. Кричать или даже стонать я сейчас не мог: пережатое горло могло издавать лишь хрипы, поэтому я старался сдерживаться и не издавать вообще никаких звуков во время соития. Маркиз пыхтел надо мной около получаса, и полагаю, что это можно было считать и примирением, и извинениями.

      — Простите, простите меня, Филипп, — всё повторял он, и во время и после. — Сам не знаю, что на меня нашло. Но мысль лишиться вас будто затуманила рассудок.

      — Тогда отчего бы нам не уехать в Италию вместе? — предложил я, дождавшись, когда маркиз отдышится и будет в состоянии воспринимать мои слова. — Во Франции у меня будущего нет, но в Риме или в Венеции… Эдмон, вы ведь говорили, что когда-то писали музыку. Так напишите музыку для меня. Вы будете писать музыку, я буду исполнять — это было бы чудесно, Эдмон!

      Сент-Эвермон сначала слушал меня молча, с ничего не выражающим, отрешённым лицом — у него часто был такой вид после утех, — потом взгляд его оживился, и он пробормотал:

      — Да, да, я мог бы писать музыку для вас… Решено! — Он вскочил с постели, воодушевлённый. — Я отправлюсь писать прямо сейчас!

      — Но, Эдмон, — засмеялся я, — сейчас же третий час ночи?

      — Это неважно… Филипп, — целуя мне руку, сказал маркиз, — мы уедем, как только я напишу её? Уедем вместе?

      Я утвердительно кивнул.

      — Да! — экзальтированно воскликнул он, уходя. — Так и будет!

      Я без сил откинулся на подушки. В комнату вполз Жако (полагаю, он был свидетелем происходящего: стоял за дверью и смотрел в замочную скважину).

      — Ох, мсье, как же я за вас испугался! — прошептал он, спеша приготовить мне компресс. — Он мог убить вас! Ах, бедная ваша шея! Нужно растереть, чтобы не возникло отёков.

      Я позволил ему делать, что заблагорассудится. Сил у меня ни на что не осталось. Камердинер занялся моей шеей, а сам всё ворчал:

      — А вы ещё собираетесь ехать с ним вместе! Да он убьёт вас даже за случайно брошенный взгляд!

      — Глупости, Жако, — поморщился я, — он всего лишь был испуган.

      — Испуган, месье? — хмыкнул Жако. — Да если бы каждый принимался кого-то душить, когда был испуган…

      — Ну довольно, довольно, — устало прервал я, — если закончил, так оставь меня в покое. Мне нужно отоспаться.

      — Вы могли не только жизнь, но и голос потерять, — всё же добавил камердинер.

      Я почувствовал, как по телу прокатился холодок. В моём случае это было одно и то же: без моего голоса я был просто уродом, калекой… Я отвернулся от Жако, подтянул на себя одеяло.

      — В другой раз я вмешаюсь, — сообщил камердинер, — я не позволю калечить вас ещё больше, мсье.

      — Пошёл вон, — раздражённо отозвался я, не оборачиваясь.


      По счастью, маркиз пережал мне горло не слишком крепко: я хрипел всего несколько дней, потом прошло, но на то следующее после инцидента утро я вышел к завтраку с перемотанной шёлковым шарфом шеей, чтобы скрыть следы пальцев, отпечатавшихся на коже. Сент-Эвермон к завтраку не явился, и я решил его проверить. Он сидел за столом, всё ещё в ночной рубахе, вокруг был ворох исписанных, скомканных, надорванных листов, пальцы его были испачканы чернилами. Видно, он ещё и не ложился.

      — Эдмон, — сказал я, подходя к нему и кладя ему руку на плечо, — вы недавно перенесли тяжёлую болезнь. Не перенапрягайтесь, у нас полно времени…

      — Нет, нет, — беспокойно отозвался маркиз, едва взглянув на меня, — времени всегда мало! Я должен успеть, непременно должен успеть до того, как король решит вернуть вас в Версаль. Если не успею, потеряю вас навсегда: кто я, чтобы оспаривать решения короля?! Нет, я напишу музыку, и мы уедем вместе в… Италию, вы говорили?

      — В Италию, — кивнул я. — Хорошо, я вижу, что вас не переубедить, но хотя бы ешьте и спите: если вы свалитесь от голода или переутомления, то это лишь отсрочит наш отъезд, не так ли?

      — Да, вы правы, Филипп. Я непременно пообедаю, — отозвался Сент-Эвермон, ещё быстрее водя пером по бумаге.

      Слово он сдержал, но переодеться или привести себя в порядок не удосуживался; если бы в замок нагрянули неожиданные гости, они были бы шокированы его неряшливым видом и небритым лицом.

      Я был знаком с несколькими итальянскими маэстро, творческая горячка у них была сродни запоям: начав, остановиться уже не могли. Маркиз не был исключением: за тот месяц, что он потратил на сочинение ариетты, он отвлекался лишь на еду да на пару часов сна, причём спал днём. Близость за это время у нас была всего два раза: он потребовал её, когда, по его словам, у него «начало истощаться вдохновение», а поскольку я был его Музой, то я и должен был его восполнять. Но эти два раза стоили десятка предыдущих: маркиз был особенно страстен и неутомим после столь длительного воздержания. На другой день после первого соития я даже не смог встать, а второе последовало тем же вечером, но я послушно раздвинул ноги, не возражая и не пытаясь увильнуть, поскольку понимал, что это для него (да и для меня) важно и нужно.

      Судя по тем отрывкам, что я прочитывал, подбирая выброшенные черновики, музыкальное произведение должно было получиться замечательным: мне уже хотелось его исполнить, хотя на каждом листе было всего по нескольку строчек. Я уносил их к себе и пытался представить, как их до́лжно исполнять, пытался напеть их, пробуя различные пассажи, и, кажется, давно не был так очарован и поглощён музыкой, как сейчас. Писал маркиз на итальянском, ибо лишь на итальянском и до́лжно исполнять оперу, чтобы там ни говорили.

      Наконец ариетта была готова, несколько недель мы потратили на то, чтобы её исполнить (маркиз подыгрывал мне на клавесине), и — уехали в Италию.


***

      Я — мы! — имел ошеломительный успех: публика валом валила в оперу, чтобы послушать. Поклонники осыпали меня цветами и подарками. Жако, которого я, разумеется, взял с собой и который мрачно предрекал, что маркиз однажды свернёт мне шею, выполнял теперь роль импресарио. Но его предсказания не сбылись: за то время, что мы вместе путешествовали по Италии, а потом и Венеции, маркиз всего лишь влепил мне пару пощёчин — за то, что я позволил одному вельможе поцеловать меня. Маркиз был очень сдержан на публике, да и ревнивцем его нельзя было назвать. Сложно сказать, почему он отреагировал именно на тот поцелуй, ведь целовали меня часто, и не всегда эти поцелуи можно было счесть невинными или дружескими. Когда мы остались наедине, я получил пощёчину, весьма увесистую, но в долгу не остался и ответил тем же. Впрочем, закончилось это не ссорой, не кровопролитием и не воплощением в жизнь сцены из «Отелло», а соитием, долгим и жарким, поскольку пощёчины лишь распалили нас. Мы упивались друг другом так же, как публика упивалась мной, и редкий день обходился без утех.

      — Ах, мсье, как же вы влюблены, — укорял меня Жако, которому приходилось избавлять меня от последствий безудержной страсти и лечить. — Вам не помешала бы умеренность в этом, мсье, хотя бы немного!

      — Какой же ты болван, Жако, — засмеялся я, дружески хлопнув его рукой по шее, — раз не понимаешь, что счастье ни измерить, ни вымерить нельзя!


      Но — увы! — счастье наше длилось недолго: на второй год путешествия (мы как раз были в Венеции) маркиз слёг, простудившись, и уже не встал. Здоровье, подорванное после того падения в реку и наспех залатанное кустарными методами, снова ухудшилось, и он, как свечка, сгорел всего за несколько дней.

      Умирал он тихо и легко, в полузабытьи, во власти грёз. Я был рядом с ним, держал его за руку, что-то шептал, скорее самому себе, чем ему, отказывался верить докторским прогнозам, но в глубине души уже знал, что скоро всему придёт конец.

      За пару минут до кончины маркиз пришёл в себя и открыл глаза.

      — А, Филипп, — слабо, но вполне чётко произнёс он, улыбнувшись, — музико… мой прекрасный музико…

      Я, глотая слёзы, наклонился, чтобы поцеловать его в губы, — а поцеловал уже мертвеца…


      Были в моей жизни до него и мужчины и женщины, были и после, но никого из них не любил я так трепетно и так искренне, как маркиза Сент-Эвермона.