Нежность — странное слово и… коварное. В нём пушистость снега и безбрежность неба. Это уже не равнодушие, но ещё не чувство в известном смысле слова. Нежность — самое точное определение для отношений, в которых не собираешься признавать нечто большее или сокровенное. Любовь без задних мыслей.

      Но если речь идёт о мужчинах, то непроизвольно возникает некая натянутость и недосказанность: если мужчина и женщина, значит, непременно любовники. А если мужчины… Слишком сложно определить ту грань, что всё это разделяет! Уж очень она тонка.

      Нежность. Первый шаг не в ту сторону.

      Она питается слабой надеждой и озаряет заблудшие души призрачным светом, в котором они кажутся не такими уж и пропащими. А пока в человеке живёт надежда, живёт и он сам. В надежде на что-то лучшее существование превращается в жизнь.

      Тот, у кого есть надежда, уже не может назвать жизнь «всего лишь существованием». Сначала он и тот, кто ему предназначен, сидят на разных концах одной скамейки, но с каждым днём они садятся ближе и ближе друг к другу, пока не окажутся рядом, и всё, что их разделяет, — та самая грань. В этом прелесть дружбы.

      Сколько ни говори «мёд», во рту всё равно сладко не станет. Можно говорить о дружбе, но на деле никогда не быть другом. Быть может, это всего лишь сострадание? Жалость, которую испытывают при виде, скажем, полудохлого воробышка.

      Напротив мысленного образа Селестена по-прежнему стоял большой вопросительный знак. Юноша появился ниоткуда, но должен ли он был так же внезапно и исчезнуть? Этого Дьюар боялся больше всего на свете. Он смертельно боялся снова остаться в одиночестве, ненужным и беспомощным. Сейчас, по крайней мере, у него появился смысл просыпаться по утрам. Смыслом была всё та же надежда увидеть это прекрасное лицо. Красивый грустный образ всё время стоял у Алена перед глазами, неважно открытыми или закрытыми они были.

      Смотреть — ещё не значит видеть. Есть штука, которая стократ сильнее зрения, — воображение. Для него нет ничего невозможного, ему всё подвластно, этому волшебнику: лютые морозы оно превращает в раскалённый жар лета, убогие лохмотья — в роскошные одеяния, неизлечимо больного — в абсолютно здорового.

      Мыслями Дьюар был так же всесилен, как и воображение. Он был лучшим бегуном на длинные дистанции, посыльным и скороходом, бродягой и пилигримом — всеми теми, кто мог ходить, бегать, просто шагать. Теми, чья сила была в ногах.

      В это утро мужчина был королевским скороходом. Он, прикрыв глаза, грезил, как доблестный король отправляет его… неважно куда! Чем длиннее путь, тем лучше! Скажем, в соседнее королевство, чтобы разузнать, например, как лучше, быстрее и дешевле всего отыскать философский камень. Король соседнего королевства не знает ответа, и он, Ален, отправляется дальше, и дальше, и дальше, пока не обойдёт весь мир! А он идёт и не устаёт, и земля упруго пружинит под его ногами — абсолютно здоровыми. И такое это приятное ощущение…

      Открыв глаза, Дьюар испытал величайшее разочарование. Вероятно, меньшее разочарование чувствовал даже Принц, которому так и не удалось отыскать рубашку самого счастливого человека на свете.

      Грубая безысходная реальность, явившаяся навстречу грёзам, довела мужчину до слёз. Он сам почти поверил, что это его болезнь — кошмарный сон…

      Он хмуро обвёл взглядом спальню и не нашёл в ней ничего такого, с чем бы нельзя было мириться, к чему бы можно было придраться. Строгая обстановка комнаты предрасполагала к меланхолии. Единственное, что действительно оживляло её мрачный колорит, — фортепьяно. Но если разобраться, то и оно больше способствовало нагнетанию мрачного эффекта, чем его упразднению: этакий запретный плод, до которого как ни тянись — не дотянешься.

      Хмурым как туча застала его мадам Кристи. Она обеспокоенно бросилась к нему:

      — Вам плохо, господин Дьюар?

      — С того самого дня, как я оказался в этой комнате! — мрачно сказал мужчина. — Да ещё эти чёртовы сны… Никогда бы они мне не снились!

      — Что же вам приснилось?

      — А! — Ален слабо махнул рукой. — Я когда-нибудь свихнусь от безысходности. Что мне снилось? Всё те же слёзы.

      — Чьи слёзы? — не поняла мадам Кристи.

      — Мои, — вздохнул больной. — Мне снилось, что я опять здоров. Так тяжело после этого было проснуться и увидеть, что… это только сон… бесплотное видение…

      — Ну, не печальтесь. — Женщина пошла открывать окно. — Сейчас позавтракаете, а потом к вам доктор зайдёт.

      — Доктор? Этого ещё не хватало! И почему именно сегодня?

      Ален терпеть не мог этого сухопарого докторишку, от которого до тошноты несло амальгамой медикаментов. Но он был почти так же неизбежен, как и недуг Алена: раз в месяц он появлялся в доме, неся за собой вереницу пугающих терминов и отталкивающих запахов, позвякивая инструментами в деревянном саквояже. Толку от него не было никакого и от обследования тоже. Больной и сам прекрасно знал, что болен, но приходилось мириться.

      А в это утро отчего-то не хотелось.

      — А отменить?

      Мадам Кристи отрицательно покачала головой:

      — Никак нельзя, господин Дьюар. Доктор уже здесь. Он внизу, беседует с господином Селестеном.

      — О чём им беседовать? — ещё более хмуро спросил Дьюар. — Селестену с этим шарлатаном?

      — Вы несправедливы к доктору, господин Дьюар, — укорила его домоправительница.

      — Разве? И зачем он только каждый месяц сюда приходит! Мне его подтверждение о том, что я калека, ни к чему. Я это и так знаю. Уберите поднос, я не буду завтракать!

      — Но, господин Дьюар… — Женщина была ошарашена его протестом.

      — Никаких «но»! Унесите это отсюда! И пусть этот лекаришка сюда не показывается! — Ален даже стукнул кулаком по кровати.

      Мадам Кристи упорхнула как испуганная птица.

      Больной остался один. Тут ему стало немного совестно, что он был довольно резок с домоправительницей, и несправедливо резок. Но Ален оправдывал себя тем, что это на него так подействовало известие о приходе доктора. А в гораздо большей степени то, что с докторишкой о чём-то разговаривал Селестен.

      Это взбесило Алена больше всего: вместо того чтобы подняться к нему и сыграть, он треплется о чём-то с этим шарлатаном, прикрывающимся знамёнами Эскулапа! Дьюар невольно поймал себя на мысли, что считает Труавиля практически своей собственностью, но пропустил этот упрёк совести мимо ушей.

      Внутри у мужчины что-то зазвенело, и он, повинуясь какому-то внезапному наитию, схватил ручку и размашисто написал в тетради:

      Какие странные рождает чувства

      Огонь, который ревностью зовётся.

      Ему всё мало. Он дотла сжигает

      Всё…

      Написав это, Ален уставился на четверостишие с недоумением, перечёл его ещё раз, и ещё… Неужели это он только что написал? Он никогда в жизни не писал стихов, а теперь сделал это с такой лёгкостью, точно был поэтом. Ему вдруг стало необыкновенно легко и одновременно тревожно.

      «Так не должно быть! Почему я его ревную?»

      Наверное, потому, что Селестен был для него единственной ниточкой, связывающей его с внешним миром, и он боялся, что она может оборваться из-за кого-то другого. Может, это и вправду так?

      Ален бы над этим задумался, но ему помешали. Дверь отворилась, в комнату вошёл доктор. Дьюар открыл рот, чтобы послать его куда подальше, но следом впорхнул юноша, и Ален промолчал. Он только нахмурился и отвёл взгляд от вошедших.

      — Здравствуйте, господин Дьюар! — сказал доктор и звякнул саквояж на стул рядом с кроватью больного.

      Селестен опустился на табурет возле фортепьяно, положил ногу на ногу, пристально посмотрел на Алена и произнёс певуче:

      — Доброе утро, Ален!

      — Доброе, — буркнул в ответ мужчина.

      Труавиль сделал вид, что не замечает его дурного настроения, и слегка улыбнулся доктору:

      — Ваше обследование не займёт много времени, доктор?

      Доктор показал в улыбке — кривой гримасе, исказившей лицо, — крысиные зубы и прошелестел, со скрипом раскрывая саквояж:

      — Обычная процедура.

      Дьюар ненавидел слово «процедура». Этот чёртов докторишка постоянно его употреблял. И буква «ц» в нём звучала как удар хлыстом.

      Селестен сидел и рассматривал часы, висевшие в углу. Алену было бы легче, если бы юноша смотрел на него, но тот не смотрел. Дьюар с удовольствием сорвал бы раздражение на докторе, но Труавиль был тут, и Ален не решился.

      Доктор приставил трубку к груди больного:

      — Дышите!

      Дьюар послушно потянул носом. Пахло подснежниками.

      — Не дышите!

      Селестен упорно смотрел на часы. И что он в них такого нашёл! Мужчине вдруг показалось, что юноша просто-напросто не хочет смотреть на него, избегает это делать и поэтому-то смотрит на стену так прилежно, точно ученик, который боится навлечь гнев учителя тем, что посмотрит куда-нибудь в сторону от предмета изучения… Длинная и занудная мысль, повергшая больного в смущение, близкое к отчаянью.

      Вся эта докторская «процедура» заняла не больше четверти часа, но Дьюару показалось, что длилась она целую вечность. Как же он обрадовался, когда врач наконец-то собрал всё своё снаряжение и выдал что-то про необходимость свежего воздуха и витаминов.

      Селестен повернулся в их сторону и кивнул доктору:

      — Я за этим непременно прослежу.

      Но он по-прежнему даже и полвзгляда не бросил на Алена. Тот почувствовал себя так, словно ему не хватает воздуха. Какая-то стена сама воздвиглась и их разделила. Может, это из-за вчерашнего разговора?

      Селестен тем временем проводил доктора, закрыл за ним дверь спальни и, ещё не оборачиваясь от двери, негромко сказал с непередаваемым оттенком презрения в голосе:

      — Как же вы отвратительно себя вели, господин Дьюар!

      Это «господин Дьюар» задело сильнее, чем тон и смысл.

      — Что?

      Селестен медленно развернулся и так же медленно прошёл к окну:

      — Да, отвратительно. Настолько отвратительно, что я и высказать не могу.

      Он всё смотрел в сторону.

      — Почему вы не смотрите на меня?

      Труавиль повернулся и пригвоздил мужчину взглядом. Этот взгляд был настолько тяжёл, что Алену показалось, точно на него с размаху бросили что-то свинцовое.

      — Вам легче от этого взгляда? — насмешливо спросил Селестен, скрестив руки на груди и уже не отводя от него глаз. — Легче?

      — Я бы так не сказал. — Ален сам отвёл взгляд, поскольку тяжело было отчего-то смотреть в эти бездонные омуты, искры которых пронзали, как стрелы. — Отчего вы такой, Селестен?

      — И вы ещё спрашиваете? — Труавиль вскинул голову, золото солнца заиграло в его кудрях, но глаза остались тёмными. — Сегодня утром с мадам Кристи вы были до омерзения грубы. И это отвратительно, поскольку это было абсолютно беспричинно. И не нужно на меня так смотреть! Мне не нужно ничего объяснять. Со мною вы тоже были грубы, но я вам это прощаю. Я вас раздражаю, ведь так?

      Ален сделал над собой усилие и снова посмотрел в этот взгляд — взгляд совести.

      — Я и вправду был груб, — сказал он наконец. — Когда будете уходить, позовите её, я хочу извиниться. И вы меня извините… Я веду себя как… Просто я ненавижу докторов. Но это, конечно же, не повод срываться на всех подряд. Простите.

      Он ожидал чего угодно, но не улыбки. А Селестен неожиданно улыбнулся:

      — Поздравляю, вы делаете успехи. Похоже, вы поняли, что хорошо, а что плохо. Забудем эту маленькую неприятность, Ален. Но впредь запомните: подобные поступки отвратительны.

      — Я и сам знаю. — Дьюар покраснел и опустил глаза. — Обещаю…

      — Не обещайте. Обещания дают лишь для того, чтобы их нарушить или чтобы отвязаться. —Труавиль мягко сверкнул глазами и широко распахнул окно. — Слышали, что сказал доктор? Вам нужен свежий воздух.

      Пахло уже совсем по-весеннему. Алену опять стало тоскливо, но Селестен перехватил это чувство и направил в нужное русло. Он подошёл к лежащему, вынул из внутреннего кармана сюртука небольшой флакон и подал Дьюару:

      — Вот, как я и обещал. Одеколон, который вы просили.

      — Спасибо! — Ален благодарно сжал его руки.

      Юноша отчего-то покраснел и поспешил вернуться к фортепьяно:

      — Не стоит. Сыграть вам?

      — Конечно! — воскликнул Ален с облегчением, чувствуя, что рифы и мели, кажется, миновали.

      Музыкант открыл крышку и заметил:

      — А между прочим, зря вы отказались от завтрака. Он сегодня замечательный!

      Ален виновато опустил глаза, вертя в пальцах флакон:

      — Какой же я мерзавец… со стыда сгореть!

      Селестен отрицательно покачал головой, ни слова не сказав, но возле губ его появилась суровая складка, какие часто можно видеть на ликах средневековых святых. В ней можно было отыскать что угодно, любой смысл. Ален увидел в ней прежнюю вчерашнюю тоску по чему-то далёкому, по чему-то в прошлом.

      Соната была прекрасна, но не принесла Селестену облегчения. Алену тоже. Труавиль казался молчаливее обычного.

      Выждав, когда юноша закончит играть, Дьюар робко предложил:

      — Давайте поговорим, Селестен?

      Юноша, казалось, был рад такому повороту дел. Он с видимым облегчением отодвинулся от инструмента и произнёс:

      — С удовольствием. О чём на этот раз?

      — О стихах.

      — О стихах? — Похоже, музыкант был удивлён.

      — Да… Вы любите стихи?

      — Стихи? — Селестен задумчиво облокотился о край фортепьяно. — Да… стихи — это прекрасно.

      — Я тут… написал кое-что. И мне это кажется странным, — сбивчиво заговорил Дьюар.

      — Отчего? — Юноша улыбнулся. — Наверное, каждый человек хотя бы раз да писал стихи. Это значит, что в человеке есть что-то светлое… хорошее…

      — А вы тоже писали? — полюбопытствовал мужчина.

      Труавиль после молчания продекламировал:

      — Ради свободы я на всё/ Готов, пусть всё мне потерять/ Здесь суждено, но стану я/ Тем, кем хочу, а не кем должен.

      — Чудесно! — воскликнул Дьюар.

      Селестен слегка улыбнулся:

      — Если честно, то это не я сочинил. Один мой дру… знакомый, — отчего-то с усилием проговорил он. — Смешно, правда? Сам я никогда не сочинял стихов. Никогда.

      Ален возразил:

      — Вы так молоды, у вас ещё всё впереди. Вы же сами сказали, Селестен, что каждый человек в своей жизни это писал или ещё напишет?

      — Ах, был бы я человеком! — воскликнул с какой-то непонятной тоской Труавиль, но тут же осёкся, увидев растерянное выражение лица Дьюара, и поспешил предупредить грядущие вопросы: — Полагают, что стихи пишут, когда влюблены. Но вряд ли, — мрачно продолжил он, — это когда-нибудь со мной случится. Я люблю поэзию, но я чужд ей, а может, она мне.

      — Вы говорите так, точно живёте последний день! — заметил Дьюар. — То говорите, что не молоды. То заявляете, что вы не человек. Я что-то не очень понимаю…

      — И не пытайтесь, — с лёгкой ноткой предупреждения перебил юноша. — Я иногда говорю странные вещи, которые стоит пропускать мимо ушей. И вы это заметили… Никто не знает, сколько дней ему ещё отпущено прожить. Наверное, прекрасно знать, что когда-нибудь последний день наступит. Интересно, как себя чувствовал Агасфер? Осознание небытия в бытие. — Селестен широко раскрытыми глазами смотрел куда-то поверх мужчины.

      Ален опять подметил в Селестене то, что он словно бы вспоминал что-то, а не рассуждал, но вслух сказал:

      — Хорошо бы себя чувствовал, это уж точно: вечная жизнь — огромное преимущество перед остальными…

      — Вы не понимаете, что вы говорите! — Голос юноши сорвался на шёпот. — Вы не знаете, как это ужасно! Вечность — это значит выпасть из времени. Стоять вне времени в том измерении, где время играет определяющую роль. Это одиночество. Нет друзей, нет даже врагов… Враги наверху, так называемые друзья внизу. Но все там, где времени нет. А ты стоишь между: вниз не хочешь, а вверх уже не можешь. Стараешься вымолить прощение, но Небо глухо. Такое предательство вряд ли можно простить… О Господи! — Лицо его вдруг стало белым как мел, а в глазах промелькнул ужас осознания того, что он только что сказал.

      — Вы это так сказали, Селестен, — рассмеялся Дьюар, — словно вы сами этот Агасфер и есть!

      Музыкант словно очнулся от оцепенения и тоже рассмеялся, но несколько натянуто:

      — Вот так всегда! Начали с поэзии, а закончили неизвестно чем. Извините меня.

      — Просто вы в одном, вернее, за одним видите другое.

      — К несчастью, слишком многое, — кивнул Селестен. — Но давайте-ка вернёмся к поэзии… Что вы там написали?

      — Да так, четыре строчки… Не слишком хорошо получилось. — Настал черёд смущаться Дьюару.

      — Прочтите, — попросил Труавиль. Краска успела вернуться на его лицо, и оно приобрело более материальные очертания.

      Ален, смущаясь и спотыкаясь на каждом слове, прочёл. Юноша выслушал стихи невозмутимо, с видом человека, который вдумывается в каждое произнесённое слово. Он, похоже, не понял, что речь шла о нём.

      — Знаете, Ален, — задумчиво сказал юноша, — а ваше четверостишие такое… Вы внимательный ученик!

      Мужчина покраснел до корней волос:

      — Я же говорил, вы на меня хорошо влияете.

      — Я рад, если это действительно так. Мне бы ещё заставить вас поверить в себя!

      — Я и так в вас верю, — возразил Ален, всегда любивший игру слов.

      — В меня? — Селестен сначала не понял, а потом с лёгкою укоризною тряхнул кудрями. — Вот это меня больше всего и печалит, Ален. Вы не воспринимаете многие мои слова всерьёз. Сами знаете, о чём я. А если бы хоть немного ко мне прислушались!

      Дьюару вовсе не хотелось сейчас возвращаться к этому разговору. От него непременно испортилось бы настроение и пропало всякое желание разговаривать о чём бы то ни было, поэтому он поморщился и вернулся к прежней теме:

      — Давайте лучше о стихах поговорим?

      — Мне ваши понравились, хотя…

      — Что?

      — В них много недосказанного. Или невысказанного?

      «Ещё бы, — подумалось мужчине, — как мне высказать моё чувство к тебе, если я и сам ничего не понимаю?»

      Тут он в очередной раз заметил, что Селестен смотрит на часы, и спросил:

      — Вы куда-то спешите, Селестен?

      — Если честно, да, — признался юноша, — но я старался этого не показывать. Это было бы невежливо.

      — Говорите, если вы действительно спешите. Я нисколько не обижусь, я всё понимаю. Я зануда, а вам, конечно, не очень-то хочется сидеть со мною и скучать.

      — Как жаль, что вы обо мне такого плохого мнения! — Селестен печально улыбнулся.

      Он встал и пересел на кровать к Алену. Сердце мужчины опять отчего-то забилось быстрее. Труавиль осторожно подправил одеяло и сказал:

      — И вовсе вы не зануда, Ален. Зря вы так. И поверьте мне: когда вы в это поверите… Я, пожалуй, пойду, а то опоздаю.

      — Куда? — полюбопытствовал мужчина.

      — Туда, где я должен быть вовремя, — уклончиво ответил Селестен.

      Ален не стал настаивать, только спросил:

      — Вечером зайдёте?

      — Непременно. До вечера. — Юноша пожал ему руку, встал и ушёл, прикрыв дверь.

      Дьюар вздохнул и погрузился в одиночество, но тут же вздрогнул от скрипа открываемой двери и поднял глаза. Это в спальню вновь заглянул Селестен.

      — Чуть не забыл! — Он слегка изогнул бровь. — Извинитесь перед мадам Кристи. Она не заслуживает такого обращения. Обещаете, что не забудете?

      — Да, хотя вы сами говорили, что обещания даются, чтобы отвязаться, — напомнил Ален.

      — Ну, мало ли, что я говорил! — с лёгкой улыбкой возразил юноша и исчез за дверью.

      На этот раз и вправду до вечера.