Квакушкин никогда не знает, где проснётся следующим утром: страсть к водке и пиву может занести его куда угодно, может быть, во двор на другом конце Подзёмкина, может быть, в кухню собутыльника, а то и вообще в чью-то постель, чью угодно, но только не свою собственную. Даже в пьяном состоянии Квакушкин понимает: к матери лишний раз соваться не стоит. Он и пить начал только потому, что она его не будет доставать лишь в пьяных мечтах, где она давным-давно покинула бренный мир, оставив сына наедине со своей пенсией… Но Квакушкин не может не признать: мать свою он любит какой-то странной, мало чем объяснимой любовью, и даже водка не может дать внятного ответа, какой же именно.
Не добавляет ясности ещё и то, что на этот раз Квакушкин обнаруживает себя в собственной квартире на необыкновенно чистых, ничем не запачканных, простынях.
«Нашла» — с ужасом понимает он, вдруг испытывая необыкновенное желание снова провалиться в сон. Вот он уже закрывает глаза, пытается представить, как его сознание затуманивается алкоголем… Но из блажи его выдёргивает бодрый голос:
— Сынок! Наконец ты проснулся!
Блажь тут же сменяется мысленным потоком всех известных и неизвестных Квакушкину ругательств, но ему хватает ума не говорить их вслух. Не при матери.
— Чего тебе надо, мамаша?.. — только и говорит он, закрывая синюю морду трясущейся лапой.
— Эх, сынок-сынок!.. — только и вздыхает мать, тряся крестом перед лицом. — Думал, я не знала, куда ты ходишь, и пьянствуешь?.. Страшный грех ты на душу взял, сынок! Страшный!
Если бы у Квакушкина был пистолет, он бы застрелился.
— Но ничего, — вдруг меняет она интонацию, и Квакушкину становится не по себе. — Я знаю отличное средство! Вылечишься ты от алкоголизма проклятого, будешь здоровым!..
— На надо меня лечить, мамаша, — неожиданно даже для себя вскакивает он с постели. — Я не буду пить, обещаю! Богом клянусь, мамаша.
Квакушкин давно перестал иметь всякое понятие, есть ли Бог вообще, и надо ли им клясться, но на матери это обещание работает безотказно, пусть он и совсем не собирается его исполнять. Может быть, пить будет не каждый час, а раз в два часа: это тоже можно назвать сдвигом.
— Ах, сынок! — восхищённо вздыхает мать. — Давай же закрепим твоё обещание! Я и раствор специальный приготовила, чтобы больше ты никогда не пил!
— Мать, не на-
Но поздно. В религиозном экстазе фроггитша достаёт откуда-то странную бутыль, наполненную какой-то желтоватой субстанцией, в которой, если приглядеться, плавает что-то большое… и, если приглядеться ещё внимательнее, можно заметить, как это нечто… Шевелится? Квакушкин хочет считать это всего лишь игрой пьяного разума.
— Что это такое?
— Чайный гриб, сынок! С перестройки остался… Все говорили выбросить, но я знала, что он мне когда-нибудь понадобится! — она встряхивает банку, и это нечто качается в жидкости, а Квакушкину ещё и кажется, что оно шевелится.
В первый раз за столь долгое время он хочет перекреститься. Но матери стоит отдать должное: сознание всё-таки проясняется окончательно. Хорошая новость: эта дрянь не живая. Плохая: ему всё ещё предстоит это выпить.
— З-знаешь, мать… — наконец сдавленно говорит он. — Я точно больше пить не буду. Не буду. Не буду… — ей наверняка хватило бы и одного раза, но Квакушкин повторяет только для себя. Как бы сильно он ненавидел вкус алкоголя, но эта дрянь наверняка будет ещё хуже. Только она мозги не затуманивает.
— Ладно, сынок, — убирает банку Фроггитша с улыбкой. — Уговорил! Слово Божье лучше всего сдержит!
Никогда ещё Квакушкин так сильно не веровал, как сейчас. А ещё он наконец осознаёт, что тяги к алкоголю больше не чувствует.