Примечание
- наив - наивный (фр.)
- агори - мальчик (гр.)
- амантис - любящий (лат.)
Он стоял спиной к окну, за которым стелилась бесконечная мгла и ночь, лишь тонкий полумесяц освещал узкие дороги. Но Иоганн знал, что самая большая опасность кроется не среди темноты, а в глазах Маркиза. Маркиза Де Сада.
Они вели переписку. Много кто из нас знает, что Де Сад имел страсть написывать уважаемым господам и философам, и в свое время его привлек юный Гете. Он в привычной наглой манере принялся давать советы, но как изящно он их давал, как пестрил и нежился его слог. Скупо Маркиз писал лишь у себя в романах — Гете читал ту роковую Жюстину, белея и желтее.
Он всегда имел слабость в своем эго. Он всегда хотел быть большим, великим, после уже об этом жалея, но все равно сознательно лишая себя человеческих черт. Де Сад же эти свои человеческие черты ставил во главе угла, и до того их расширял, что превращался в животное, становился страшным чудовищем, лишался всего на свете, но никогда об этом не жалея. Он был свободен так, как не снилось ни одному либералу. Он был властен над своей жизнью, он отрицал все в этом мире, и Гете презирал его, но переписку их он хранил столь бережно. дабы перед смертью сжечь.
Гете его презирал. Донасьен тоже недолюбливал “наив* агори*”, как он бесконечно его называл. И он никогда не делал этого беспочвенно. Боже мой, Де Сад всегда доказывал свою позицию сотней буков. Это был единственный человек, после отца, который заставлял чувствовать себя ничтожным. И Гете, должно быть по этому, к нему привязался.
У Гете было все — и это все делало ему больно. У Де Сада не было ничего, его четыре раза придавали огню, но он был так счастлив и уверен. И он шел сейчас прямо, прямо к письменному столу, где Иоганн безуспешно чертал пером линии. С ним это случалось редко, последний раз перед поездкой в Италию.
— Друг мой, amantis*, Вы вновь познали творческий кризис? Неужели из Вас выветрился дух Италии и страсть к Вашим малочисленным музам?
— С чего Вы взяли, Маркиз?
— Обычно Вы более внимательны. Например, у Вас даже не возникло вопросов, как я попал сюда, из объятий революции и трибунала.
— Как обычно сбежали, скромно предположу.
— Да, наив агори, сбежал. Сбежал к Вам, явился целиком из конверта — как Вам любителю легенд и фольклора могло бы показаться. Ваш мистицизм бывал столь утомителен в переписках.
— За что в этот раз Вас ожидало заключение?
— Ах, не спрашивай об этом. Я уже не предаю сему значению. Всего одну четвертую жизни бывая на свободе… — и Де Сад уселся прямо на край стола, заставляя кипы писем сдвинуться вбок, а художественные альбомы, любезно, прибирая к своим рукам. Гете рисовал, Гете один раз даже нарисует Маркиза, но это останется где-то в пустоте времен.
Нет, Маркиз не был красив, дабы изображать его более одного раза. Маркиз был ровно красив до той степени, дабы портрет преследовал по ночам. Голубые ясные глаза, пухлая нижняя губа, прямой стан, нарочно портимый пошлым жестом.
Иоганн никогда красоту не примитизировал, никогда не был склонен к этой греческой глупости, пусть жадно и любя античность.
— Опять та Ваша долгостройная пьеса?
И Гете с интересом посмотрел в чужой расширенный зрачок, буквально ожидающей любых действий, но не четких вопросов. Умение удивлять — великая черта. Среди кокетства, кудрей слов потеряться есть должное разуму.
— Да, она. Признаться, я уже который раз переписываю некоторые фрагменты первой части, пусть уже давно пора бы уделить внимание второй.
— И что Вам не нравится в первой части, наив агори?
— Бес неправильный выходит. Иначе должен его образ говорить. Я не желаю уподобляться остальным дьявольским образам и творить “чистое зло”, или же насмешку. Мне хочется что-то добавить…
— Нет твари хуже человека. Добавьте ему больше человечности, даже больше, чем у алхимика. Пусть просвещения и ренессанс поют о людях, но мы видим вовсе иное. И нет смысла в этих четких делениях, делайте противоречия, уверю Вас, результат войдет на века в мир искусства.
— Вы так думаете? — наконец-то что-то приятное в этой беседе, полной разного подтекста, и каждый из которых был до ужасного неправеден.
— Вы уже обрели славу, такой человек, как Вы обществу ясен. Но если Вы хотите дать славу не только себе, но и своему слогу, введите больше потайного в текст.
— И это мне говорит человек пишущий столь прямо и о прямом…
— И моя слава недобрая. Уверю Вас, моя личность займет много больше, чем мои произведения. Хотя, конечно, я против славы и она мне не нужна, она мне чужда.
В этом человеке не было честолюбия, эгоцентричности, в этом человеке было столько лжи и столько правды. Он был настолько правдив, что лжив, он был настолько честен, что казался лицом коварства. На нем не было масок, он был абсолютно нагой, но его никогда не было видно.
И Гете упирался своими карими глазами в этот орлиный профиль, и обрекал себя на сомнительнейший грех, поддаваясь маркизовским чарам.
Гете всегда был любим. Гете всегда носил маски и потому казался необыкновенно честен, необыкновенно приятен. Об его недостатках знало столь малое количество людей, он самостоятельно венчал себя памятником. Он бы может и не хотел, но бремя признания легло на его плечи слишком рано, и он заставил себя лишиться греха, недостатка. По крайней мере осудительного.
И Гете нашел свое маленькое озарение, Гете позже во второй части и вытворил нечто необъяснимое, нечто далекое театральному и неясное, посвящая это сотням других откровений той ночи.
Де Сад целовался аккуратно, удивительно лениво, уже устав от страсти. Он славился грубостью и жестокостью, он писал ее в таких жутких подробностях, что любое нутро бунтовала против текста, лишь текста, но сам Донасьен был противоречив своему тексту и чужому слуху. Он либо не был в настроение, либо в настроение как раз том, либо что-то еще. В нем все было так прямо и просто, что не было ясно ничего. В нем было все прямо, все просто. Он искусно, одной рукой и лишь губами, мог исчертить карту ночного неба на чужом теле, выцеловывая месяц и лукаво ожидая рассвета в темных зеницах.
Де Сад был очевиден и ясен, но очевидно и ясно невозможно было бы передать всю глубину на которую была способна его низменная похоть. Это был удивительный человек, коего любой возжелал бы стереть из памяти. Иоганн тоже, хотя бы из письменной.