Глава 1

— Зачастил ты что-то, Медведь. Переживаешь слишком, не сахарная же я, не растаю. И муж у меня есть, он обо мне и позаботится, ну. Авось и приревнует ещё, ты же знаешь.

      Лара возвращается с подносом, на котором чашки, чайник и небольшая вазочка печенья, и Артемий сразу же кидается ей помогать, качая головой и распаляясь негодованием:

      — Вот поэтому и зачастил. Себя не бережёшь, так о ребёнке подумай! Поднос же тяжёлый, и в чайнике кипяток!

      — Ты так переживаешь, словно это твой ребёнок, — Лара смеётся, садится за стол, придерживая рукой живот, и берёт одну чашку.

      — Иногда мне кажется, что так и есть. Пока Стах днями и ночами торчит в новой больнице, ты тут одна таскаешь тяжести на последнем месяце!

      Артемий шумно вздыхает, словно хочет сказать что-то ещё, но решает сдержаться. Садится напротив, берёт свою чашку и смотрит на плавающие на поверхности воды чаинки, которые колыхнулись от движения, в надежде успокоиться. Как была Лара всегда легкомысленной, так и осталась – и даже беременность её ни капли не изменила. Вобьёт себе в голову что-то единожды – и потом не переубедишь уже. Да и Стах не лучше – как только появилась возможность, с головой ушёл в работу над проектом новой лечебницы в городе, напрочь забыв и про ребёнка, и про жену, и про то, что та легко может сбегать в магазин и притащить на себе несколько килограммов продуктов. На последнем-то месяце! Стоят друг друга – оба безответственные.

      — Эх, Медведь, а вот были бы у тебя свои дети, не думал бы так о чужих, — Лара с улыбкой вздыхает.

      — А то мне Спички с Мишкой не хватает. Нет уж, довольно с меня нахлебников. И наследников тоже.

      Артемий отводит взгляд и говорит последнюю фразу с напускным весельем, фыркнув – он уже знает, какую тему сейчас поднимет подруга, и надеется, что удастся отшутиться. Лара, конечно, упрямая, но столько раз говорить об одном и том же при каждой встрече кому угодно должно надоесть. А она только качает головой и смотрит как-то грустно, даже немного снисходительно:

      — Не вернётся он, Тём. Три года прошло, а ты каждый месяц как по часам на Станцию ходишь. Как брошенный хозяином пёс. Смотреть на тебя больно – время идёт, а ты на глазах чахнешь. Стах не покажет – а тоже ведь переживает, — а потом глаза отводит и говорит совсем тихо: — нельзя же столько тосковать. Смешно просто.

      Чашка бьётся о блюдце, выдавая волнение. Артемий, снова вздохнув, ставит её обратно на стол и не знает, разозлиться ему или усмехнуться. С одной стороны, не за что винить Форель – она ведь искренне переживает, хочет как лучше, и помогает как может. А с другой, надоело уже смалчивать – не она первая, кто в душу с гаечным ключом лезет, чтобы починить им какие-то очевидные поломки. Лара ещё и прямо в лоб бьёт, с козырей ходит – остальные деликатнее быть стараются.

      — Оставь, Форель, — мягко говорит Артемий, а в глаза не смотрит, — пустое это. Сам решу, что со своей жизнью делать, не маленький давно.

      В ответ слышит только вздох, грустный и пепельный. Чувствует, что Ларе ещё есть что сказать, но она держит себя в руках. Хоть раз правильно поступает – решает лишний раз не волноваться в своём положении. Потом, конечно, всё равно будет думать и переживать, – с этим уж ничего не поделаешь, – но сейчас она только смеётся и говорит заметно веселее, хоть и всё также печально:

      — Упрямый ты. Не Медведь, а самый настоящий Баран, даже могила тебя не исправит. Как вобьёшь себе в голову что-то – не переубедишь.

      — Чья бы корова мычала.

      Артемий отвечает коротким смешком и чувствует, как тяжелеет воздух – повисает недосказанность и неловкость. Решает, что пора уходить – всё равно дальше разговора не получится, какую тему не подними. И Лара, похоже, считает также, потому что ни слова не говорит, когда Артемий залпом выпивает чай и направляется к двери. Разве что проводить идёт.

      — Не таскай больше тяжести, — говорит он напоследок, — родишь, оклемаешься, а потом делай что хочешь – слова не скажу.

      — Хотела бы я пообещать, но ты ведь всё равно сегодня на Станцию пойдёшь.

      И пожимает плечами. Как будто он ожидал чего-то другого. С другой стороны, доля правды в её словах есть – чтобы просить не совершать ошибок, надо и самому быть безгрешным. Артемий обнимает Лару на прощанье, передаёт Стаху «привет», просит в очередной раз не напрягаться и уходит в сторону Площади Мост.

      Мог бы выбрать дорогу покороче, думает он, пряча руки в карманы брюк, незачем круги по городу нарезать, но не может отказать себе в удовольствии – или, скорее, пытке, – пройти мимо Омута. Смеётся Артемий своим мыслям – права, всё-таки, Форелька, хоть и признаёт он это в очередной раз, скрепя сердце. Столько тосковать просто смешно. Глупо и смешно.

      Но по-другому уже просто не получается.

🍁

      Артемий соврал бы, скажи, что решение разбомбить Многогранник далось ему легко. Отнюдь, он был едва ли не единственный, кто на самом деле понимал, чем это грозит. Последствия в лучшем случае могли бы быть ужасными, в худшем – невосполнимыми, и от его решения зависел не только город, нет, одним словом он мог обрубить собственные корни. Эти мысли, сомнения и сделки с совестью пожирали его, терзали и мучили в беспокойных снах, и вместе с ним терзалась и мучилась Земля. Степные травы хватали его за штанины, умоляя смилостивиться, пряные ветра, как скорбящие матери, обнимали эфемерными руками, нашёптывая на ухо свои горькие просьбы, твириновые невесты и одонги заглядывали в глаза, и от безбрежной тоски в их взглядах хотелось рухнуть в воды Горхона. А когда надежды разбились вдребезги, они решились на последний отчаянный шаг – молить о милосердии лично. Когда Альбинос просил сжалиться над ними, Артемий ощущал, как за его спиной буквально вырастает сотня рук, и каждая душит последних степных созданий, сыновей и дочерей Бодхо, его родных братьев и сестёр. И как он предаёт собственную Мать, как стреляет в сердце той, что приняла его, заплутавшего быка, после шестилетней разлуки обратно в стадо.

      Бурах был единственным, кто понимал этот грех, кто соглашался нести этот крест всю жизнь и расплачиваться за это до конца своих дней.

      Не понимал только он.

      Сейчас Артемий думает, до чего же глупо было допускать мысль, что Данковский поймёт Степь, – в конце концов, он был первым, кто назвал все его аргументы «антинаучной ересью» и «бабкиными сказками», – но ещё глупее было надеяться, что он поймёт его самого. Потому что стоило пушкам отгреметь и Многограннику рухнуть раненой птицей, как Данковский сделал то, что от него ожидали в последнюю очередь все в целом и сам Артемий в частности. Он сбежал.

      Сейчас Бурах смеётся, вспоминая это. Тогда – хотелось выть. Даниил уехал вместе с военными, как только представилась возможность, буквально пыль от взрыва осесть не успела. Молча, без обвинений, выяснения отношений или прощальных записок – он не терпел подобной пошлости. Просто бесследно исчез, словно никогда и не знал Город-на-Горхоне столичного доктора Даниила Данковского.

      Словно его здесь ничто не держало.

      И никто не держал.

      И первое время было ужасно трудно. Потому Артемий просто не понимал, как такое могло произойти. Ему казалось, что он успел узнать Даниила достаточно, чтобы предугадывать его действия и понимать мотивы, но, как показала практика, он в очередной раз ошибся. Как наивно. Тут порой за всю жизнь человека не узнаешь, а Бурах всерьёз полагал, что за двенадцать дней разгадал эту столичную загадку.

      Конечно, логично было, что Данковский его видеть не захочет, не то, что разговаривать. Но побег – даже в самых безумных версиях он такого финала не предполагал. Максимум – они поругаются, возможно, набьют друг другу морды как это часто бывало, но это – просто в голове не укладывается. Артемий помнит, как стоял на перроне, глядя на уходящие поезда, весь взъерошенный, запыхавшийся, хватающий ртом воздух как загнанная лошадь – дети на улице обмолвились случайно, что дядя Бакалавр уезжает – и не знал, что делать дальше.

      Иронично, но спустя три года тоже не знает.

      А тогда, первые недели, Артемий метался в клетке собственных мыслей, врезаясь то в одну, то в другую стену. Первым порывом было написать письмо, но он даже адреса не знал. Да и потом, что он там напишет? Начнёт извиняться? А ему есть за что? Ни грамма вины Артемия в гибели Многогранника нет, и единственное, за что он действительно мог бы попросить прощения, так это за то, что не доказывал свою правоту до конца.

      Исписать несколько страниц просьбами вернуться? Если Данковский и приедет после таких тирад, так только ради того, чтобы всадить Артемию пулю промеж глаз за подобную лирику.

      Начать объясняться? Но за что? Рассказать всё в тех же нескольких страницах, почему надо было жертвовать Многогранником? Повезёт, если Даниил хотя первый абзац прочтёт, а не кинет сразу в огонь.

      В итоге, эта идея так и не получила реализации. Конечно, Артемий в дальнейшем узнал адрес, даже попортил пару листов бумаги своими эмоциями, но в конце концов они были свалены в ящик стола и забыты.

      Как и сотни других писем, которые напоминали скорее разговор с самим собой, чем полноценное послание.

      Артемий до скрежета зубов ненавидел себя за такую слабость. Докатился – едва ли не дневник ведёт. Пишет все эти строчки, как будто они когда-то достигнут адресата, а тот прочтёт и первым же поездом примчится, всё осознав. А потом, перечитав, бросает в тот самый ящик и со злостью захлопывает. Ходит из стороны в стороны по кабинету как дикий лев в клетке, теряется в собственных мыслях и не может понять, почему ему так плохо и почему со временем становится только хуже. Частью израненной души осознаёт, что этими письмами бередит старые раны, а другой частью без них уже не может.

      Словно лелеет надежду, что однажды всё-таки отправит эту огромную стопку листов, в которых – трёхлетняя история Города.

      Словно Данковскому есть дело до свадьбы Капеллы, до беременности Лары, до успехов Спички в варке тинктур и до прекрасной игры Ласки на пианино.

      Артемий, скорее, делал это для себя – чтобы сердце, глупое, не ныло так сильно, когда Даниил в очередной возвращался к нему болезненными воспоминаниями.

      А делал он это постоянно.

      Стоило выйти за дверь – и на каждой улице можно было найти следы его присутствия. Кривил душой Артемий, когда говорил, что Данковский исчез бесследно – он подобно Тёплой Виктории поселился в стенах домов, в мощёных тропинках и в шелесте пряного ветра. Пробыл в Городе без малого чуть больше недели, а казалось, – и кажется до сих пор, – что жил здесь всегда. Словно нет такой улочки, дорожек которой не коснулись подошвы его ботинок; нет таких трав, которые не поцеловали пыльцой полы его плаща; нет таких стен, которые не запомнили тепло его рук. И от этого негде было укрыться. Как ни старайся выбирать самые нехоженые маршруты, а Даниил бесплотным духом всегда был рядом. Прятался в мерцании уличных фонарей, в шелесте степных трав, в скрипе старых половиц и в причудливых тенях от листвы на дорожках. Артемий всюду находил его следы, и первые месяцы от этого хотелось лезть на стены, а потом – спустя год – он начал чувствовать в этом щемящую ностальгию. Как Капелла находила свою мать в трещинах кирпичных стен и покосившихся заборах, так и Артемий натыкался на своё проклятье в пыльных окошках и в облупившихся старой краской рамах.

      Возможно, думает он сейчас, загребая жёлтую листву носками ботинок, и не сбежал тогда Данковский, а поступил… благородно что ли. Сколько себя не тешь надеждами, а в итоге они всё равно поругались бы. Наговорили бы друг другу гадостей, послали бы куда подальше, скорее всего подрались бы и в итоге расстались. Не остался бы Даниил в этой дыре после такого. Не держало его здесь ничего кроме этой треклятой Башни. А так, он, можно сказать, избавил Артемия от жалких попыток себя удержать. Сделал, как посчитал правильным, решил за всех и просто отрубил хвост сразу, а не по частям.

      Как всегда делал.

      Артемий ему даже благодарен, но понимает это только спустя годы.

      И в очередной раз вздыхает, отмахнувшись от летящего с дерева листка, – вот и оправдывать этого столичного ублюдка начал, дожили. И так об себя ноги позволял вытирать, а теперь «спасибо» за предательство говоришь.

      Да не было никакого предательства, заключает он на выдохе. Так, меньшее зло. Большое меньшее зло.

🍁

      Губы Артемия трогает горькая улыбка, когда он останавливается напротив Омута. За три года он ничуть не изменился – разве что штукатурка кое-где слезла сильнее, и прошила стены пара новых трещин. И травы вокруг стало чуть больше. И пруд зарос тиной, даже кувшинок не видно. Запустила Ева свою обитель – похоже, тоже тоскует. Артемий, пожалуй, ни один другой дом так хорошо не знает, как Омут. Всё же, памятное это место.

      И снова улыбается.

      Да так про любой мост или перекрёсток сказать можно – дай ему карту, и он испещрит её красными точками как сыпь кожу больного – нет такого места в Городе, где не нашлось бы хоть одно общее воспоминание. Как длинная лента киноплёнки, где каждый кадр – случайная встреча или сорванный в спешке поцелуй.

      И всё же Омут – отправная точка. Первый узелок самой главной для Артемия Линии. С него всё началось, и всё здесь случилось впервые.

      По крайней мере, именно в этот дом он влез, когда был в шаге от голодного обморока после приезда. И именно в этом доме понял, что Мать Бодхо интеллектом его обделила, потому что сложить «два плюс два» и вспомнить, что раз все приезжие всегда останавливались в Омуте, то и столичный пижон Данковский должен быть здесь, он смог только когда за спиной щёлкнул барабан револьвера. Комичный до абсурда случай, каждый раз улыбку вызывает, а тогда кроме досады от неудачной кражи и голода ни о чём думать не получалось. Собственно, от последнего он в обморок и упал, а когда пришёл в себя, ему всучили буханку хлеба, прикрывшись клятвой Гиппократа, и сказали «проваливать к чёртовой матери, пока Сабурову не сдали».

      А Артемию даже стыдно не было. По сути ведь – заклеймил себя вором, но тогда он даже подумать не мог, как крепко свяжет их одна Линия. И что к этому дому он будет приходить не один и даже не два раза.

      Судьба – та ещё злодейка.

      Поначалу приходил по делу – то кровь на анализ принесёт, то просто по мелким поручениям, то план дальнейших действий обсудить. Чума в Городе, каждая секунда на счету.

      А потом уже – по личным причинам. Дорогу к Омуту Артемий мог найти с закрытыми глазами, но каждый раз выбирал маршруты короче и короче – чтобы выиграть десяток лишних секунд, чтобы вырвать у циничного Времени пару дорогих сердцу объятий. Потому что его там ждали. Частенько встречали парой дежурных фраз, привычной раздражительностью и кратким отчётом за день, – а порой и ссорой, – но потом всегда как по щелчку пальцев позволяли рукам-медвежьим лапам прижимать к себе и крепко целовать.

      А иной раз над ним откровенно потешались, дрожащими пальцами справляясь с ремнями на грязной куртке.

      — Ведёте себя как прыщавый гимназист, Бурах, — шептали сухие губы, — как будто от коменданта в общежитии ни разу не сбегали через окно. Никто вас не застукает с курносой однокурсницей, мы здесь одни.

      И смеялся этот Змей, скалился, а Артемий топил его ядовитый смех в поцелуе. Прав был Данковский с одной стороны – несолидно тушеваться в без пяти минут тридцать лет, а с другой – Ева Дамокловым мечом над ними постоянно висела. Вроде бы и сидит на первом этаже в окружении книжек да ножками болтает, а ни на секунду не покидало чувство, что она за ним смотрит. Вон прям из-за той книжной полки подглядывает.

      Как будто действительно возвращался в студенческие годы, сбегая из комнаты курносой однокурсницы через окно.

      Данковский его как книгу читал – как будто свечку держал, чёрт безрогий.

      Эти воспоминания всегда отдают теплотой в груди. Каждый раз, проходя мимо Омута, глядя на его потёртые синие стены и запылённые окошки, Артемий прокручивает в голове эту киноплёнку событий и снова не знает – злиться ему или смеяться. Против стольких принципов он здесь пошёл, на столькое закрыл глаза и столько пустил на самотёк, а всё равно не жалеет – здесь ведь родилось одно из самых сильных впечатлений в его жизни. Поэтому и не знает что думать. Столько лет пытается что-то определённое решить, как-то эту ситуацию охарактеризовать, а в итоге раз за разом проигрывает в битве с самим собой. И раз за разом приходит к Омуту, с ностальгией вспоминая как срывал с сухих губ Даниила своё имя подобно стеблям белой плети – торопливо, быстро, боясь насчитать десяток лишних секунд, – на втором этаже обсерватории, из которой не видно звёзд.

🍁

      Перрон содрогается от прибывшего поезда, и Станция постепенно наполняется людьми. Кто-то с сумками, кто-то с чемоданами, кто-то всей семьёй – сразу стало шумно. Едва не опоздал, думает Артемий, глядя на общую суматоху. Замечает взглядом свободную лавку, садится и выхватывает из толпы прибывших пару лиц, но вскоре со вздохом опускает взгляд на собственные сцепленные руки. И снова горько улыбается.

      Глупо. Как же это глупо. Права ведь Лара в который раз – к чему столько ждать? Столько лет прошло, у него и семья наверняка, и вполне счастливая жизнь, и Танатика его чёртова, наверно, цветёт и пахнет. А он как мальчишка, ходит на эту Станцию и ищет глазами знакомое лицо. Любая надежда бы давно растаяла, да и на что надеяться-то? Разве у них были отношения? Разве они друг другу что-то обещали? Быть может, Артемий что-то себе придумал, поверил в это, а Данковский ведь мог запросто вести двойную игру и уехать, как только всё прахом пошло. Бурах три года за химерой гонится, за своей собственной фантазией, да сердце своё глупое, наивное слушает.

      Вот только их общая Линия почему-то упрямо не хочет рваться. Чувствует её Артемий, чувствует, как она натянулась, как щерится торчащими волокнами каждый новый день, но не рвётся. Как затянулась тогда в Омуте прочным узелочком, так всю страну опоясала – и всего-то растянулась, истончилась слегка. Его единственная соломинка. Его личная пытка.

      А ведь сам отчасти виноват этом, проскальзывает в голове. Сам ведь ни одного письма не отправил, разве что однажды открытку новогоднюю, и ту без подписи. Сам настроил вокруг себя воздушных замков из оправданий, а в итоге-то единственным оказался, кто довёл ситуацию до такого дешёвого абсурда.

      Это-то осознание боли приносит больше, чем беспочвенные надежды. Не сердце глупое, а ты, Бурах, дурак.

      — Что-то вы совсем плохо выглядите, Бурах. Неужели твирином увлеклись уже не из медицинских соображений?

      Артемий не сразу реагирует. Опять, наверно, в голове. Этот голос он помнит во всех полутонах. Но потом видит перед собой пару начищенных до блеска ботинок, а чуть подняв глаза – пряжку со змеёй. Ту самую пряжку. И сердце пропускает удары, когда взглядом он добирается до лица.

      Артемий не раз представлял, что сделает, доведись им всё-таки встретиться. Может быть, сожмёт в объятьях до хруста костей.

      Или ударит.

      Или поцелует.

      Или сначала ударит, а потом поцелует и сожмёт в объятьях.

      В его голове эти картины были такими яркими и живыми, а сейчас он просто сидит и не знает, что делать. Рот открывает и закрывает как рыба, глазами хлопает, а горло как будто выжгло – слова не сказать. Вот он, Даниил Данковский, стоит перед ним и улыбается одними уголками губ, а глаза горящие, смеющиеся, откровенно издевающиеся, словно знают обо всех терзаниях Артемия, и от того глумятся. На нём светлая рубашка с парой расстёгнутых верхних пуговиц, в одной руке чемодан, в другой – пиджак, вальяжно перекинутый через плечо. Совсем ведь другой человек, а как будто вчера только виделись. Разве что морщин стало чуть больше и волосы на висках поседели. Что же за три года его так надломило? Неужели не просто с военными уехал, а прямо вместе с ними, на войну?

      А может, шабнак это? За руку бы взять да теплоту найти в мозолистых пальцах, но вовремя вспоминает Артемий, что шабнаки уже и не водятся здесь, не создаёт их больше Земля.

      Что же тогда получается – действительно настоящий?

      — Да уж, выглядишь действительно жалко, — Даниил цокает языком и садится рядом на лавку, так и не дождавшись реакции. Артемий смотрит какое-то время в пустоту, потом снова опускает взгляд на свои руки, слышит – шуршание бумаги, скрежет спичечной головки о коробок, шелест пламени. И воздух вокруг наполняется запахом табака. Того самого табака. Бурах сглатывает ком в горле и думает, что скрип его зубов, наверно, слышит весь перрон.

      И снова наступает молчание. Данковский курит, закинув ногу на ногу, а Артемий не знает, с чего начать. Столько вопросов накопилось за эти годы, а сейчас любой кажется донельзя пошлым и наивным. Что ни спроси – всё прозвучит жалко. С чего не начни – а как будто оправдываешься, как будто в ноги падаешь. Но Даниил, похоже, устал молчать, поэтому вздыхает и говорит:

      — Я так понимаю, у тебя много вопросов…

      — Не представляешь сколько, — перебивает неожиданно для себя Артемий и зубы сами собой скалятся, — не знаю даже с чего начать.

      — … поэтому облегчу тебе задачу и начну первым, — после секундной паузы продолжает Данковский и вытаскивает из кармана брюк сложенный вчетверо лист. Артемий смотрит на него с немым вопросом, а тот кивает, мол, сам посмотри. Опять загадки, нет бы прямо сказать. Зато последние сомнения развеиваются – шабнак бы так не играл, сложно для него слишком.

      Лист оказывается письмом, по корявому почерку которого Бурах узнаёт… Спичку?! От шока даже буквы перед глазами расплываются. Что этот шкет мог написать? Нет, не так, зачем этот шкет что-то написал? А вечер перестаёт быть томным, проскальзывает в голове, но Артемий всё же начинает читать:

      «Дядь Бакалавр здорова! Я тут без официальностей ваших, мы как бы не чужие люди, сразу к делу в общем. Я конечно понимаю, что у тебя там в Столице дела-заботы, ты ж взрослый, но у нас беда. Сын-то Исидиров совсем загнётся скоро! Ты вот как уехал, так и он совсем кончился. Ходит как в воду опущенный, письма там какие-то пишет, а потом в стол прячет, на Станции ещё сидит раза два каждый месяц. Нам-то с Мишкой конечно лапшу на уши вешает, что у него всё хорошо, но я-то не дурак, я всё вижу! Я в общем-то эти письма прочёл, помочь же ему хочу, а там что-то совсем всё сложно. У вас чего это, любовь что ль? Вот те номер, и сдался тебе этот ворчливый хрен! У нас что, мало баб красивых в городе? Не мне тебя судить, но я вообще не ожидал! И тогда, кстати понятно, почему он так убивается – ты-то получается его бросил. И из-за чего? Из-за башни этой! Я думал у вас там драма поинтересней случилась. Ну серьёзно, взрослые же, даже наша малышня и та быстро забыла, а вы вон сколько дуетесь! Но вообще не в этом дело. А в том, что пока ты это, тут был, Артемий хоть на человека был похож, а теперь того и гляди за шабнака на улице принимать начнут. Жалко его, хоть и противный он, подзатыльники вон отвешивает, когда я травы путаю! Так что приезжай, Дядь Бакалавр, пока он не окочурился совсем!»

      И маленькая приписка снизу: «Не говори ему, что я в его вещах рылся, он мне уши оторвёт!»

      Артемию в очередной раз показалось, что его нагло разыгрывают. Он ожидал что угодно. Единственным человеком, который в теории мог на такое решиться – была Лара, но чтобы Спичка… Нет, такого поворота в сюжете Бурах даже представить не мог. Лист в его руках ходуном ходил, и даже лавка похоже тряслась от еле сдерживаемого гнева. Вот же шкет, да как он только додумался! И выставил-то всё как – что чуть ли не из петли каждый день достаёт! Теперь понятно, почему первое, что спросил Данковский – не спился ли Артемий. По этим писулькам вообще можно сделать вывод, что он до уровня Петра опустился.

      — Ну скот безрогий, я ему не только уши, я ему руки оторву, чтобы не лез куда не следует! — Артемий подрывается, готовый исполнить свою угрозу прямо сейчас, но едва не спотыкается об ногу, преградившую ему путь. Поднимает глаза на Данковского, а тот, покачав головой, говорит:

      — И ты собираешься разбираться со своими щенятами сейчас?

      И в глазах-то искреннее удивление. И Артемий просто взрывается. Они что, издеваются? Почему все ведут себя так, словно что-то знают, а он один, баран тупой, не в курсе?

      — Тогда прекращай свои глупые игры и расскажи всё сам! — Артемий рычит и комкает лист в руках. — И только попробуй сказать, что ты из-за этого письма…

      — Оу, это, конечно, было очень мило и трогательно читать, но нет, — на одной ноте перебивает Даниил, а глаза продолжают гадко хихикать, — ты меня просто оскорбляешь, решив, что эта лирика хоть что-то способна во мне задеть. Сядь, нам нужно поговорить.

      — Ну так говори, к чему этот цирк с письмами?!

      — Подумал, оно избавит тебя от некоторой неловкости. Признайся, ты сам ни за что не сознался бы в том, что тут написано. Вряд ли бы разговор получился в итоге, молчи ты как рыба.

      Артемий уже готовится снова разразится ругательствами, как осекается. А этот ублюдок прав. Сказать, что скучал, что тосковал как собака и что ждал его он точно не смог бы – скорее признает, что разрушение Многогранника было ошибкой. Точнее, сказал бы, но опустив некоторые подробности и снизив экспрессию. А Спичка, хоть и слишком прямо и резко, выразил то, что Бурах почти на третьем десятке не мог. Устами младенца, как говорится. Но всыпать ему всё-таки надо – за излишнюю инициативность.

      — Ну хорошо, я слушаю, — глубоко вздохнув, Артемий всё-таки садится обратно.

      — Для начала, соглашусь с твоим пацаном. Да, всё из-за Башни. Тогда я был просто в ярости – словами не передать, как же сильно я тебя ненавидел. Не то, что разговаривать, видеть не хотел. И оставаться здесь тоже – я думаю, ты помнишь, что я рассказывал про свою Танатику. Поэтому уехать с Сашей… кхм, с Блоком – было первым, что пришло мне в голову, — Даниил делает вид, что не видит, какой красноречивый взгляд на него кидает Артемий после этой оговорки, — но… скажем так, со временем я об этом пожалел.

      Он глубоко затягивается и выпускает облако дыма. Словно решает что-то – опять шестерни в этой чернявой голове крутятся, только ему понятные. Поднимает голову к небу и говорит как будто самому себе:

      — Я, кажется, понял Петра. Моя Танатика для меня – как для него Многогранник. Только его ребёнок умер сразу, а мой – долго и мучительно, буквально у меня на руках. И оставил ворох проблем после. Если бы не Блок, не разговаривали бы мы сейчас. Его помощь правда была неоценимой. Жаль, что отблагодарить его так и не смогу. — А затем, взглянув на Артемия, морщится. — Господи, пожалуйста, скажи мне, что ты не…

      — Ревную? — Перебивает тот, вскинув брови. — Нет, что ты, просто интересно, что же Блок такого сделал, что он «Саша».

      — Спас меня от расстрела, если кратко, — бросает Данковский и ликует в душе, видя растерянность на чужом лице, — я не собираюсь оправдываться за то, что ты там себе нафантазировал. Не буду врать, Блок был… — он замолкает, покручивая между пальцами папиросу и подбирая слова, — заинтересован во мне. А я не мог ответить взаимностью. — А потом после небольшой паузы добавляет. — Подумать только – из всех вопросов, которые могли накопиться за три года, ты первым делом узнал, а не появился ли у тебя соперник! Какое же ты животное, Бурах!

      Артемию на секунду становится стыдно. Погорячился, сорвался, но чёрт возьми – вот так в лоб после долгой разлуки говорить, что там, далеко, был довольно неплохой вариант, но от него почему-то отказались – это гораздо более жестоко, чем убегать, не попрощавшись. Данковский как будто специально ему в лицо это бросил, мол, посмотри, ради тебя от чего отказался, ай да я! Ради тебя…

      Осознание приходит внезапно:

      — И зачем же ты тогда приехал? — С ухмылкой цедит Артемий, чувствуя, как нашёл, наконец, нужную струну. — Зачем же было отказываться от генеральской койки? Неужели ради такого животного как я?

      Он надеялся на какую-то ответную колкость или очередной ядовитый плевок, но на мгновенье в глазах Даниила мелькает такая тоска, что Артемий давится собственными словами. Неужели попал? Неужели всё-таки цену себе набивал? А тот отводит взгляд, смотрит куда-то в сторону города, и усмехается, и от этого звука, горького, пепельного, почему-то мурашки по спине пробегают. И сам словно меньше становится – плечи опускает, спину горбит. Вздыхает и говорит, а голос сухой как пересушенные травы:

      — Действительно, зачем. Зачем отказал человеку, который меня уважал и пылинки сдувать готов был.

      А затем встаёт, берёт свой чемодан и идёт обратно к поезду, продолжая разбрасывать пучки трав:

      — Как же это беспечно! Приехал сюда спустя столько лет, надеялся на что-то, да это же просто смешно! И чего я вообще ждал-то, чёрт возьми…

      И снова Артемий реагирует запоздало. То есть как «надеялся на что-то»? То есть как «ждал»? Неужели он и в этот раз ошибся, решив, что Данковский просто так приехал, поиздеваться? Неприятный холодок проходит по всему телу, когда складывается в голове мозаика. Эта сволочь столичная к нему, дураку, приехала, а Бурах в итоге не просто отмахнулся от этого – унизил своей грязной догадкой.

      Как всегда – сначала говорит, а потом думает.

      — Дань, подожди, — сам следом вскакивает, ладонь на плечо кладёт. А потом в глазах на секунду темнеет, и боль в челюсти медленно расползается по всему лицу.

      Удар был неожиданным. Даже, кажется, хруст послышался, только неизвестно чьих костей или суставов. В любой другой ситуации Артемий бы не позволил так себя уложить, – комплекция у них всё-таки разная, – а сейчас едва не осел, благо лавка рядом. Данковский всегда был таким сильным? Или это Бурах давно по морде не получал?

      — Не смей меня так называть, — шипит Даниил, а глаза буквально пылают, и гнев от него волнами исходит, даже Артемий ёжится и подбирается, — думаешь, раз я тебе многое позволял, то и в грязь позволю втаптывать? Приехать не успел, а меня с порога ещё и обвиняют! И не просто в чём-то – в измене, чёрт возьми! Что ты о себе возомнил вообще?!

      — Ну уж извини, что встретил плохо, стол накрыть не успел, тебя не было-то всего ничего, три года, — Артемий вытирает кровь из разбитой губы, скалится окровавленными зубами, поднимается и встряхивает Данковского, схватив за ворот рубашки, — а ты сам-то кем себя считаешь? Выскочил как чёрт из табакерки и давай заливать, что бросил перспективы, что взаимностью ответить не мог. Я что, должен чувствовать себя обязанным?

      — Чёрт подери, какой же ты тупой! — Даниил весь трясётся от гнева, вместо глаз чёрные дыры, ногтями Артемию в запястья впивается, но тот как продолжал за грудки держать, так и не сдвинулся с места. — Ты всерьёз думаешь, что я в Столицу развлекаться ездил, а как скучно стало, так обратно приехал? Да было бы к кому! За три года ни одного письма, только эта открытка треклятая! Что, гордость не позволила пару слов написать? Или ты тут тоже пахал как лошадь, света белого не видя?!

      — Это я ещё и виноват? — Бурах повышает голос, его уже не волнуют люди, которые притихли и разошлись в стороны, перешёптываясь, – тут отношения выясняются. — Самому-то что мешало хоть какую-то весточку послать?!

      — Да не мог я! А как возможность представилась, так бросил всё. И Блока бросил, и Столицу, и исследования – всё, мать твою, оставил и к тебе, тупому быку, вернулся! Потому что надеялся, что…

      И осекается. Голосил до этого, рычал, а сейчас как будто перегорело внутри что-то, как будто морок спал – и смотрит теперь потерянно, моргает часто и глаза отводит. Даже ногтями уже не царапает кожу – пальцами просто держится, как будто стоит отпустить, и упадёт. И у Артемия перед глазами тоже проясняется. Он готов был на очередную тираду, а эта заминка, неоконченная фраза так и виснет между ними. Что Даниил хотел сказать? На что надеялся? И почему сердце опять заныло, стоило этим словам сорваться с чужих губ?

      Бурах отпускает рубашку, ладонями по лицу напротив проводит, чуть приподнимает, заставляя в глаза посмотреть, и говорит уже тише, но настойчивее:

      — Надеялся на что?

      — Надеялся, что ждёшь меня, — почти шепчет Данковский, и в глазах уже не гневный огонь, а жалкое пламя, вот-вот готовое погаснуть, — надеялся, что не успел жениться, настругать пятерых детей и… забыть. Понимаю, что это эгоистично, сам ведь не сказав ни слова уехал, а теперь заявляюсь и на что-то претен…

      Не успевает договорить – финал его речи тонет в поцелуе. Глубоком, долгом, немного грубом и отчаянном – Артемий и так держится, чтобы не растерзать Даниила от разрывающих самого чувств. Три года ждал этих слов, три года ждал этого человека, а теперь он так просто их говорит, как будто и не расставались вовсе. И вот ради этого стоило кулаками махать? Почему же сразу не сказать было? Гордый, такой же гордый. Не сознается, пока на краю стоять не будет.

      И сразу все мысли из головы вышибает, когда прижимается к нему Данковский, отвечает на поцелуй, как тогда, в Омуте, и Артемий сдерживаться дальше не видит смысла:

      — Никуда тебя не отпущу, — говорит сбивчиво между поцелуями, всюду губами касается, – носа, щёк, скул и даже седеющих висков, – никак не может этим человеком насытиться, надышаться, — никуда больше не уедешь. Даже на неделю. Даже на пару дней. К трубам заводским привяжу, если надо будет, но больше не дам тебе сбежать.

      — Лишнее это. Я насовсем, Тём, насовсем.

      И говорит это мягко, почти на ухо выдыхает. Артемий просто сгребает его в охапку, обнимает крепко, до хруста костей, как и представлял в голове – как и хотел. И чувствует – чужие руки рубашку на спине комкают, отвечают.

      Не порвалась всё-таки Линия – новыми узелочками завязалась, только крепче стала.

      А перрон снова содрогается, только уже от уходящего поезда.