5:51
|Джисон-и сказал, что мы давненько не бывали на похоронах.
|Сплюнь.
В последний раз они хоронили ораву муравьев. Заживо. Им было по шестнадцать, августовский вечер душным всполохом солнца пылал над макушками семерых неприкаянных пересмешников, мальчиков-призраков, сиротских птенцов. Пахло раскалённой землей. Голая кожа куталась в тонкий слой пыли и пота, на языке ворочался привкус морской соли — ветер принёс ее с собой с южных островов и застыл всем на зависть, раздражающе горько и свежо. Кто-то (сложно было определить кому принадлежал голос, пока на соседнем участке взрывали петарды и кричали, кричали, кричали, будто те секунды были последним мгновением проносящейся жизни) сказал, что вот-вот умрет со скуки, поэтому давайте-ка устроим обвал во-о-он той колонии муравьев. Идея эта глупая в обычные будни, обрела смысл в тот же миг.
— Похороним их заживо! — воодушевился другой голосок.
— Жёстко, бро, мы же не дикари какие-то.
Возможно, то был голос разума, но никто наверняка не знал.
— Расслабься, это будет эксперимент. Двадцать первый век, цивилизация, все дела.
— Значит, похороны?
— ДА! — несколько голосов слились в один, в небе громыхнуло цветной кометой и окрасило мягкий персик небосвода в яростные сине-зелено-желтые фейерверки.
Трое мальчишек склонились над маленькой самодельной пещеркой, потыкали скрюченной веточкой сухую землю, устроили миниатюрный катаклизм, почти что настоящий обвал, но не успокоились.
Подросток похожий на воронёнка, с чёрной копной волос и мириадой веснушек, вылил полную банку пива на разбегающихся муравьев, затопил их дом напрочь, а сверху украсил весь этот крошечный хаос горсткой земли, будто вишенкой тортик.
Когда с погребением было покончено, Джисон — щуплый, круглоглазый, заводной — встрепенулся и бросил громкое:
— Чан-Чани, скажи что-нибудь глубокомысленное.
— О чем?
— О муравьях, цикличности жизни и перерождений, о смерти, несправедливой и беспощадной...
— Можно о пиве, — буркнул воронёнок Феликс, всё ещё расстроенный и разочарованный горькой безвкусицей-пивом. — А можно о том, как легко мы обманываем сами себя, следуя за большинством, собственноручно лишаемые правильного выбора как такового.
Джисон понимающе похлопал его по плечу.
Бан Чан вздохнул. Отпил немного той дряни, лишившей Феликса радости на добрых десяток минут, и, немного поразмыслив, сказал:
— Будь я муравьем, такая смерть показалась бы мне отстойной. Но я не муравей и права голоса не имею.
Джи и Фел переглянулись, закатили глаза, цокнули и взвыли, между тем Чанбин смеялся своим ужасающим смехом и в перерывах тыкал, то в Джисона, то в Феликса. Видимо, грустно было лишь двоим.
Шесть лет спустя, расположившись всё на том же дворике вблизи гудящих машин, новенького асфальта и мерзкого запашка, источаемого им, Джисон — все ещё худенький, круглоглазый и заводной, вспоминал об умершей колонии муравьев. Вспоминал и думал, что, будь он муравьем, жизнь казалась бы ему чуть менее поломано-сложной. Меньше острых углов и неисправно важных решений, мир шире, может быть, безграничнее. Работа-еда-дом и отсутствие мыслей как таковых — не так уж и плохо, да? Просто инстинкты. Чистой воды подчинение чему-то, что познать ему было бы не под силу никоим образом.
Джисон мягко коснулся костлявого плеча Феликса и спросил, помнит ли тот о муравьях, которых они похоронили шесть августовских месяцев назад. Феликс покачал головой и улыбнулся. Ему не было дела до муравьев.
— Я помню. — Чанбин отсалютовал банкой того же, шестилетней давности пива — не по сроку, по воспоминаниям. — Крис ещё речь такую замутил, до сих пор в слёзы бросает, а?
Джисон рассмеялся, Чан смешно нахмурился, но не возразил. Теперь он тоже походил на ворона — чёрные пряди, цепкий взгляд. От семнадцатилетнего мальчишки остались лишь большие ступни и горячие объятья для родных. Мягкие линии щёк, чертята в глазах, безразмерные шорты цвета спелого лимона, выцветшие кудри и их пожар в свете солнца, запах ежевики меж пальцев, сахарная пудра на губах — ничего не осталось, ничего.
Кто сжёг наши детские копии и слепил то, что мы имеем сейчас?
У Джисона было много вопросов. Будь он муравьем, он бы не знал, что это такое — хотеть знать и не знать одновременно.
Феликс уронил сладко пахнущую макушку ему на плечо, боднул осторожно в щеку и тихо спросил, о чем тот снова задумался. Джисон промолчал.
— О муравьях? — догадался Феликс.
Тот упрямо замотал головой. Медленно, на пробу.
— О муравьях и о чём-то ещё?
Джисон сдался. Вздохнул глубоко и тяжко, прильнул щекой к мягкой копне платиновых волос и так и застыл. Смех Феликса превратился в мелодию.
— Сегодня мне снилась Антарктика, — признался Феликса. Его шёпот стал заклинанием. Грохочущие грузовики, болтовня Чанбина и Чана, бесконечный вой музыки с конца улицы, шум прибоя далеко-далеко от них — всё притихло, словно кто-то зажал на пульте кнопку звука, и та неумолимо стремилась к нулю. — Снежные пустыни, холод, тишина. Было так хорошо, Хани, так тихо, а потом Солнце сожрало снежные вершины, снег растаял, затопил остатки гор, и всё погрузилось в один сплошной океан. Я видел глыбы, те плескались и бились друг о друга, но ни звука не было, Джисони, ни единого звука. Бесконечная, вечная тишина. Сперва я подумал, что это конец света, а потом понял: так рождается новое.
— Зарождается жизнь, — одними губами произнёс Чанбин, и шепот его донёс ветер.
— Мне снился океан, — также тихо поделился Джисон; мир молчал покорным зверем сложив лапы. — Там были киты и ничего больше. Они кричали, Ликс, так громко и отчаянно, будто звали кого-то, будто океан кого-то отказывался возвращать. Я не знаю... И всё же, мне тоже было хорошо этой ночью, немного тревожно и жутковато, но хорошо.
А мир по-прежнему молчал. Странное это дело, слышать тишину среди обуреваемого жизнью дня. Ловить во снах другого кометы-истины и бесстрашно их глотать, догадываясь, а может, зная наверняка: холод снежных пустынь, вопли китов, одинокая смерть океана, неспокойное биение сердца под кромкой льда — дурное предзнаменование. Скорбное обещание зла.
Бан Чан тогда огляделся на своих соловьят, мирно грезящих в непокорной суровости полудня. В их замерших глазах дрожали видения и скромные отблески клятв, отданных в призрачные ладони будущего; будущего, что однажды застряло с ними в четырёх стенах. В его же глазах одна за другой гасли всполохи света, и тень, залёгшая на дне радужки, будто мазутом облепила остатки былой незатейливой радости.
Запахло безнадёгой.
Чан втянул воздух с южных островов и так и замер, схваченный лихорадящей в его лёгких судьбой-наседкой. Она была маленькой, почти незаметной, но жила глубоко внутри неизменным предчувствием. Неискоренимая, древняя, как мир, в иной раз трепыхалась в груди, билась насмерть, но никогда — по-настоящему. «Есть вещи, которым не суждено погибнуть», — когда-то много лет назад прошептала ему мама в макушку, а затем поцеловала громко и нежно, чтобы Бан Чан никогда этого не забыл. И вот теперь, десяток лет спустя, Чан-хён, наконец, вспомнил, желая обратного. Лучше бы каждая вещь на Земле имела своё завершение. В первую очередь души, как и прожитые годы самого обыкновенного тела, как старые телевизоры, которые в один момент просто-напросто перестают работать. Не включаются. И взгляды людей проваливаются в чёрный, в бездну. Туда же было бы хорошо провалиться душам.
— Больше мы не подбираем людей, — содрал с себя он.
Голос его, пронизанный безутешной, смиренной печалью, разбудил соловьят, давно расправивших крылья. Уже взрослые, но для него — всегда дети.
— А слепых котят? — отозвался Феликс и доверчиво уставился на вожака.
Бан Чан ничего не ответил. Сухая земля под подошвами, взбившаяся в пыль, паутинкой облепившая лодыжки, казалось, больше его привлекла, чем белокурый мальчишка.
— Их никогда не бросим, — угрюмо произнёс Джисон и в утешительном жесте помял шею Феликса на своём плече. Тот сам был как котёнок, чуть ли не ластился, довольно прикрыв веки, и расплывался в улыбке всё шире и шире. Щеки, пылая, болели.
Хан Джисон давал обещания и упрямо им следовал.
Спустя целое лето он вместе с Феликсом нашёл потерянного щенка и привёл в дом Бан Чана. Привёл с улыбкой, обещающей превратиться в оскал. Хён в тот день смешно дернул бровью, не скрывая хмурого выражения лица — он был жуть как недоволен, но это же Хан Джисон. У него были когти, и он умел ими не только царапаться, но и безжалостно рвать. Поэтому спорить раньше времени было плохой затеей. Взамен урчащей в грудной клетке злости, Чан аккуратно напомнил:
— Я же говорил, мы больше не подбираем людей.
— Это Сынмин, — настоял Джисон.
Пусть он улыбался, глаза опасно полыхали в свете заходящего солнца.
— И он похож на щенка! — весело воскликнул Феликс за хановой спиной и бодро, немного (очень даже прилично) болезненно хлопнул оторопело мнущегося на пороге будущего соловьенка. Не то чтобы Ким Сынмин сам был рад стать частью гнезда. Не любил он это — быть ломтиком целого.
— Он не слепой и не похож на кота, — припомнил Джисону Бан Чан. В душе у него громыхало страшнее июльских гроз и обещанного с юга торнадо, но нельзя было об этом ни сказать, ни даже стрельнуть взглядом. И всё для того, чтобы сохранить тайну ему ненавистную.
Глупый хён, не подозревавший, что маленькие пересмешники уже выросли.
— Не такая уж это и проблема, — заключил Хан.
Бан Чану пришлось смириться. Он впустил их в дом, напоил сладким морсом из сухофруктов, даже позволил Феликсу испечь пирог из остатков моркови и яблок, а ещё устроил бойкот Джисону. Тот стойко вынес безмолвный гнев своего хёна — всё ради сиротского щенка, с душой настоящего, но ещё не признанного, всевидящего божка.
А нашёлся Сынмин простым, но очень странным способом: он рыл землю рядом с вихрем проносящихся мимо машин. Рыл усердно, сдвинув брови к переносице. Капелька пота скользнула по складке кожи и, щекоча, стекла к кончику носа. Сынмин, сдержались и не чихнув, наскоро вытер ее рукавов полупрозрачной рубашки. Солнце жарило его темную макушку до рыжеватого отлива, под подмышками растеклись огромные влажные пятна, а под коленками ныло нещадно, слегка жужжа, будто испорченным телевизором глубоко в костях.
Ким Сынмину шёл двадцать второй год, а он зачем-то плавился в середине дня под пластом солнечных лучей, выковыривая небольшую яму для камней. Самых обычных, что валялись рядом с асфальтом. И всё же, останавливаться было нельзя. Тем утром он видел сон, навеянный призраками звёзд на светлеющем полотне неба. Алые розы прорастали посреди тёмных вод, то ли морей, то ли океана. Неподалёку тонул искалеченный, выпотрошенный, абсолютно пустой корабль вековой починки. Сынмин видел такие только в кино и на старых картинках, давно покинувших мир живописцев. Но даже те остатки прошлого не могли передать пробирающего до струн души холода и отчаяния, навеянного тишиной и зловещей красотой трагедии.
Это была самая настоящая смерть. Сынмин с детства ее знал и отчего-то никогда не боялся.
В первый раз он видел, как птенец со сломанным крылом разбивается о тёмно-тёмно-изумрудный кафель. Маленький Сынмин, будучи вечно сторонним наблюдателем, лишь разок моргнул, и птенчик тот превратился в его брата. Трёхлетнюю пухлоногую кроху, падающую прямиком со стола на пол. Тогда Сынмин проснулся ото сна, и уже вечером его маленького братишку, переломавшего себе и руки, и ключицы, тихо всхлипывая, острожным покачиванием баюкала мама. Сынмин беззвучно заперся в родительской спальне, незаметным калачиком свернулся на самом краешке остывшей постели и горько заплакал. В следущий раз засыпать было страшно. А потом, то ли страх превратился в привычку, то ли стерся напрочь, освобождая сердце от яростного давления остроконечных лап, заточенных лишь потрошить и умерщвлять, но Сынмин больше не оплакивал свои сновидения и людей, израненных, искалеченных, мёртвых, не оплакивал тоже. Больше не важно было, кем они ему приходились. Наверное, тот первобытный страх забрал с собой сердце мальчишки. Предусмотрительно и заботливо. Почти любовно. Распорол малость, иссушил на четверть и оставил себе, как антиквар.
Оторванные кнопки-колеса перепачканных краской роликов и переломанные лодыжки с выбитыми коленками. Рёв карет скорой помощи посреди июльского дня — а всего секунду назад было жарко и радостно. Щебень, перемешанный с кровью. Сынмин только знакомится со смертью. Учится смотреть ей прямо в глаза без слез и тошнотворного ужаса под рёбрами.
Переполненные продуктами, трещащие по полиэтиленовым швам белоснежные пакеты аккуратной жмутся друг к другу на сырой земле. Неподалеку, прямо в углу, прибито тело соседки. Сынмин, дожидаясь родителей, оставался у неё по вечерам. Сметал всё печенье, сжигающее сосочки языка, и улыбался в переплете благодарности и счастья. Хрумкал и сербал травяной чай — нежная комбинация мелиссы и чабреца, а на дне крошки сушенного апельсина, Сынмин под неё почти засыпал, — пока мягкая старческая ладонь с ломтиками шрамов-созвездий гладила по взлохмаченной макушке. Уголки морщинистого рта, застывшие в полуулыбке, никогда не опускались в печали. Но Сынмин запомнит ее изуродованной и искалеченной, какой нашёл во снах, а затем с торца магазина.
Утонувшие дети.
Заживо сожжённые дворняги.
Рухнувшие крыши бельэтажных домов.
И свёрнутые шеи. Всего две. Отца и сына.
Сынмин их всех похоронил под грудой земли в маленьких прибрежных камушках, в ракушках, в пластмассовых крышках из-под газировки — всё, что нашёл, — всё сгодилось.
Потом были города. Большие. Была столица. Там он научился прятать души ещё не умерших, но стоящих рука об руку со смертью людей и животных в асфальтных камнях. Их было в изобилии, а больше не было ничего. Никто не спрашивал его, чем он занят. Никому не было интересно, почему Сынмин не ронял слез за погибших, почему смотрел ясным, всепонимающим взглядом детских глаз и молча провожал заколоченные гробы, не дрогнувшей рукой бросая поверх них горстки земли.
Взрослый для своих юных лет тогда. Сейчас — отстранённый и равнодушный.
У Сынмина под веками рушились чужие жизни, о чем тут ещё можно было говорить?
Он стёр мягкостью рубашки дорожки пота со лба, глубоко вдохнул — ноздри смешно растопырились, как если бы Сынмин разозлился и мультяшный пар со свистом вылетел из носа, — запрокинул голову, бесцельно уставившись на чистый обломок неба, а в мыслях цвели, распускаясь, незабудки. Души, что схоронил в себе маленький Ким Сынмин, стали цветами — полевыми и тоже маленькими. О них не нужно было заботиться. О них нужно было лишь помнить.
— Что делаешь? — сквозь мёртвое поле пробился шебутной голосок.
Сынмин обернулся. Лицо его было беспристрастным, глаза подернуты дымкой. Было ясно — парнишка ещё не здесь, а где-то далеко в своём мирке, может быть тонущий, а может и топящий кого-то. Джи и Фел переглянулись, схожие мысли их давно перестали удивлять.
— Это похороны? — спросил всё тот же голос с любопытным лицом и мягким овалом щёк.
Сынмин уставился на чужаков, будто те поймали его на месте преступления. Ему захотелось оправдаться в то же мгновение — чуждые ему чувство и желание.
— Кого хоронишь? — встрепенулся другой. Сынмин не уличил себя ни в согласии, ни в чём-то ещё. Он всецело молчал и даже не шевелился, а парнишка с аспидными лохмами вместо волос, словно ребёнок вперился в него наивными глазками и ждал.
Сынмин сдался раньше, чем сам того понял. Он прохрипел, гул одичавших автомобилей съел его голос.
— Тетю.
— пауза
где-то громыхнул грузовик и треснули стёкла, под коленкой неистово зачесалось, Солнце вдруг забралось под пушистую копну волос и зло защипало, защипало и в носу — Сынмин чихнул
— Она умерла, но родители об этом ещё не знают.
— А ты откуда узнал?
— Приснилось.
Те двое переглянулись снова. Наверное, это должно было им все объяснить. Ну и ладненько.
Никто лишних вопросов задавать не стал — не любили.
— А мне редко что снится, — сказал парнишка с аспидными прядями.
Сынмин задумался, как он держался под солнцепеком всё это время без головного убора. Должно быть, ему было больно.
А может и не было. Кто его знал?
— А мне если только кошмары, — поделился второй.
Ким Сынмин пожал плечами и отвернулся обратно. Душа тетки была надежно спрятана под тонким слоем земли. Если затопит дождем, ничего страшного, она вряд ли расстроится.
— А Бинни-Чанбини их не видит вообще, прикинь!
— О, мне всегда за него грустно. Я не смог бы заснуть и выспаться без снов.
— Даже если это кошмары.
— Кошмары ведь тоже сны.
— За тебя мне грустно тоже!
Кажется, один из них пихнул другого в плечо. Смех подбитого залил веки Сынмина похуже всяких солёных капелек пота. Он невольно вздрогнул и застыл.
— Ты пироги любишь?
— Ты это... не местный?
Сынмин, прикрыв глаза, выдохнул. Он действительно был не местным. Пришлось размять шею и, наконец, встать с корточек.
— Ещё рано, Бокки!
— А твой вопрос?
— Он нормальный.
— Вы, вообще, кто? — насупившись, исподлобья осмотрел их Ким. Ноги подкашивались, в плечах чуть подпекало, но держался он, в целом, молодцом.
— Я Феликс, — улыбнулся ему воронёнок. Рассыпь веснушек ему, не иначе, нарисовал его друг. Яркие и аккуратные, ничем не прикрытые они будто были крохотным украшением.
— А я Хан Джисон. Так ты это... ну, не местный, да?
— А пироги-то любишь?
Сынмин тупо поморгал. В голове застрекотали сверчки. Он точно знал, что над ним смеялись, если не назойливые насекомые, то эти странные парни уж точно. Но от чего-то они походили на дружелюбны и честных чудаков. И он решил сжалиться и над собой, и над ними — быть одному уже поднадоело.
— Я Сынмин, — и, не дав тем в который раз наброситься на него с одними и теми же вопросами, незамедлительно выдал: — Пироги люблю, и да, я не местный.
— Интересные сны у тебя, а? — усмехнулся Хан Джисон.
Ким без тени улыбки пожал плечами. Сны у него и вправду были интересными. И смертоносными. Но тех двоих это никак не пугало.
— Идём, у хёна есть самый вкусный морс, ты такой, наверняка, ещё не пробовал. Жарко.
— Это точно, — просиял Феликс.
Сынмин не верил вечно счастливым людям, но Феликс превратился в живую аномалию и повалил все до единой картонки с «внимание! стандартизировано». Оставалось только смириться.
— Пошли с нами?
И Ким Сынмин, в последний раз взглянув на самодельную недо-могилку, тихонечко улыбнулся, прощаясь. Тетю свою он всё-таки любил и бессердечным не был. Только слез не осталось — всего-то.
Хорошо, что сегодня было солнечно и жарко. Он бы тоже хотел умереть под пеклом в самый обычный день.
Когда Сынмин обернулся, два друга, почти что два близнеца по душам, чуть склонив головы друг к другу, наблюдали за ним.
— Пошли.
Так горячий сентябрьский полдень закончился похоронами души чужой тетки, запечатанной в простых асфальтных камнях.
Чанбин сказал, что это был обычный понедельник.