Примечание
Аффинаж - Вода
Там где камни дробят волны дикие — Цинсюаню омывает ступни босые солеными языками моря черного, и думается, что кровь его, небожителя великого, от людской ничем не отличается. Будь то ихор или платина по венам текущая — может, станет прощенным он небом и землей за деяния свои и чужие; сейчас лишь в наказание ему соль на раны, и полностью то заслуженное, милостивое даже. И жизнь в чужих руках хрупкой искрой не бьется, ведь не имеет права осколками своими более ранить это замершее сердце.
Хэ Сюань взгляд на него — исподлобья. Черные пряди волос растрепанных намокли и к лицу прилипли, чертя узоры причудливые и орнаменты заморские, точно кисть умелого каллиграфиста. И руку протянуть бы, и увести их за уши, посмеиваясь нежно над неряшливостью, но у Цинсюаня больше права такого нет — кровь в горле. Обжигает легкие, и лучше б однажды не пролить ему вино на белоснежные скатерти и дорогие одежды. Прах к праху. Недолго ему закатом любоваться, что цветом сравнялся со срезом мяса лососевого или плодов спелых.
Пожалуйста, прости меня. Недалекого. Идиотского. Обманутого тебя не меньше любовью чужой, самоотверженной и беспощадной, рвущей законы и судьбы, и может, за чередой морей, океанов и островов — над ними смеются Мойры, сплетая мирозданье из разрозненных клубков пряжи.
Спица вправо, спица влево.
Костяной дракон льнет к ноге Цинсюаня и дрожит, точно ребенок испуганный, а Сюань отгоняет его раздраженным шипением.
— Он же не виноват ни в чем, — начинает Цинсюань и давится словами, когда эти золотые глаза вновь поднимаются на него, заставляя замереть и испытать вину за каждое слово свое, за нечестное существование.
Он так и будет молчать?
Но услышать голос его еще страшнее. Будто изморозь по окнам расползается в месяцы первые зимы или последние осени — вот так и звучит его монотонность и бесчувственность. Заслуженно. Но все еще больно.
Цинсюань обнимает себя за плечи острые и вздрагивает от холода каждый раз, когда брызги умирающих волн касаются оголенной кожи там, где еще недавно красовались парчовые одежды, расшитые бисером и златыми нитями. Ныне — мурашки и раны кровоточащие; капли рубиновые, собирающиеся в дорожки и простирающиеся до морей и чуть далее, размазывая закат по ступням и ладоням.
Так и Цинсюаня в целом — размазывает. О чувство вины несносное и отголоски любви тоскливой где-то меж ребер сломанных, по которым с силой ударял Хэ Сюань, словно лишь так сможет утраченное вернуть и выбить судьбу в руки свои обратно — тщетность.
И за шею хватал, под воду увлекая и топя в соли моря черного, недружелюбного, жадного, привыкшего кусать руку кормящую и пинать, но не целовать. Хэ Сюань держал его близ поверхности, так что небо издевательски смеялось над тем, как Цинсюань лишается последних глотков воздуха, улетающего жемчугом перламутровым туда, куда пропащему Богу Ветра дорога заказана — крылья ныне разбиты о землю и похоронены в море, и не скрепит их больше воск и мед чужих обещаний. Цинсюань молил убить его хотя бы, но Хэ Сюань каждый раз в последний момент губами холодными прижимался к его, Цинсюаня, губам искусанным, и давал еще несколько секунд на жизнь. Насмешливо. Так, как мог лишь демон играть с жертвой своей, пальцами в волосы зарываясь и откидывая голову, обнажая шею тонкую — впиться зубами и разорвать глотку, чтоб кровавые ошметки стали пиром рыб хищных.
Пожалуйста.
Но Хэ Сюань лишь целовал его от челюсти до ключиц, заставляя вместо воздуха глотать воду и испытывать жар в груди, который с любовью, увы, не спутаешь.
Может, то блажь лишь их — Цинсюань меж небом и землей в любовь больше не верит.
Он прячется за кудрявыми мокрыми прядями и видит лишь, как руки чужие ведут от стоп его до колена, поправляют ханьфу изодранное, где бисер изумрудный разметался по дну и с песком смешался.
— Тебе страшно? — шепчет приглушенно, и руки его к лицу тянутся, но Цинсюань — отворачивается.
И его тошнит от себя, но он не может врать. Никому.
— Еще как, — желчь к горлу, кровь из уголков рта, и зрелище он воистину жалкое и тоскливое, как пение китов одиноких. — Мне никогда не было так страшно, Мин И.
Хэ Сюань бьет его лицу. Больно. Заслуженно. Разряд молнии, точно Богов прогневали, но Цинсюань смиренно подставляет вторую щеку и давится слезами горькими, размазывая их и себя по камням, по облакам, по закату и бликам солнечным на водной поверхности: он терпит побои столько, сколько требуется, бормоча извинения, за которыми кроется не столько искренность, сколько — к себе отвращение.
И холодны руки демона, вдруг гладящего его щеки, будто стирая прошлое и оставляя лишь удушливое настоящее, налитое тяжестью промокших одежд и вдребезги разбитого сердца. Ветер ледяной стегает хуже плетей, но нет от него шрамов — напоминаний о наказании. Лишь губы чужие да руки, да глаза глубиной моря чернильного — узоры ран глубоких. Вот где наука о преступлениях. Вот где возмездие над мертвыми и живыми, да только все вода. Быстротечная. Мимолетная. В руках не удержишь.
Хэ Сюань швыряет его на залитый кровью песок и уходит, не оборачиваясь. В море черном растворяется, а Цинсюань — навзрыд.
— Забери меня в свое море черное, друг мой! Я стану слугой, но позволь мне искупить этот грех!
Море глухо и слепо. Море ненасытно. Оно обнимает Цинсюаня за щиколотки, но точно пес верный, не может без команды хозяина затащить божка беззащитного на самое дно.
Он — на растерзание сумеркам. Подобие человека, кукла уродливая, душа гнилая, силы иссякшие. Его рвет водой соленой и сожалениями затаенными, его кровь мешается с горечью предательства и растекается по лицу и рукам. Он — никто и нигде.
И может, то урок, данный Хэ Сюанем — тысячекратную боль перенес тот, чью судьбу украли ради любви братской, мерзкой, извращенной.
Воистину иронично, Ши Цинсюань: водой вознесенный на небеса, ты с них рухнул водой же свергнутый.
Ибо вода к воде.