Филлип привык к тому, что по одному только лицу можно было познать всего человека.
Оно, в принципе, и понятно: жизнь вносила в лица людей свои коррективы, прокатывая борозды морщин и играя с податливыми, словно бы из глины, чертами. У тех, кто ко всему относился легкомысленно, с юмором или по-доброму, вокруг глаз и в их внутренних уголках образовывалась тоненькая сеточка морщин. У тех, кто вечно хмурился и роптал, между бровей залегала серая тень, а постоянная тревога по поводу и без отражалась в виде бледных морщин на лбу. У кого-то были ярко выраженные носогубные складки, у кого-то губы либо застывали в недовольном, поджатом состоянии, либо угодливо улыбались кому бы то ни было.
По человеческому лицу, чертам и мимике в целом можно было много чего сказать — от характера до образа жизни. В конце концов, любой сможет на первый взгляд отличить крестьянина от аристократа. Хотя бы по простейшим признакам: у первого обязательно будет загар, выжженные солнцем волосы, пигментные пятна и прочая-прочая.
Филлип, однако, пошел дальше и заявил, будто бы по чертам лица и строению черепа можно практически точно определить, помешан ли человек, безумен или склонен к преступности. Потомственного вора, считал он, всегда можно было выцепить глазом из толпы. Люди, попадавшиеся на уловки воришки, просто никогда не пытались обращать на таких людей внимание, а их расчет ведь как раз и бывал именно на это.
Крутой, чересчур широкий или узкий лоб, глубоко посаженные глаза, сильная асимметрия в лице, выступающая вперед или, напротив, недоразвитая нижняя челюсть, асимметричные уши или ушные раковины неправильной формы...
Это нечто вроде атавизма, говорил Филлип, — мелкие грани уродства, передающиеся по наследству. Ведь, впрочем, существуют же люди, имеющие чересчур сильный волосяной покров или хвостообразные отростки, и ни у кого уже практически нет сомнений в том, что это прямое доказательство происхождения человека от обезьяны. Так почему же злая, нечестивая натура не могла бы оставить свой отпечаток на целом роде настолько, чтобы появляться снова и воплощаться из поколения в поколение?
(Это, правда, так или иначе подразумевало существование души или другого сосуда, в котором условное зло могло было бы храниться. Филлипа, однако, такое резкое противоречие анимизма с присущей ему рациональностью не особенно-то и смущало.)
(И, о, не стоит переживать о том, что картина выходит удручающая; насчет гениальности и других позитивных для общества явлений Филлипу тоже было что сказать.)
Так что, когда Филлип оказался в особняке Олетус, это место очутилось для него самым настоящим раздольем. Столько лиц, столько судеб и типажей — отличная возможность для укрепления его теории.
Однако... когда у него не вышло ни с первого, ни со второго и даже с последующего раза разгадать личность какого-то там француза, Филлип был совершенно сбит с толку. А потом — возжелал узнать его из принципа, разобрать, как мозаику, по частям и рассортировать тональности его характера и поведения по самым тонким оттенкам.
Такое, стоит признать, случалось с ним редко: чтобы хотелось познать кого-то дальше его черепа.
///
Проблема состояла в том, что у Джозефа было чересчур идеальное лицо.
У него были острые скулы, узкий вздернутый нос, большие глаза и пухлые губы. Его кожа была неестественно гладкой, как будто всю свою жизнь он проносил на лице маску безразличия. Он был юн, и это казалось неправильным; его выдавали меланхолия и мудрость в глазах.
(И, может быть, шутки со стороны других охотников. Филлип сначала наивно полагал, что «старик» — это просто-напросто фигура речи.)
Ах, его глаза... Они были совершенно красивы и напоминали Филлипу граненый аквамарин. Этот насыщенный голубой его глаз был таким ярким и проницательным, что трудно было поверить в то, что этот человек реален и был создан природой так же, как когда-то она дала жизнь самому Филлипу.
Филлипу нравилось, пожалуй, как менялись оттенки цвета и чувств в глазах этого француза. Обыкновенно в них отчетливо виднелись высокомерие и чувство собственного достоинства, которые порой сменялись откровенным ехидством или беззлобной насмешкой. Когда-то Филлип замечал в глазах Джозефа хитрость или и вовсе презрение, и тогда тот (забавно) щурился. Больше всего Филлип любил видеть в чужом взгляде безмятежность, когда Джозеф занимался фотографией или — чаще и выраженнее — составлял компанию Робби.
(Интересно, думал порой Филлип, неужели сестра видела его со стороны таким же, когда он проводил часы напролет в мастерской или общался с ней?)
Филлип бы с легкостью мог приписать Джозефу гордыню, макиавеллизм или хитрость, основываясь сугубо на чертах его лица, но это казалось совсем не верным. Таким описанием он бы ни капли не воздал фотографу должное; Джозефа хотелось разгадывать, слой за слоем, маска за маской, одна игра жестов и слов за другой.
///
— Господин Дезольнье, — хрипловатый голос Филлипа нарушает спокойную тишину чужой мастерской, — не найдется ли у вас свободной минутки для разговора?
Джозеф откликается согласием: бросает рассеянный взгляд в сторону двери и коротко кивает. Он сидит в кресле подле стола, заваленного предметами, которые, как Филлип полагает, так или иначе связаны с фотографией. Ближе к стене стоят какие-то склянки, пустые и с реагентами; чуть поодаль лежат тонкие металлические инструменты и механические запчасти от камер.
В мастерской стоит полумрак, прерываемый мягким свечением канделябров. Филлипу по наитию хочется это прокомментировать с укоризной, но он одергивает себя и не вмешивается в чужую рабочую обстановку — в конце концов, подобные придирки были позволительны только в общении с сестрой. Вместо этого он лишь подходит ближе; у Джозефа между пальцами юрко блестит линза, которую он увлеченно и тщательно натирает бархатной тканью.
— Вы хотели обсудить что-то конкретное? — интересуется он.
Джозеф отводит руку чуть дальше, проворачивает задумчиво кисть и недолго наблюдает за скачущими по поверхности линзы бликами. Результатом он, кажется, остается доволен, а потому осторожно откладывает стеклышко и вновь бросает взгляд на Филлипа, который уже успел подойти и теперь стоял за чужой спиной.
— Ну что вы, в самом деле, присаживайтесь, — начинает было Джозеф и неловко обрывается, когда замечает заваленный какими-то бумагами и заметками стул.
Он мигом убирает их, откладывая подальше на стол, и на его губах при этом зацветает такая очаровательная смущенная улыбка, что Филлипу приходится силой заставить себя отвести взгляд. Он усаживается, закидывая ногу на ногу, и про себя с интересом отмечает, что Джозеф, когда его застаешь за работой, ощущается несколько иначе.
— Не беспокойтесь, — спокойно отмечает он в ответ на чужую оплошность. — Я всего лишь посчитал, что сферы нашей с вами... творческой деятельности во многом пересекаются, а потому беседа могла бы оказаться как нельзя кстати.
Джозеф молча кивает и между делом тянется за небольшой темной коробочкой, отделанной изнутри бархатом, в которую убирает начищенную линзу.
— Вы запнулись, пока говорили, и мне показалось, что это вовсе не случайно. Неужели вы действительно, как я наслышан, не считаете свою работу с воском творчеством или искусством?
Он возвращает взгляд к Филлипу; его голубые глаза внимательно и изучающе сощурены.
Тот позволяет себе усмехнуться.
— Вы меня подловили, — улыбка на губах Филлипа кажется хищной, но ничуть не неестественной, — Поскольку это действительно не те слова, которые я бы в первую очередь использовал для характеристики своего воска.
Джозеф чуть откидывается на спинку своего кресла.
— И какие же слова вы предпочитаете?
— Видите ли, в своей работе я практически не преследую те цели, которые бы заинтересовали художника или скульптора, — Джозеф в ответ на это приподнимает брови несколько скептически. — Да, я могу признать, что эстетический аспект может быть в чем-то важен, но мои фигуры из воска — это скорее инструмент науки, вещественное доказательство теории.
Кажется, его ответ удовлетворяет Дезольнье. Его лицо немного расслабляется, и в глубине синевы чужих глаз Филлип замечает искорки интереса.
— Я могу понять ваш подход, — признает фотограф, сдержанно улыбаясь. — В конце концов, моя фотография многогранна в той же мере: в ней сходятся и искусство, и философия, и наука.
Филлип практически уверен, что, будь у Джозефа сейчас под рукой камера, он бы любовно огладил ладонью ее корпус.
— Не сочтите меня несведующим, — Филлип наклоняется чуть ближе, — но каким же образом связаны философия и фотография?
Подобные вопросы, если задать их с неверной интонацией или подоплекой, наверняка способны задеть любого творца. Они легко могут быть восприняты так, будто бы идея высмеивается и показывается несуразной. Но Джозеф, хмуря брови лишь на мгновение, отказывается видеть в этих словах какой бы то ни было подтекст. Вместо этого он охотно пользуется возможностью рассказать о труде всей своей жизни — и, право, при желании он мог бы с энтузиазмом вещать об этом несколько часов кряду.
— На первый взгляд связь действительно может показаться слабой, — признает он, в задумчивом жесте поднося руку к лицу и наматывая на палец светлый локон. — Однако задумайтесь сами: фотография с легкостью может дать все, на что не способны ни память, ни живопись, ни даже скульптура. Разве существует ли в известном нам мире иной способ запечатлеть реальность, остановить жизнь на мгновение и сохранить это мгновение, во всей его динамике, достоверно и точно, на долгое время? Полагаю, справедливо было бы ответить отрицательно.
Он говорит весьма категорично, и Филлип может в нем узнать себя. Когда загораешься той или иной идеей, чужие точки зрения не кажутся такими уж важными... Всегда можно либо легко их опровергнуть, подобрав достойный набор аргументов, либо и вовсе проигнорировать как не достойные внимания. Споры и дискуссии, в конце концов, не всегда приносят свои плоды; Филлип убедился в этом за многие годы.
Так что он не спорит, но Джозеф подхватывает возможную мысль, зародившуюся в чужой голове.
— Вы можете, конечно, мне возразить: ведь если снимать с человека восковые слепки, к примеру, хоть только после смерти, хоть каждые несколько лет на протяжении всей его жизни, он будет так же сохранен в вечности. Его даже можно будет охарактеризовать, как вы говорите, — Джозеф ухмыляется, и Филлипа одолевает какое-то смутное чувство, которое он не в силах назвать, из-за того, что его визави вполне известны некоторые его идеи. — Согласитесь, однако, что подобные восковые фигуры с трудом бы помогли вырезать из кромки реальности конкретный момент, со всем его окружением... Тем не менее это не значит, что вашу работу с воском я совсем уж отрицаю; ваши результаты весьма интересны, и, как вы сказали, наши цели просто несколько различны.
Филлип и сам не замечает, как, слушая речь этого француза, подается вперед до тех пор, пока не опирается руками о собственные колени. Он умеет говорить, надо признать, и умеет четко и ясно доносить свою мысль. При этом, стоит отдать должное, он не оскорбляет и не унижает, если того не хочет (а если бы хотел... трудно представить, какой бы опус он мог выдать), и охотно выражает признание к чужим делам.
И... Филлип не замечал ранее, что у Джозефа есть веснушки.
Они бледные, и их почти не видно, но они есть — раскиданные золотистой россыпью по его щекам и переносице.
Совершенно умильная деталь, решает Филлип; их бы хотелось коснуться губами в нежном жесте, но мужчина вновь усилием воли заставляет себя о подобном не думать.
Если судить хладнокровно, то веснушки — это, вообще-то, признак легкомыслия, ветрености или беспечности. Джозефу, однако, язык не поворачивается приписать хотя бы одно из этих свойств, и этот элемент в нем принимает другой оттенок.
Лицо Джозефа, оказывается, не такое уж и идеальное.
Зато в нем есть теплота и мягкость — и это уже достойное открытие.
— Если вы желаете, — продолжает после паузы Джозеф, заметив, что Филлип не спешит с ответом, — я бы мог, когда выдастся удобный момент, показать вам, каким образом создаются фотографии...
Филлип не уверен, что фотограф часто и активно разбрасывается такими предложениями — звучит скорее как то, что это признак его доверия, уважения и интереса.
Джозеф оказывается не совсем таким, каким казался Филлипу на первый взгляд. Он оказался глубже, чем просто холодность его черт, будто высеченных из мрамора. Филлипу думается даже, что в нем скрывается еще много потаенного, того, что он не хочет показывать на виду... Это напоминает камеру-обскуру: изображение в ней переворачивается, претерпевая некие изменения, и становится не совсем узнаваемым.
В этом случае — к лучшему.
Филлип расплывается в любезной улыбке и делает рискованный шаг — только лишь для него, впрочем, по вполне очевидным причинам.
— Я, в свою очередь, мог бы однажды показать вам свою мастерскую.
— Ce serait formidable... Вы ведь говорите по-французски? Я догадался по вашему акценту.
Ах, еще пара качеств в коллекцию — проницательность, ум и наблюдательность.
Примечание
* Ce serait formidable (фр.) - было бы замечательно