— ты мог хотя бы мне написать!
чуя толкает его в плечо, отпихивая к стене. когда они наедине, он заводится до завидного быстро — такое ощущение, что одна только шутливая улыбка дазая становится его спусковым крючком.
в последнее время у них так всегда: в первую встречу после расставания, в конце концов, чуя свою агрессию, боль и обиду выразил дракой и грозился его прикончить собственными руками. если на людях чуя сдерживался, не позволяя эмоциям взять над ним верх, и ограничивался раздраженным цоканьем и закатыванием глаз, то наедине напряжение ощущалось особенно остро — как натянутая струна, которая вот-вот лопнет.
чуя больше не распускает руки — пар он выпустил еще тогда, — но не слишком горит желанием видеть дазая снова. это контринтуитивно, но теперь, спустя четыре года, осаму хочется держать на расстоянии вытянутой руки. между ними облаком, плотным полотном висит множество недоговоренностей, но эмоции не совсем хотят складываться в спокойные и взвешенные слова. вместо этого они рвутся бешеным водопадом, закручиваются ураганом чувств, которые чуя до этого пытался пережить наедине с собой.
чуя никогда не стеснялся и не боялся своих эмоций, но с дазаем все ощущается иначе. с дазаем это танец на острие ножа — с дазаем любой нормальный человек пожалеет о том, что не сдержался и сказал что-то не то, потому что любые промашки всенепременно используют против него.
чуя не боится его, но не доверяет.
он может вложить в руки дазая свою жизнь, но с сердцем медлит уже второй раз.
— ладно даже, что не сказал. но мог бы просто оставить гребаную записку, а не испаряться, как будто мы друг другу никто.
чуя выплевывает слова так, как будто они желчью обжигают язык. он говорит быстро, наотмашь, не давая дазаю вставить ни одну из его возможных насмешливых реплик.
не то чтобы дазай хочет, конечно. он бы мог попытаться объяснить чуе всю логику за своими действиями, но прекрасно знает, что накахаре его рационализм сейчас совсем не сдался. чуя сам все замечательно понимает: у него было достаточно времени. сейчас ему нужно выпустить эти эмоции, которые копились в нем четыре года; ему нужно высказать все, что было у него на душе, чтобы быть в состоянии двигаться дальше.
— разве записка или смс-ка бы что-то исправили? ты бы тогда злился, что я не поговорил с тобой с глазу на глаз, — только и замечает дазай.
чуя цыкает и хмурит брови.
— да, — без паузы отвечает он, — но это уже было бы хоть что-то. и то — не все. я понятия даже не имел, жив ты или нет.
в темных глазах дазая что-то мелькает и быстро исчезает. вместо этого он складывает губы в удивленную «о».
— я даже не думал, что это может быть важно, — отвечает осаму, и не совсем понятно: шутит ли он или растерянно признается в упущении.
чуя едва не давится воздухом от возмущения.
в момент, когда кажется, что еще немного — и чуя непременно перейдет на повышенные тона, предметы вокруг него начнут дрожать, как при землетрясении, а контур его тела сменится красноватым свечением, он произносит неожиданно тихо:
— потерять тебя было бы проще, чем врать себе, что ты меня любишь.
чуя умолкает; он смотрит напряженно, с какой-то даже упрямостью, сжимает досадливо челюсть.
тишина говорит сама за себя.
потерять дазая ему бы было проще, потому что это дает однозначный ответ — без «что, если…» и вторых шансов. потому что дазай — не первый, кого ему приходилось терять. потому что чуе было бы проще раз в пару недель навещать могилу, пусть даже импровизированную, или любое из их памятных мест, держать на видном месте в доме его подарки, даже если это будет нелепая фигурка из гачапона, продолжать носить этот дурацкий ошейник и держать свое слово после того глупого пари. потому что это боль, которая чуе хорошо знакома, к которой он привык и которая теперь уже стала его неотъемлемой частью.
это боль, которая делает его человеком: не зарывает в землю, не стирает волю к жизни, но почему-то подстегивает идти дальше и распаляет в нем огонь.
потерять дазая чуе было бы проще, потому что он знает, что с этой болью делать, как ее прижучить и превратить в фоновый шум. это легче, чем пытаться понять, почему дазай так просто ушел, не посчитав нужным ничего даже сказать. легче, чем гадать и оправдывать. легче, чем заставлять себя выискивать его негативные черты и заострять на них внимание, чтобы переварить чувство обиды и предательства. легче, чем ощущать себя потерянным и брошенным.
эта обида ощущалась неправильной, эгоистичной и инфантильной, отдавалась горечью на языке, сжималась комком злобы в солнечном сплетении и разливалась тоской по венам. чуя открыто называл дазая предателем, потому что им он и стал, когда пошел против мафии. что чуя имел в виду на деле, так это то, что дазай предал лично его — и эта мысль казалась одновременно верной и невероятно, до абсурдной глупости детской.
чуя шумно вбирает воздух через нос и утомленно проводит рукой по лицу — с какой-то резкой усталостью, которая нападает на него вдруг и повисает тяжелым грузом. в его глазах вместе с тем читается досада, и он тихо цыкает: понимает, что ненароком высказал дазаю больше, чем на самом деле хотел.
потому что дазай, несомненно, все понял. дазай замечательно умеет его читать — не только как боевого партнера, но и как друга. как возлюбленного — тоже.
— но чуя, — голос дазая прерывает тишину, и от того, как его имя звучит из чужих уст, у чуи отчего-то тоскливо сосет под ложечкой, — тебе ведь незачем себе врать.
чуя смотрит на него напряженно — прямо в глаза, выжидающе, как будто в смутном, липком предчувствии подвоха или укола.
— дазай, — низко, с долей предостережения говорит он, — помолчи.
дазай мягко улыбается. чуя бы, может, предпочел, чтобы эта улыбка была ехидной или смешливой. было бы проще.
— тебе незачем это делать, потому что четыре года назад я даже не думал о том, чтобы тебе врать.
— дазай.
если бы чуя действительно хотел, чтобы дазай замолчал, то уже бы его заставил это сделать.
подобные слова от него сейчас отдаются тревогой; как если бы мозг, наученный опытом, осознавал, что дальше последует боль, но рука все равно упрямо тянулась прямиком в ловушку, в битое стекло или к раскаленному железу.
чуе было бы проще попытаться убедить себя в том, что дазай его не любил. так, считал любопытным, диковинным зверьком, которого забавно дразнить, но ничего кроме. на дазая проще было бы смотреть как на холодного, циничного и жестокого человека, которым он казался издалека, но не совсем им был. легче было бы решить, что дазай ни на какие глубокие, искренние чувства не способен вовсе, чем думать о том, что от этой разлуки он пострадал не меньше.
эти мысли сами по себе ощущались не меньшим предательством — только теперь уже со стороны самого чуи.
заставлять себя думать так значит отказывать дазаю в человечности.
— тогда я имел в виду каждое свое слово.
чуя позволяет себе посмотреть на него. посмотреть как следует: пробежаться взглядом по скулам, огладить челюсть, украдкой, почти что стыдливо окинуть купидонову арку, замереть, дойдя до глаз. они темные, как если бы свет, попадая в них, не мог больше выбраться обратно.
глаза дазая темные, но совсем не холодные, циничные и жестокие. сейчас это редкое, интимное зрелище: они ласковые и словно бы извиняющиеся.
они как будто светлеют и наполняются красками, когда в них отражается чуя.
— осаму, — произносит чуя в третий раз, тише, чем раньше. — я же попросил помолчать.