Солнце-утопленница и горький шоколад

Алена на пыльной кухне, аккуратная зеленовато-бледная рука помешивает до странного длинной ложечкой бурлящую пенку в покрытой копотью турке. Алена нальет две – непременно две – кружки кофе, начистит турку до медного блеска. 90-процентный горький шоколад из выдвижного ящика и кофе с молоком заменят ей полноценный завтрак. Присев за давно ставший серым белый столик, она оставит вторую кружку в компании плиты. 

Но вам стоит кое-что знать. Алена никогда не любила горький шоколад. Она решительно отвергала любую горечь, выбирая опасную, вредную до раковой опухоли сладость и нагоняй от родителей, потому что аллергия, потому что табу. И все же – горький шоколад. 

Просто потому, что ничего съедобного больше нет – она знала наверняка. Просто потому, что его любит Женя. Просто потому, что выбирают сладкое легкомысленные дурочки, а все хоть сколько-нибудь состоятельные люди сходят с ума по горькому, терпкому. Просто потому, что она почти уверовала в то, что изменила своим вкусам, что ей милы до бруксизма терпкие темные плитки. 

Может быть, это и так. Только в любой другой ситуации она бы их и взглядом не тронула. И все же – горький шоколад.  

В конце концов, это и есть любовь – когда перенимаешь привычки любимого, растворяешься в нем, как кубик сахара в эспрессо. 

Пламя тициановых волос потускнело, тонкая, полупрозрачная кожа облепила череп, выдавая непомерную худобу. Мог бы померкнуть и любопытный огонек в глазах, но пепел не горит: все ее любопытство выгорело дотла где-то в 12 лет, когда она с тоненьким звоном бьющегося хрустального сердца слушала, как ее обсуждают родители; когда впервые поняла, как не любят, причудливо выставив все доселе непонятные поступки стройными рядами на грязно-желтых полках детства. 

А Женя – как горький шоколад. Такая интеллигентная, вроде как августейшая особа века эдак девятнадцатого, поставь ее фото среди картин Кристины Робертсон – никто бы не заподозрил подвоха. 

Жене хотелось подчиниться целиком и полностью, отдать бразды правления над каждой из полусфер своей непростой жизни. Казалось, будь проблема хоть трижды нерешаемой, вроде чумы или вторжения враждебной инопланетной расы, она и ту сможет решить так, что «несчастье поможет». Порой доходило до смешного: Алене казалось, что Женя могла бы стать отличным президентом, и хотела помочь ей баллотироваться. Женя, не будь занудой, и предвыборную речь подготовила: ничего вам не обещаю, кроме своей нежной привязанности и таких стараний, что у вас бы на моем месте задница отвалилась, неблагодарные дармоеды. Было уморительно и почему-то очень реалистично. 

И Женя, соблазненная аддиктивной безотказностью, старательно меняла Алену, заменяя доски в корабле Тесея на гнилые, фраза за фразой; перебирала все ее черты в поисках той самой, неправильной, а после приступала к пыткам с пристрастием, кромсая «девиантную» фибру души, дабы заменить ее обычной хлопчатобумажной ниткой.  

Женя возникла в дверном проеме. Пошатываясь, она подошла к Алене, мягко коснулась губами лба. Слова ее прозвучали так же мягко, с малой толикой безжизненности сухофруктов: 

— Я тебя люблю. 

Голос в ответ — хриплый, севший, как после десятка сигарет за раз, предшествующий неуместно затянувшемуся влажному кашлю. 

— А я — тебя. 

И Алена действительно любила. Хрипло, тревожно, источая мягкий аромат горя за километр – любила так, как умела. 

А Женя?