От вас, чтоб был конец всему,
Я смерть стократно с радостью приму.
У. Шекспир, «Двенадцатая ночь, или Как пожелаете»
— Тринадцать…
Эхо шагов поднимается под потолок бальной залы — пустой, холодной, покинутой всеми, совсем не такой, как в день именин.
— Четырнадцать…
Совершенно очевидно, что выстрелить в него Шура не может — у неё просто не поднимется рука. Отказаться от дуэли? Тогда он сочтёт её трусом, и остатки если не дружеских, то по меньшей мере тёплых отношений испарятся, точно предрассветный сон. Объясниться с ним наконец — здесь и сейчас, пока не стало слишком поздно? Этот путь она отбрасывает сразу — где это видано! и что о ней подумают!
— Пятнадцать. Сходимся. Или вы боитесь? — спрашивает он насмешливо, как всякий раз, когда заговаривает с ней.
— Как можно! — отвечает она, пытаясь изобразить гнев.
Рукоять пистолета нагрелась от тепла ладони и всё равно обжигает льдом — не только пальцы, но и саму душу. Не страх, не отчаяние поднимаются из глубин сердца — а что-то, название чему Шура никак не подберёт. Да и время ли раздумывать над словами?
Она медленно целится в створки дверей позади его спины. Красное дерево с искусной резьбой куда менее ценно, чем жизнь не просто человека — того, кто отчего-то (она сама не знает, отчего) дорог ей.
Щёлкает кремень. Осечка.
Слышится выстрел, и тишина разбивается на мелкие осколки. Колонны, прежде ровные, плывут, покачиваются, на мгновение исчезают из виду. Когда туман перед глазами рассеивается, Шура видит нимф и Гермеса, смеющихся с фрески плафона.
Она опускает вмиг отяжелевшие веки. «Почему? — успевает подумать она. — Почему я так и не поговорила с ним?»
— Ты жив? — слышит она его слова. Взволнованный, обеспокоенный, — о, если б он всегда так пёкся о ней! — голос едва продирается сквозь шум в ушах.
Шура с трудом открывает глаза.
Его руки прямо у неё перед лицом: он, кажется, пытается расстегнуть воротник мундира, и, когда б не страшная — странная — слабость, она могла бы поймать их губами.
— Ты жив! — повторяет он.
Крючки поддаются, и он спускается дальше. Шура следит за его пальцами, взор падает на тёмно-бордовое, почти коричневое пятно, окрасившее бирюзовое сукно колета — точь-в-точь там, где она чувствует острую, точно огнём жгущую, боль.
Он снова тянется к её шее и, с силой дернув ворот рубашки, разрывает тонкую ткань.
— Зачем? Не надо! — пугается Шура. — Это ужасно неприлично…
О какой чуши думает она сейчас! Ужели нет вероятности того, что минут через пять ей будет безразлично всё — потому что, кажется, её ждёт участь несчастного Винсенто.
— Чего тут неприличного? — говорит он и тут же осекается.
Повисает неловкое молчание. Он старательно отводит взгляд, и Шуре делается смешно. Интересно, если ему случается лицезреть статую Артемиды, — с Афродитой она не смеет себя сравнивать, — он смущается так же?
— Вы женщина, корнет? — наконец заговаривает он.
Нельзя выходить из роли — нельзя забывать о том, что она вечно отвечает ему колкостями. Сейчас придумать достойный ответ тяжело, и Шура несколько времени ничего не может сказать.
— Полагаю, — Шура сама не верит, что это говорит она: таким глухим и слабым стал голос, — что это единственный мой недостаток.
— Ну… — теряется он. — В целом… Да-с.
То ли он и впрямь запинается, то ли сознание оставляет Шуру. Наверно, очень обидно будет не дождаться сейчас объяснения с ним, и она рывком садится. Голова кружится, и вновь встаёт туман.
— Вы помните пари? — спрашивает она.
— Пари? Припоминаю.
— Так что ж? Вы любите меня?
— Это, знаете ли, такой вопрос… Он требует размышлений.
— Ну? — Она чувствует, что с каждой секундой теряет всё больше сил, и потому не хочет ждать.
— Чёрт! — Он отворачивается и больше не произносит ни слова.
— Что же, — торопит его Шура, — что же вы молчите?
— Да, — отвечает он.
Но Шура не слышит его — и никогда не услышит.