Париж. Весна. (Луканетт)

Расцвели незабудки, сакуры оделись в розовые весенние платья, ароматы цветов наполнили город, кафе и булочные развернули открытые веранды, а фонтаны запели свои журчащие мелодии. Говорят, Париж — город любви, а весна — это время влюблённых, так отчего же весной в Париже мне хочется лишь грустить? Участки васильково-синего неба, виднеющиеся меж листиков и лепестков, напоминают о её глазах, ветер шепчет её голосом, а ромашки пахнут её волосами, — я беру гитару и ложусь на траву в поисках идеальной мелодии. Она моя идеальная мелодия, что звучит у меня в голове с первой встречи, но эта мелодия так же неуловима, как и та, что стала её причиной. Маринетт — имя, которое я произношу с трепетом, имя, которое я берегу, как самое невероятное сокровище своего сердца… Вот оно — пальцы касаются струн, музыка моей души, я чувствую, как она льётся сквозь меня, от солнечного сплетения через руку в гитару… Я играю, представляя её лицо, мелодия растекается в тёплом воздухе, взлетает ввысь и рассыпается нотами, опадая, словно маков цвет.

— Привет, Лука.

Я вздрагиваю и чувствую, как сердце убегает в пятки, когда Маринетт появляется надо мной.

— Привет, — скрыть восторг не получается, и я вскакиваю на ноги, взволнованно роняя свой инструмент.

Она смеётся.

— Я опоздала?

— Нет, — отвечаю совершенно серьёзно — Нет, Маринетт, это я пришёл раньше.

Маринетт улыбается, смущается и опускает глаза.

— Тогда пойдём?

— Да.

Я знаю, ей приятно проводить со мной время, но в её глазах и сердце меня нет. Она смотрит и видит другого, и что же прикажете делать, если так вышло? Париж — город любви, но кто сказал, что эта любовь обязательно должна быть взаимной. Я готов сделать что угодно, лишь бы она была счастлива, готов, но не могу, ибо то, чего ей более всего желанно, я дать не в силах. И мы идём по набережной, Маринетт болтает и смеётся, а меня влечёт и убивает её улыбка, глубина глаз, — мне хочется, чтобы она любила меня, что смотрела на меня так, как смотрит на него, но тем Маринетт и привлекательна, что никогда не изменяет себе, что если уж полюбила, то навсегда.

— Дай руку и закрой глаза, — говорю я, когда мы оказываемся на смотровой площадке Эйфелевой башни, и она подходит к краю.

Мне знакомо здесь всё, и я знаю, что есть одно место, с которого, если правильно встать, будет виден весь город так, будто ты летишь над ним без всякой опоры. Она недоверчиво смотрит, медлит, но вскоре протягивает руку и вкладывает её в мою ладонь, — какая же мягкая у неё кожа, какие хрупкие пальцы, тонкое запястье… Мне вдруг становится непреодолимо тяжело думать, что ей хотелось бы видеть на моём месте другого, но Маринетт ждёт, и мне приходится продолжать. Я притягиваю её к себе и аккуратно направляю, чтобы она оказалась в правильном положении, придерживаю за талию, прижимаю к себе — мечта, на мгновение ставшая реальностью.

— Открывай, — шепчу я и чувствую, как она вздрагивает, — ты когда-нибудь бывала настолько высоко?

— Нет, никогда, — слишком поспешно отвечает Маринетт, но я ей верю.

В её голосе дрожит восторг, мне приятно, что сегодня причиной этого восторга стал я… вдохновение приходит внезапно, и, поддаваясь ему и чувствам, меня тянет склониться к её волосам… шёпот сам слетает с губ, касаясь её плеча…

— Я дарю тебе музыку этого города, Маринетт, я дарю тебе мелодию моего сердца. Примешь ли?