Он пролетает над домами, застывшими в безмолвии безлунной ночи. Шелест его крыльев распознать сложно, он как ветер, как мысль, шумит едва уловимо и исчезает прежде, чем вы бы смогли акцентировать на нём внимание. Его ноги не касаются земли, но он делает вид, что идёт, потому что очень долгое время провёл среди людей.
Глаза его, до того яркие, что взглянуть на них не представляется возможным, останавливаются на каждом пятне крови, замирают в испуге и отводятся в сторону – не смотреть, не думать. Его горящий пламенем меч освещает пустую комнату. Затем ещё одну, и ещё. Он торопится, хотя в его работе не должно быть спешки. Он старается уйти как можно быстрее, чтобы не видеть, не слышать, не чувствовать. Ему нельзя, ему не положено, он н е д о л ж е н.
...
Он огибает уже сотый дом, и когда ему приходится остановиться, он не разумеет этого ещё с несколько минут. Неужели, это было так необходимо? Неужели свободы нужно добиваться такой ценой? Он не понимает. Ему не нужно понимать, его дело – выполнять волю Отца.
...
На следующий день он слышит крики сотен матерей и сестёр, и ему до того больно, что Благодать истязает его. Он хватается за то, что люди назвали бы сердцем, оседает чёрным пеплом перед Отцом и умоляет, умоляет, пока есть силы кричать, пока щёки не онемели от слёз.
...
Отец исчезает, и всякая вера в справедливость исчезает вместе с ним.
...
Златые власы его обрамляют печальный лик. Слова произносит тяжёлые, возвышенные, но мягко, с таким пониманием, которого нет и не будет ни у одного из его братьев и сестёр. Он чувствует людей, тепло их душ, и поэтому делается всё мрачнее и мрачнее с каждым приговором, выносимым далеко не в их пользу.
Он должен быть Правосудием. Так отчего в дланях его меч, объятый пламенем, исполняет роль Жнеца?
...
Когда он оставляет Небеса в побеге от братского раздора, его слёз кровавых больше никто не видит. Он спускается на Землю, и его ноги впервые по-настоящему ступают по ней.
...
Проходят тысячелетия, прежде чем он осваивается в новом доме. Ему больше не приходится карать людей…по крайней мере, необдуманно. Он взвешивает каждое своё действие, потому что впервые может сам принимать решения. Он наконец-то чувствует свободу.
...
Каждый, впрочем, по-разному эту свободу воспринимает. Он ушёл и живёт; его братья остались и погибают. И каждый – по собственному выбору.
...
А затем им Небес оказалось мало. Люди начали страдать от войны, в которой они даже не знали, что участвуют. Ему снова захотелось сбежать, да только мест таких не осталось на свете. Не в Ад же ему, в самом деле, спускаться?
...
Он снова видит реки крови, ощущает всем нутром тот дичайший страх, несвойственный ангелам, а уж архангелам и подавно. Он слышит крики и чувствует необходимость призвать свой меч из векового забвения. Против кого мне его направить, Отец?
...
Его лицу жарко, щёки ошпарили горячие слёзы.
Это всё, что он понимает, когда осознаёт, что очнулся, но ещё не стремится открыть глаза.
Чья-то рука обхватывает его поперёк живота и притягивает к себе. Он, не сопротивляясь, откидывается спиной на чужую грудь.
— Плохой сон? — спрашивает мягкий низкий голос, и он смутно узнаёт собственные сочувствующие интонации, похороненные вместе со званием архангела много лет назад. Он и не надеялся, что кто-то сможет породниться с ним настолько.
Пауза растягивается на добрых пять минут, и он думает, что Сэм решит, что он снова уснул. Но к первой руке присоединяется вторая, и они обнимают его крепко, пряча глубже под одеяло, словно бы стараясь скрыть, спрятать, защитить.
В его руках нет меча. Зато он сам в руках того, кого любит сильнее всего этого неправильного мира. Вряд ли бы Небеса поняли это. Они вообще без Отца мало чего понимают. Послушное стадо вдруг обрело свободу. Как здесь не случиться войне?
— Чертовски, — порывистый вздох обрывает дальнейшие объяснения. Гавриилу безумно страшно, хотя это далеко не то, что он должен сейчас чувствовать. Но разве у него есть выбор?