Иссохшиеся доски трещат от малейшего вдоха, старые обои скрипят, шуршат и осыпаются трухой прямо под ноги. Каждый новый шаг поднимает тучи пыли и распугивает отряды жуков. И кажется, что на вдох кровь приливает к вискам, а на выдох, как волна, откатывается обратно, куда-то к сердцу. Тихий шорох словно взрыв отдаётся в голове.
Тягучие песнопения доносятся из последней по коридору двери. Неяркий мерцающий прямоугольник света в темноте коридора. Сюрреалистичная картина, проникающая в мозг вместе с запахом ладана и каких-то специй. Одновременно слишком много и слишком мало.
«Взять живым, чего бы это не стоило» — кажется, не применимо к худой фигуре, что застыла у алтаря с распростёртыми руками. Чтец. Слова молитв звучат как проклятие.
— Зачем ты пришел так рано, офицер? Завтра бы вы все увидели мою икону во всей красе…
Каждое слово впечатывается в тело новой пулей. Красной краской смазывается палитра желто-серых цветов комнаты. Так просто и так сложно — выбор сделан. За спиной давно сгорели все мосты, отрезав любой путь назад. Остаётся надеяться, что освобождённые дети дождутся патруль.
Первая искра — капли крови, сползавшие по белому платью молодой монахини, застывшей как Дева Мария. Чудовищная карикатура на святой образ навеки отпечаталась перед глазами всех, кто её увидел; это видение будет преследовать и лишать сна долгие годы.
Из капли рождается море. Из одной искры занимается пожар, подкрепляемый новой иконой, появляющейся раз в год на рождество. Мужчины, женщины, дети — алые разводы на белом снегу — будто мольба, безумный крик, обращённый к самому Господу.
Чтец стоит и смеётся, хохочет сквозь слёзы, текущие по щекам грязными ручьями. Худой, сутулый — вчерашний мальчишка — в слишком длинной для него сутане. Он возомнил себя жертвенным клинком, испытанием, необходимым для того, чтобы Бог услышал мольбы людей. Чтобы послал ангела остановить занесённый над агнцем нож.
— Бог глух, слеп и нем… он забыл детей своих, он… — шёпот срывается на крик и тонет в новом приступе хохота и рыданий. — Я жалею их, я больше всего жалею невинных овец, отданных на закланье, но Господь услышит и пошлёт ангела остановить занесённую руку, как он сделал это с Авраамом, я верую, верую…
Грязно-серый дым тонкой струйкой поднимается от белого полотнища, накрывшего с порывом ветра одну из свеч. Кровь пузырится на губах, каждый вдох отзывается болью в груди. Щелчок плёнки и запись с песнопениями обрывается, но дрожащий голос паренька в сутане, занявшего место манекена перед алтарём, подхватывает и продолжает псалом, в котором воедино сплетается жестокость и отчаяние людей.
— Рано или поздно они явятся, явятся верные псы Господни… — в глазах Чтеца плещется счастье и безумная, сметающая всё на своём пути вера. Искалеченная, испорченная, ядовитая и вместе с тем настолько искренняя, что становится по-настоящему жутко. Он не надеется, он верит, что Господь ниспошлёт на землю ангелов. Безумец.
Похищать людей — мужчин, женщин, детей — и верить, что один из них будет тем самым Иссааком, описанным в священных текстах, жертвой, что докажет Господу веру, заставит раскрыть глаза и увидеть, и услышать людские голоса. Верил ли Калеб в это, когда решил проследить за сыном пастора, а потом, вопреки всему, передал сообщение и полез в самое пекло, чтобы хотя бы спасти похищенных детей?
Из одной искры рождается неудержимое пламя, жаль, что поющий псалом за псалмом Чтец не замечает, как начинают потрёскивать полотнища с изображениями библейских сцен, как сворачиваются чернеющие обои. А может и к лучшему — его мир сейчас сосредоточен на молитвах, а не на тех, кто должен был стать материалом для новой иконы.
Калеб пытается нащупать рукой, пока ещё слушающейся, выпавший пистолет. Кому какое дело может быть до приказов сверху? Сейчас, когда, кажется, всё решается лишь на небесах. Тех самых, к которым взывает безумный мальчишка-чтец, желающий услышать голос Бога и сказать тому хотя бы пару фраз. Офицеру и самому есть что сказать Господу, раз уж он одной ногой почти в могиле: лишь бы освобождённые из подвала дети выбрались на улицу, трое маленьких девочек, которым ещё жить и жить. Это всё, о чём хочет попросить Калеб, когда кровь клокочет в глотке, будто вторя звучащим в комнате молитвам.
Сухие аплодисменты — простые хлопки ладонями, укрытыми чёрными перчатками. Из тёмного угла, куда не доходил слабый свет свечей, выступает человек. Высокий, стройный, как будто с картины сошедший. Он смотрит как пламя упавшей свечи перекидывается на сутану Чтеца, погрузившегося в мольбы и не замечающего ничего вокруг. Алые отблески в светлых волосах делают его похожим на те иконы, что воссоздавал Чтец. И даже глаза — чёрные, равнодушные и, кажется, совершенно бездонные, — и те будто бы взяты с полотен живописцев.
Авраам был один, один держал жертвенный нож, занесённый над сыном, предназначенным в жертву Господу, какого чёрта вас двое? Калеб хочет закричать, сделать хоть что-то, прежде, чем разум окончательно угаснет, теряя с каждой каплей крови ниточки, связывающие с жизнью.
Запах ладана горький, терпкий, удушающий. Он накрывает с головой, перенося мысли из убогой комнатёнки под каменные своды храма. Как давно Калеб был в церкви? Как часто думал о том, что ждёт там, в посмертии? И есть ли оно вообще? Сладковатый аромат разрезает завесу, созданную горечью ладана. Как будто посреди пожарища распустились цветы.
Лилия. Белоснежная лилия застывает у лица Калеба, когда он открывает глаза, пытаясь разогнать туман в голове. Серые глаза с густой чёрной подводкой, длинные иссиня-чёрные волосы, собранные в косу. Девушка застыла перед умирающим офицером на коленях, держа в одной руке цветок, а в другой нож.
— Габриэль, глас Господень, явилась, чтобы возвестить волю Отца нашего для огней воли Его?..
Мужчина улыбается, демонстрируя белоснежные зубы. В его руках тоже нож, но совсем не такой чистый и красивый, как клинок в руках девушки. В голосе звучит насмешка и, наверное, искренний интерес. Такой же искренний, как боль в безумном крике Чтеца, чья сутана уже полностью объята ярким пламенем. Словно разом вспыхнули все свечи, словно столп небесного огня…
Крик обрывается вместе с блеском изогнутого клинка, опустившегося прямо в сердце ничего не видящего и не слышащего безумца, до последнего желавшего докричаться до небес, докричаться до самого Господа.
Светловолосый мужчина, казавшийся ангелом, сошедшим с картин, сейчас кажется настоящим демоном. Шаг за шагом — под его ногами старые доски совсем не скрипят — он приближается к Калебу, держа в руке клинок; в глазах решимость забрать ещё одну жизнь.
— Габриэль?
Горечь, удивление, восторг? Что звучит в голосе мужчины, когда лезвие звонко поёт, скользнув по клинку девушки, решительно стоящей между ним и Калебом, которого, кажется, перед последней чертой в разгорающемся пожарище удерживает лишь запах лилии, лежащей у него на груди?..
— Уходи, Самаэль, — голос Габриэль звучит чисто, звонко, ярко. Словно флейта, указующая изнывающему от жажды путь к источнику. — Ты получил своё.
Предсмертные иллюзии, или по стенам и правда расползается чёрная тень от двух пар крыльев? Калеб захлёбывается кровью, а мужчина и девушка стоят друг напротив друга, не желая отступить. Хлопок оконной ставни и в комнату врывается порыв ледяного ветра, лишь раздувающего пламя.
— Подумай о том, что ты скажешь Господу, человек, — бросает Самаэль Калебу и взгляд чёрных глаз обжигает сильнее, чем подбирающиеся языки огня.
Взмах руки и чёрные волосы рассыпаются по плечам, не сдерживаемые более белоснежной, как лепестки лилии, лентой. Габриэль качает головой, сверкающий клинок направлен точно на грудь Самаэля. Тот лишь улыбается, подносит ленту к губам и исчезает, напоследок насмешливо отсалютовав своим окрашенным кровью клинком.
«Дети, как дети…», — пытается спросить Калеб, хотя с его губ срываются лишь хрипы и кровавая пена. Багряно-чёрное покрывало застилает глаза офицера, который больше не в силах ждать. Аромат лилии прогоняет последние его мысли, встрепенувшиеся было от слов Самаэля об обращении к Господу.
* * *
Девушка молча склоняет колено, даже не доходя до мраморных ступеней. Иссиня-чёрные волосы касаются земли, к которой устремлён её взгляд. Словно почтительное дитя, не смеющее поднять глаза на родителя без разрешения, Габриэль ждёт. Калебу кажется это неправильным, но сам он не в силах преклонить колен или склонить головы.
На самой верхней из мраморных ступеней стоит мужчина. Темные волосы треплет ветер, в тёмных же глазах плещется яркий свет, полностью противоположный тьме во взгляде Самаэля, и чистота его ослепляет. Не этот ли свет притягивает человеческий взгляд к святым образам? Не эта ли суровость усмиряет все земные порывы? Не это ли спокойное величие одного из сынов Господних, которых Чтец называл Псами Господними, вселяет спокойствие и в душу Калеба?
На груди офицера прямо по светлой ткани рубашки распустились багряно-алые цветы. Аромат лилий не перебивает запах гари, принесённый с пожара, поглотившего и старый дом давно почившего священника, и молитвенную комнату его сына — Чтеца. Человеческое желание докричаться до Бога сейчас кажется смешным и наивным, пустым и глупым, как попытка маленького ребёнка накричать на море за разрушенный песочный замок.
Нет ни золотых врат, столь часто описываемых когда речь заходит о Небесном чертоге, ни самих золотых чертогов. Габриэль в почтении застыла у мраморных ступеней большой беседки, в которой, кажется, кроме темноволосого мужчины — Михаэля — никого нет. В том, что перед ним сам главный архангел, Калеб даже не сомневается. А всё, что за беседкой — лишь бескрайний сад. Самаэль говорил подумать о том, что Калеб скажет Господу, когда встретит его.
В саду нет никого, кого можно было бы назвать Богом, — ни седого старца, ни златокудрого мальчишки в белоснежных одеяниях, но что-то совершенно иное, неописуемое ощущается в самом воздухе сада, в шелесте листьев, в шорохе песчинок на дорожке, в тихом перезвоне скрытого от глаз ручья. В том чувстве покоя и защищённости, что окружает всё вокруг.
Часто люди задумываются о том, что сказали бы или скажут Господу, если встретят его. Тысячи слов или одно — не так важно. Кто-то считает, что Бог глух, слеп и нем, а кто-то свято верит, что Бог слышит и видит абсолютно всё. Калеб никогда не думал о том, что скажет Господу, но сейчас он стоит прямо, не опуская взгляд:
— Открой, отец, я пришел домой…