Прошла неделя, как я тебя поцеловал. Неделю мы ни разу не обмолвились теплым словом, и ровно неделю ты не звала меня по имени. Это моя ошибка. Я сглупил, поддавшись чувствам, и сделал хуже и тебе, и себе. Но если бы ты только знала, как я любил тебя и до сих пор люблю. И именно это чувство разрушило без того хрупкую идиллию. Я впервые увидел твою злобу, направленную на меня, впервые узнал, что и со мной ты можешь говорить таким холодным и безучастным тоном, и впервые наконец-то понял, что ты никогда не останешься со мной.
Эненра во мне тоже все чувствует и понимает, но больше не воет и не кричит в бесполезных попытках добиться чего-то. Кажется, он тоже все осознал. Но все равно невидимая удавка на моей шее еще остается затянутой, а так хочется от нее избавиться. И поговорить с тобой тоже хочется, посмотреть, как ты снова улыбнешься или разозлишься, что угодно лишь бы не это равнодушие.
Очень странно, я больше не испытываю той всепоглощающей злобы, но дым вокруг меня все еще такой же черный как пепел. Мне начинает казаться, что за эту неделю во мне что-то, что всегда должно быть живым, умирает. Но это чепуха, я чувствую боль, чувствую горечь, значит, это что-то все еще живо, иначе бы я уже совсем ничего не ощущал. Хоть это продолжает радовать. Быть мертвым внутри, значит не существовать вообще, а, следовательно, и не знать тебя.
Я не хочу оставлять между нами все так, как есть. Хочу все рассказать, поэтому с раннего утра ищу тебя по всему храму и нахожу за рощицей на освещенной золотыми лучами опушке, где мы когда-то играли, будучи детьми. Ты не оборачиваешься, ведь знаешь, кто может прийти к тебе в такую рань. Я подхожу к тебе, но останавливаюсь в паре шагов, не осмеливаясь подойти ближе. Ты сама поворачиваешься ко мне, и в твоих глазах я читаю лишь одно выражение грусти. Не надо, не затягивай петлю туже.
— Келли, — голос будто осипший, но я выдавливаю из себя слова. — Я хочу поговорить о том, что натворил, — ты лишь киваешь и слушаешь дальше, чуть опуская глаза. — Во-первых, прости меня, если сможешь. Мне не следовало этого делать, ты пережила слишком много боли и в итоге получила еще и от меня, — мне даже воздуха не хватает в легких. Но меня немного успокаивает прикосновение твоей руки. Ты снова поправляешь мои волосы, еле-еле касаясь ногтями кожи.
— А во-вторых? — не убирая руки, спрашиваешь, принимая мои извинения. В голубых глазах по-прежнему нет осуждения, только горькое понимание.
— Во-вторых, хочу, чтобы ты, наконец, услышала: я люблю тебя. Очень давно. Прости и за это, — мой взгляд сталкивается с твоим. Голубые глаза так блестят, будто в них собираются слезы. Не нужно, единственный раз, когда ты плакала, был тогда, когда погиб Би-Хан, не повторяй этого снова. Я чуть отворачиваюсь, чтобы не видеть слез, а твоя рука осторожно касается щеки, на которой остался след. Ты тогда не заметила, как маленький осколок льда порезал ее. Сожалеешь об этой пощечине?
— А сколько пережил ты? — подходишь ближе и обнимаешь, утягивая опуститься на снег. Я подчиняюсь и обессилено роняю голову тебе на плечо, утыкаясь в него лбом. Не знаю, сколько мы так сидим минуту или час, но мне приятно снова ощутить себя в этих объятиях.
— Пожалуйста, Келли, скажи, что любишь меня, — и больше ничего не нужно. Обещаю.
— Люблю, Томаш, но не так как бы ты хотел, — секунда, и ты все понимаешь по моему вздоху. — Я люблю тебя.
Я улыбаюсь. Грустно, но одновременно с тем и радостно. Больше не тяжело, спасибо тебе.