Эола чувствует рядом с ней самую жгучую, самую смертную связь. Косная спесь одиозной иглой опоясывает их узы.
Джинн говорит : "Всё хорошо". И у Эолы ничего не болит; у кошечки болит, у собачки болит, а у неё ничего не болит.
У неё море-девятый вал Айвазовского в формате чувств и дрожат коленки от страха.
- Скажи мне ещё раз, что всё будет хорошо, чтоб я больше не плакала, — шепотом, украдкой и с налетом подступающих слёз.
Эола не плакса. Она плакала последний раз у мамы на коленках в детстве, а сейчас ей уже нельзя. Ей можно сотрясаться беззвучно всхлипывая.
Но если бы она только себе позволила, то лежа на коленях Джинн горячие слезы-змеи струились по её лицу.
Но Эола позволяет себе разрешить Джинн разбить себя, как бьются тарелки на счастье; растереть её, как растирают масло; разделить, как делят хлеб.
Декабрьское солнце тайком пятнает их день и выкручивает ветром доверие. И кажется, что холодно не только на улице. Это напоминает ей детство, разрыв аорты и маленькие сломанные крылья надежды.
Снег пеплом касается их пустых голов и долго не тает.
Их пальцы переплетаются в молочной вязи признания, отдающей горечью.
;
Джинн соврала бы если бы сказала, что не знаете Эолу. Она знает даже больше, чем Бог и Дьявол. Она знает непростительно много и от этого непростительно тяжело. Эта тяжесть касается сердца и остается там мелкой занозой, осколком стекла.
Проще говорить о любви, когда знаешь её лицо.