Солнце

В три часа пополудни Солнце достигало именной той точки, с которой было удобнее всего сжигать всё живущее на Земле. Камни нагревались и больше не позволяли детским ногам, обутым в целое ничего, бегать по ним совсем рядом с лужами и выброшенными в них рыбьими потрохами. Невыносимая вонь же прижилась так сильно, что на неё уже никто не обращал внимания. Женщины, дородные, деловитые и принесшие уже по трое детей каждая, по парам ходили мимо лавок и столов, придирчиво принюхиваясь к товарам и придерживая жирноватыми руками свои грязно-серые чепчики. Подражающие манерам знати, может служащие у них в особые дни празднеств, когда не хватает рабочей силы, они задирали носы и фикали на все, что видели. Такие дамы никогда не приносили достаточно дохода, торговались до последнего, а уходили в любом случае ужасно недовольные. Вадим их не любил. Было в них что-то стервозное, что виднелось за километр, отчего отрезать свиной туше голову было в разы приятнее: представьте, как вместо несчастного хряка, попавшего под руку вместо своих собратьев, лежала туша одной из этих мамзелей и заточенным движением, за годы доведенным до совершенства, острейшим мясницким ножом, чем-то напоминающим мачете, вы разделяете голову от тела аккурат меж шестым и пятым шейным позвонком. С громким хрустом, сопровождаемым неизменным скрипом деревянного стола. На самом краю сидела муха — услышав грохот, испугавшись, перелетела на лежачую на своего рода витрине утиную шею. Деликатес. Только утром на охоте поймана была. Вадим прожевал свой колос, зажатый меж губ, ленивым взглядом обвёл проходящих мимо и вернулся к своим делам, не глядя на руки — они и так были покрыты мелкими и крупными шрамами по самые локти, до сгиба на них не было ни сантиметра ровной кожи. Женщины любили вид его рук. Говорили, так в несколько раз приятнее. Раздвигали ягодицы, задирая свои юбки аж до бледных животов, и молча ждали, пока расчерченные крупными шрамами грубые пальцы не проникнут в них, вызывая чуть ли не извержение естественных соков. Они говорили, что даже лицом он красив. Высокий, два с лишним метра ростом, коренастый, с мускулами, играющими на свету, бронзовой кожей, поблескивающей от пота, короткими выжжеными волосами, с которых все тот же пот стекает по широкой шее вниз, и глазами, вечно играющими чем-то непонятным, что заставляет считаться с ним. Он никогда не бывал агрессивен, в нем и злости-то отродясь не водилось: улыбчивый и зачастую стремящийся разрешить любую неудобную ситуацию на словах, Вадим внушал что-то настолько дико опасное, что идти с ним на компромиссы ощущалось больше не делом чести, а вынужденной мерой, нашептываемой несуществующим инстинктом самосохранения. Ругаться с мясником себе дороже, его ружья всегда наготове, его ножи при нем и заточены до тонкости волоса, а его сила и все тот же взгляд давят и давят. Давят и давят.

И, говорят, даже в графском доме он имеет свои связи:

Виконт и графиня предпочитают только мясо, добытое его руками.

Вадим кивнул проходящему мимо мужчине, бросил свиные потроха собакам, которые ночами охраняли его лавку, и, вытирая ладони давно окрасившимся от крови куском старой тряпки, выкинул колос на землю. Жарко. Он отошел попить холодной воды. Окружающую вонь, въевшуюся в кожу, подобно липкому паразиту, даже не заметил, как не заметил — или сделал вид, что не заметил — пару глаз, не моргая следящих за ним на протяжении последних трёх часов.

***

Ночью собаки громки, как никогда. Они лежали у дверей его дома, худые, но злые, кошмарно злые, не подпускающие близко никого и готовые загрызть даже пробегающих мимо детей известной на рынке попрошайки. Ее чада гуляли где хотели, а управы ни на них, ни на нее все не было. Вадиму она не мешала. Вадим ее и ее сосунков подкармливал, как подкармливал собак. В темноте города чудом отличимы силуэты пьяниц, выходящих — или пытающихся выйти — из ближайшей корчмы, в дребезги, чаще всего обоссаных или ссущих в моменте, лицом падающих на землю, брызгая грязью в стороны и пачкая ее каплями полы темной накидки, даже издалека отдающую глубоким богатым синим оттенком. Таких оттенков в этой части города давно не видели. В последний раз — года два назад, когда в графский дом заезжал бастард погибшей младшей дочери графа, говорят, зачатый и порожденный не иначе с самим дьяволом. Глаза ублюдка кроваво-красны, а волосы черны, как сажей перемазаны, и голос его острый, подобно вадимовым ножам, тон зубастый, кусачи слова были. Лица своего он не показал, имени не назвал, проехал в карете, только графине и приближенным удалось увидеть его. И после этого виконт границу дома не пересекал. Граф, его дед, стыдился незаконнорожденного внука. Слухи ходили, будто дважды дьявольскому чаду удавалось покинуть территорию особняка и оба же раза собаки выли и лаяли, будто не в себя.

Тонкие пальцы вытащили из-за пазухи свёрток белой бумаги, ее шелест пронесся по улочке, но не долетел до чужих ушей, слишком гласным был общий шум, слишком громко лилась моча на стены соседних зданий. Дорогая темно-синяя ткань испачкалась в грязи, когда тень нагнулась, все те же пальцы вытащили распиленные надвое коровьи кости и, только псины заинтересованно покосились в его сторону, подбросили кости прямо им под нос. Животные мигом вцепились в подношение и тень смогла подойти вплотную к двери, за которой не доносилось ровным счётом никакого звука. Только треск огня и поленьев. Он постучался дважды, подождал с минуту, постучался в третий раз и дверь отворилась. Вадим осмотрел гостя с головы до ног, перевел взгляд на вылизывающих костный мозг собак.

— Что-то вы зачастили их баловать, вашество, — хмыкнул он, скучающе наблюдая за собачьими драками. — Разжиреют, перестанут работать. Куда я их дену потом?

Кроваво-красные глаза блеснули тихой яростью, когда тень подняла голову и брови ее, чернющие, свелись у переносицы.

— Хочешь порассуждать об этом на пороге? — процедил тот, едва сдерживая собственный голос.

И Вадим ухмыльнулся, пропуская его в дом. Градус по ночам понижается, но жара отчего-то совсем не спала.

И он взял графского внука со всей своей злостью на дряхлой кровати, скрипящей чуть ли не громче высоких, громких стонов его.

***

Обычай зародился все так же два с половиной года назад, когда Алтан, юный, но уже переполненный дагбаевским ядом по самое горло, оказался схвачен за шкирку в окружающих их лесах. Удивительно, как егерь не смог найти даже следа человечьего, в то время как Вадим, охотящийся с юности в этой чаще, смог не только заметить, но и выследить неаккуратные последки мальчишьей ноги на высоком каблуке. Виконт собирался покинуть поместье и весь город под покровом ночи, только не рассчитал, что в лесу есть чудища пострашнее волков, и попался в одну из сеток, наставленных Вадимом. Пролежав так до утра, он был вынужден торговаться, быть может, впервые в жизни, если припоминать как неумело он делал это и оттого более очаровательно выглядели его потуги быть строгим и суровым. Меньше на целых полторы головы, Алтан чудом доходил ему до груди и все его угрозы, все его изощрения, были как зайцу стоп-сигнал: бесполезны и уморительны. У опытного мясника не было недостачи ни в деньгах, ни в положении и даже своим тряпьем он дорожил, как зеницей ока, отказываясь заключать с графским внуком хоть какие-либо сделки. За его душу ещё в полночь обещали два кувшина золота и навряд ли он смог бы дать за самого себя больше.

Алтан отсосал ему, стоя на коленях за широким, скрывающим их дубом, пока в десятках метров от них егерь тщетно разыскивал хоть какие-либо зацепки, указывающие на присутствие виконта. С отвращением, но подчинением он проглатывал алую мясистую головку, сквозь боль трескающихся уголков губ и упертость собственную, ублажал своего шантажиста языком и пальцами, лаская его потяжелевшие яйца, плотно увитые светлыми завитками, носом тыкался в лобковые волосы и шумно дышал, зажмурив глаза. От утоления чужой жажды зависела его жизнь и он не терял надежды на скорое окончание, когда, отстраняясь почти полностью, посасывал только извергающую предэякулят уретру. Вадим спустил ему на лихорадочно горящие щеки, зацепил черные пушистые ресницы и отпустил, как выпускают пойманного во дворе ужа: только черный хвостик блестит на свету, исчезая через мгновение, забавный черный хвостик. Алтан убежал от него, подобно тому же ужу, оставив после себя только наполненный чем-то неоднозначным, чем-то даже пугающим взгляд кроваво-красных глаз.

И заявился поздней ночью, вызвав громкий лай псин.

Вадим выстегал его бледную задницу, чудом не порвал, пока растягивал на цветочном масле, и натянул на себя, как стрелу, пока Алтан, дрожа в ногах, в мясо расцарапывал его плечи. Целовать тепличный цветок было высшим удовольствием. Греть свой хер в его узкой, юношеской попе, было удовольствием едва ли не большим — таким, какой тот получил, пока отсасывал Вадиму в лесу и сделал почти все, но недостаточно, чтобы скрыть следы своей пропитавшей белье и низ спермы, что, вытекая обильно, оставила после себя едва видную каплю на листве и четкий запах мужского удовольствия. Запах, который нюх Вадима, привыкший к нечистотам, отделит от них с профессионализмом бывалой ищейки. Сука была до отвращения порочной. Хорошо, что у Вадима отвращения отродясь не велось.

***

Ствол проникал в тело Алтана, словно в топленое масло. Тот был растянут, но вовсе не нежностью, нет, больше дикой необузданностью своего любовника, ни в чем не привыкшего себе отказывать: он был опытнее, сильнее, больше и злее, и поцелуи его заканчивались кровью, а укусы оставляли кричащие синяки на бледной оливковой коже, словно годами не видавшей лучей солнца. Надо отдать должное, молодой Дагбаев никогда не жаловался на его размеры, раздвигая собственный зад руками и выставляя себя напоказ, чтобы Вадиму было легче вклиниться в него и вытолкать его душу наружу к утру. Криками своими Алтан насыщал стены обветшалого дома, спермой напитывал старые простыни, на удивление содержащиеся в жалкой пародии, но на чистоту, пальцами своими выбивал куриный пух из подушек и поддавался назад, ближе к Вадиму, никак не имея возможности устоять перед его звериным обаянием.

Этим он и был. Животным. Таким, каких разделывал сам, ни единой клеткой крови не лучше. Большим медведем, жадным ящером, акулой-людоедом, выпавшей на берег, но успешно прикрывающейся человеческой кожей, из-за которой время от времени показывалась его настоящая сущность: не знающий ни жалости, ни сострадания, бескомпромиссный хищник, голыми руками способный разорвать напополам равное ему живое существо. Если хоть кто-то здесь и был ему равным…

Это и привлекает молодого дворянина, привыкшего к чистоте и аккуратности, свойственной ласковым рукам женщин и строгим движениям мужчин, заправляющим в его доме. В месте, которое ему вынужденно называть домом. Стерильная чистота, ни единой выбившейся волосинки, ни резкого шума, ни громкого смеха, ни капли жизни в отличие от захолустья посреди зловонного мяса, лающих собак, скрипа кровати и тяжёлого дыхания склонившегося над тобой зверя. Тяжелое дыхание непременно влекло за собой капли пота: Алтан зажимал ногами его бледные по сравнению с остальным, бедра, пальцами своими вжимал в себя и слизывал пот с его шеи, чувствуя, как грудь касается груди, как собственный пенис зажимается меж его живота и четких кубиков пресса Вадима. Стоны рвутся из горла и рвут само горло, ногти цепляются в вадимов затылок, ведут свои кровоточащие линии до самых лопаток и Алтан сам уподобляется зверю: с рычанием раненой пантеры переворачивает их, заставляя тушу Вадима пасть на простыни, седлает его и не позволяет ни единому сантиметру его пропасть зря, жадно всасывая задницей в себя, сжимаясь и, склонившись, обхватывая губы того в не поцелуе, но словно попытке отгрызть ему их. Вадиму нравится. Нравится, как юный господин выпускает из себя то, что является поистине человеческим, но от чего отрекается высший свет, оставляя это «жалкое», это «человеческое» отребью, подобному мяснику и его псинам; нравится, как жизнь клокочет в этом организме и похоть играет напополам с безумием в глазах, когда он шепчет что-то и посасывает его язык, не волнуясь более ни о чем. Не тревожит его ни собственный вид, ни вымазанный в слюне, семени и смазке пенис, блестящий в свету крохотной свечи, чудом не погасшей, ни слезы, стекающие с глаз, ни растрепанные волосы, ни кожа, покрытая синяками, укусами, кровью и отметинами той любви, о которой он так яро мечтал по ночам, лаская себя до боли в руках. Любви, о которой он грезил с момента, как узнал, что значит быть мужчиной, как выяснил насколько много эмоций могут принести невинные касания и мягкие поцелуи, направленные в нужные точки его тела. Не было у Вадима для него ни невинных поцелуев, ни ласки, которую дают девушки, сплошь и рядом напомаженные, мягкие и приятные, пахнущие розами, лилиями, васильками. Вадим не пах ни теми, ни другими, и Алтан, скачущий на нем, подобной жадной до мужского члена дешёвой портовой шлюхе, впервые за долгое время наконец добравшейся хоть до одного, дышал его запахом, как дышал бы над хрупкими цветами в своей оранжерее. Хрупкими были его кисти, его шея, его воля и сердце, хрупкими были его сопротивление и стойкость, ничего не стоило чудищу сдуть их, словно карточные домики, добираясь сквозь плоть, слезы и пот до сокровенного, скрытого от глаз. Вадиму не нужны были глаза, чтобы видеть то сокровенное, не нужны были руки, чтобы касаться, его грубые, жестокие руки, его руки по локоть в крови.

Его жестокие руки, сжимающие талию господина Дагбаева, словно драгоценность, его жестокие руки, оглаживающие грудь и шею Алтана, словно фарфоровую фазу, такую дорогую, такую красивую, которую сломать легко неосторожным дыханием.

Руки, прижимающие его к себе, губы, шепчущие ему все те непристойности, которыми они занимались лишь пару минут назад, глаза, глядящие в душу через осколок грязного зеркала, висящий на стене на верёвочке, в который с трудом можно разглядеть собственное отражение. Эти руки держали его, как держат жемчужину с моря. Ох, он любил эти руки. Эти глаза, эти губы, этот отвратительный запах, эти шрамы, заставляющие его извергать семя раз за разом. Ужасный. Грязный. Вонючий. Не достойный ни единого взгляда юного господина, не заслуживший ни благосклонности, ни милости, ни даже жгучего же презрения, грязь из-под ногтей, живодёр и убийца, видит богиня, не было в нем ни грамма светлого, ничего достойного, ничего.

Видит богиня, Алтан готов был жизнь отдать за него.

Вадим целует его в плечо, нежа в своих объятиях, всего покрытого жидкостями, растормошенного, уставшего, приникшего к шее его и пьющего запах его живой плоти. Он целует черные волосы, лениво ласкает недавно окончивший член, обхватив крупной рукой всю длину разом, массирует его яички розоватые, скрытые слегка за лобковыми волосами, в моменте касается не закрывающейся дышащей дырки и обводит ее по кругу подушечкой пальца.

— Сегодня вы задержались, вашество, — воркует он на ухо, неизменно улыбаясь и доводя до исступленного страха каждого, кто хоть раз да видел эту улыбку. — Задумали что-то или надоело который год туда-сюда мотаться? Неужто это прощальная ночь перед вашей помолвкой? Я слышал младшего господина женят на княжьей дочери, эка невидаль. Я уж было понадеялся вы на мне женитесь. — его смех — чистый горный кристалл, отдающий низким рокотом, если коснуться его металлической прутью. Алтан целует его смех, на вопрос не отвечает, лишь укладывает голову на грудь и позволяет себе слабость поводить пальцем по ней, посчитать шрамы и надавить на самые отчётливые, пока мысли будут рыться в голове, а сердце продолжит бешено стучать.

Вадим не требует ответов. В этом его удобство: он никогда не требует говорить. Он говорит за двоих. Говорил тогда, комментируя каждое действие господина, говорил потом, спрашивая и сам же отвечая, говорил сейчас, осыпая словами ласковыми, словами мягкими, такими честными, и оттого более страшными, более мерзкими, заставляющие спрашивать у себя: неужели я заслужил их? И, конечно, он знал, какие ощущения доставлял, конечно он знал, до чего доводит свою морскую жемчужину, своего вертлявого ужа, кролика с бешено стучащим сердцем, свою маленькую жертву. До агонии. До мук.

Садист.

Наверное стоило ему на вопрос отвечать о помолвке, о княжне, о ненависти, захлестывающей его каждый день, каждый час, каждую минуту, наверное стоило, но язык не поворачивался и только пальцы, только пальцы неслись от шрама к шраму, как бабочка от цветка на цветок. Его жестокий шантажист выпил весь нектар в нем и, быть может, ушел бы на другой цветок. Алтан поднимает на него взгляд, на расслабленного, на лежащего, довольного, сытого, смотрит и смотрит, и много думает. Убийца его свободы, железная цепь его жизни, опоясывающая его горло своим существованием, тянущая его вниз, в кучу грязи и потрохов, его насильник и владелец его сердца, своей улыбкой задушивший в нем остатки чести и совести. Его самого следовало бы задушить спящим, как когда-то пыталась его мать, но потерпела поражение. Ей не хватило сил, она упала замертво, — так рассказывал Вадим, которому рассказала мать его матери. Быть может ей не хватило и воли, — отвечал Алтан, и Вадим смеялся, вновь проникая в него собой и обнимая крепко за торс. Может и не хватило, — ухмылялся, покрывая укусами нежную длинную шейку.

Мне хватит, — думал Алтан.

Солнце не проникало к этому дому, солнце ненавидело этот город, как его ненавидел он, солнце любило мясника и целовало его, окрашивая его тело в золотистый, и он соглашался с солнцем, солнце сжигало на своем пути все, что видело, стоя в нужной точке аккурат в три часа пополудни.

Нагретые камни больше не интересовали, все так же не позволяя детям бегать по ним босиком, на невыносимую вонь обращать внимание больше не имелось возможности, дородные женщины все так же разгуливались по парам и их грязные серые чепчики все так же оказывались прижатыми к голове толстенькими пальцами, мухи клали яйца в протухшем мясе, собаки голодно грызли остатки костей. Острейший мясницкий нож лежал дома, воткнутый в когда-то белые, но уже окрашенные алым простыни, разделив голову от тела аккурат меж шестым и пятым шейным позвонком. Рядом висело другое тело несколько часов кряду — опухшее, потяжелевшее, голое и будто целиком в какой-то странной смеси, заставляющей плоть блестеть. Оно уже не покачивалось, но любой, сумевший забраться в дом, выбив задвинутую мебелью дверь, мог бы заглянуть телу в его кроваво-красные глаза.

О нет, женитьба… Женитьба не смогла бы связать их так крепко как Алтан того хотел. Не смогла бы.

И даже Солнцу, своему сопернику, Алтан бы его не уступил.

Примечание

Запомните, дети, солнце способно выжечь ваши глаза.