Утренние лучи солнца мягко пробирались в небольшую квартиру через открытое окно и шуршащие от ветерка полосатые шторы.
Блики играли на каждом из незамысловатых предметов кухни — они касались стульев, грязной плиты, опустошённого со вчерашнего дня холодильника и многочисленных шкафчиков с утварью. Они бегали по деревянному столу, на котором расположились порванная и замасленная коробка из-под пиццы, пустые стаканы и потухшие свечи.
Наверное, именно так выглядит обманчивое счастье. Оно всегда приправлено несправедливостью и сожалением о быстротечности времени.
Вчера этого счастья можно было коснуться рукой и утонуть в нём ко всем чертям, наплевав на здравый смысл.
Как и год назад.
Да, Чуя с радостью наступал на одни и те же грабли, ведясь на лживые извинения и высокопарные речи. Он легко отдавался власти прикосновений худых и длинных, но таких крепких рук.
Этих рук, что спасали его.
От вчерашнего празднества не осталось ни следа. В каждом вздохе чувствовались лишь усталость, изнеможённость и перенасыщенность.
Перенасыщенность ненавистью, мурашками, поцелуями.
Перенасыщенность друг другом.
— Время идёт, а ума не прибавляется, — именно так думает Накахара о себе.
Последние три года он не радуется своему дню рождения. Последние три года он готов просто сорвать этот лист с календаря, разорвать его в клочья, проглотить, сжечь, закопать, утопить, уничтожить.
Каждый год он загадывает одно и то же.
Он мечтает, чтобы этого тёплого весеннего дня, когда он появился на свет, не существовало. Чтобы все о нём забыли.
А главное, чтобы о нём забыл Дазай.
Осаму просто любил бередить заживающие раны и с самым что ни на есть извращённым садизмом сыпать на них соль.
Он приходил каждый год в одно и то же время, всегда пьяный в хлам и готовый продолжить похмелье с Чуей.
— А вот и именинник, — еле ворочая языком, говорил Дазай.
— Проваливай отсюда, чтоб глаза мои тебя не видели, — шипел в ответ Накахара, безуспешно пытаясь вытолкнуть бывшего напарника на лестничную площадку. Но это было не так-то просто.
Потом всё смешивалось.
Потом Чуя проигрывал.
Ломаясь, проигрывал сам себе.
Накахара снова верил.
Верил голосу, что так спокойно шептал что-то на ухо, верил лёгким красноватым укусам на своей шее, верил своим спутанным волосам, стонам, искусанным в кровь губам.
Он верил измятым, липким простыням, что дурманили стойким запахом дорогого одеколона. Он верил рукам, что упорно прижимали к холодной стене, а потом обвивали обмякшее тело, что продавливало собой старую кровать.
Он вновь верил.
Верил этим рукам, что спасали его.
Если ты потеряешь себя, то лишь рядом со мной.
Если и так, то мы потеряемся вдвоём.
Но, как ни странно, Чуя всегда терялся один.
Под утро у Накахары не получалось заснуть. В голову лезли совершенно разные мысли. Он не спал, не обращая внимания на то, как невыносимо ломит кости, как щемит суставы. Он держался, превозмогая головную боль. Он не спал до появления дрожащего рассвета. Он не спал, пока просто не падал в бесчувственное забытье.
Но потом спал как убитый, потому что боялся проснуться.
Наверное, больше чем день своего рождения, Чуя ненавидел лишь утро тридцатого апреля.
Сидеть на самом краешке кровати, пряча бледное, заплаканное лицо за рыжими прядями и обхватив ледяные колени руками.
Слышать давящую тишину, нарушаемую лишь тихим кашлем, покачиванием люстры и скрипом двери.
Не смотреть в глаза, пока Дазай с трудом застёгивает круглые пуговицы на белой рубашке и ищет среди кучи разбросанных вещей свои брюки.
Стыдно.
Неприятно.
Обидно.
— С днём рождения, Накахара.
— Чтоб ты не дожил до следующего раза.
Всё. Этот разговор был итогом. Эти слова были ложью, пропитанной правдой. Эти слова были замкнутым кругом, точкой невозврата, к которой они непременно возвращались.
— Всё, что ты знаешь, смоет море. Ты увидишь свою жизнь из окна сегодня. Ну же?
Заманчиво.
Рискованно.
Совершенно неоправданно.
А так хочется в это верить.
Пусть порой и кажется, что проще захлебнуться в этом самом море и выпрыгнуть из этого самого окна.
Наконец, солнечные зайчики достигают душной спальни, игриво гладят помятое, измученное и жёлтое лицо своим ласкающим светом.
Тяжело вздохнув, Накахара поднимает веки.
Ещё расфокусированный с утра взгляд падает на острые скулы, слегка дрожащие ресницы, взъерошенные, испачканные и насквозь пропахнувшие вином волосы, на умиротворённое выражение лица напротив.
Повязка на чужом глазу неумолимо криво съехала на правый бок. Чуя аккуратно снимает её и отправляет к другим бинтам, что покоились на полу. Теперь перед Накахарой полностью открытое, как бы безоружное лицо.
Правильное.
Чёрт возьми, привлекательное.
Лицо, на которое давно пора было бы насмотреться.
Электронные часы на тумбочке показывают одиннадцать.
Работа безнадёжно пропущена.
Ну, ничего, будем считать, что празднование затянулось.
— Лучше бы его совсем не было, этого дурацкого дня рождения, — раздражённо сплёвывает Накахара.
Он бросает небрежный взгляд на балкон, и горло тут же схватывает нереальное желание закурить.
Взяв уже начатую пачку сигарет, Чуя хочет подняться, но тут же ощущает, как чьи-то пальцы сильно сжимают запястье.
— Не уходи, — бормочет Осаму через сон.
Правильно, обычно же сам Дазай уходит.
Уходит, не попрощавшись.
— Не уходи, пожалуйста, — руки переходят с запястья куда-то на талию и бёдра, осторожно, но настойчиво тянут назад.
Эти руки, что спасают его.
Чуя обречённо падает на кровать, забросив куда-то в угол комнаты пачку с сигаретами.
Накахара бесшумно возвращается в такие нужные объятия, в покорно придуманный им самим воздушный замок, которому осталось существовать не больше часа.
Через час Дазай, как и год назад, вновь разрушит всё, превратит в щепки.
Накахара понимал, что время льётся песком через пальцы, что всё это не вечно, что наводить порядок в голове и в чувствах, склеить воедино осколки души и сердца будет гораздо труднее, чем устранить последствия пьяного бреда в доме и починить разбитую коллекционную вазу.
Но в этих объятиях было так тепло.
Так, может быть, это и не так плохо, верить в иллюзорное счастье?