1.

Холмы. Дальше — бескрайние моря, позади — петли путей домой. Жжение в мозолистых подушечках пальцев успокаивается, окутывает теплом, как солнце, редко здесь попадающееся в паутинный кокон облаков. Рейн прикрывает глаза и откладывает скрипку. Эти земли совсем не похожи на родные. Бард никогда ранее не были здесь, и вряд ли им удастся оказаться в этом месте вновь. Почти невесомый ветерок колышет нежные незабудки, яркие пятнышки среди густой травы. Ветер — колышет, незабудки — устало, привыкше быть неуслышанными — шепчут.

Рейн позволяет сорванным цветам коснуться кожи, а запаху — чувствительного носа. Тихие, никем не замеченные трагедии. Жизнь, проросшая сквозь тех, кому не было суждено вырасти счастливыми.

Одержимость царапает горло зловонной жижей, заливающейся в уши, нос, рот. Всё тело ломит, воздух жжёт кожу; закрываются глаза или нет, всюду только чужое сознание, слезоточивое и мерзкое, за ним — темнота и страх. Лёгкие ощущаются слишком большими для затхлого воздуха, каждая попытка вдохнуть полной грудью провальна и отдаётся тревогой, слышать свои мысли сквозь головную боль — уже спасение. Ведьме болезненно не везёт. Липкому ужасу почти удаётся дурманить их осмысленность и принадлежность. Рейн знает, что для них безоговорочно важно, но это знание глубоко в терниях, сквозь которые лишь предстоит пробраться — пусть им и удастся в конце концов, конечно же.

Рейн не хочется вспоминать этот небольшой плод их воли, но сколько бы они ни пытались глушить назойливый шум, память никуда не уходила, только резче с течением времени становились соскальзывающие со струн ноты реквиема. Кипящим островам удалось, правда удалось избавиться от грохочущей трагедии, но её эхо отскочило и надолго поселилось во многих из тех, кто прочувствовали шторм слишком близко. Рейн не может победить в себе отголоски, оказавшиеся до смешного сильнее боли, и это злит сильнее всего.

— Уисперс, — Ида привычно гладит плечо барда.

Порой становится легче.

Звёздные и лунные ночи давным давно превратились в неисчисляемую и бесчисленную вереницу муравьёв, Рейн так же, как прежде, стали на первый взгляд старше, Ида, сидящая рядом, — так же, как прежде, на первый взгляд ничуть. Всё та же гордость, всё те же манеры, всё та же беззаботность, всё те же большие глаза, которые тоже видели многое, но по-прежнему видят дальше. Почти ничего не изменилось, из иного — по-новому крепкая, безопасная связь между ними обоими и паутина пройденных вместе путей в поисках покоя.

— Прости.

— Всё хорошо? — птичий взгляд загорается вниманием.

— Да, просто… в мыслях, — бард неловко улыбается. — Не обращай внимания, я буду в порядке. Что ты там хотела мне показать?

Сова плутовато ухмыляется, но ничего пока что не отвечает. Убирает ладонь с плеча Рейн, чтобы настолько же совершенно внезапно, насколько и ожидаемо, вмиг окончательно свалить их обоих на землю, заливаясь хохотом и игнорируя сперва возмущенный возглас.

Бедствие.

Они смеются, говорят — Рейн всякий раз думает о том, как скучали по Клоторн все годы порознь. Ида привычно рассказывает обо всём на свете: что-то о детской книжке, которую дала почитать Луз, и полюбившемся ей пирате оттуда с рукой-крюком, о нехватке яблочной крови, о новых глифах, которые ищут Лилит и немного подросший Король, и о том, что в волосах ведьмы, на чьём животе она так удобно устроилась, стало ещё больше седых прядей. Рейн мягко насвистывает, поёт, так и не добираясь до скрипки, и, кажется, время от времени делится чувствами и страхами, зная, что Ида поймёт, поддержит по-своему — и припадёт к боку ногтями-когтями оставшейся руки, легонько щекоча.

Ида красивая. Как гортанная, неразборчивая колыбельная и древняя сказка — о ловко вырезанном на дереве дожде, о пернатых чудищах и рыжих лисах-лукавках. Но эта сказка настоящая, осязаемая, она совсем рядом, и Рейн даже научились не бояться, что она вот-вот разрушится, стоит отвернуться.

— Рейн, ты пялишься, — щурится.

— А ты увиливаешь от ответа, — усмехается.

В их пустых карманах одно лишь глупое бесстрашие. Ида всякий раз по-хорошему впечатляется — как впервые, хотя, верно, думает, что на лице её ничего такого не видать. Рейн удовлетворённо и хитро улыбается, не отрывая от неё взгляда, молчаливо призывает ведьму ответить и почти что успешно отгоняет подлый румянец. А Ида тоже скрыть шалящего стука не может: маленькие-маленькие пёрышки показываются у основания шеи, где ничего не скрывают отросшие волосы. Ведьмы играют, борются, пока Сова всё-таки не сдаётся — она сказала бы, что поддалась, конечно же, — закатывая глаза и возмущённо что-то бормоча.

Они снова садятся, Ида отворачивается, поддерживая секретность, и любопытство Уисперс взаправду царапается изнутри всё сильней, но тут же сменяется непониманием, когда Ида достаёт что-то небольшое и точно знакомое любой ведьме и протягивает барду.

— Ида?.. — Рейн пялится на брёвнышко в её руках, переводит взгляд на женщину и обратно. — Это…

— Палистром, — довольная собой, только грудку осталось распушить, Ида кивает и вкладывает толстую ветку в чужие руки, но тут же теряет спокойствие, принимаясь быстро-быстро тараторить: — Я вроде говорила, что отец как-то отдал мне семечко, но потом всё как-то закрутилось-завертелось, так что… Ой, в общем, я посадила его несколько полных лун назад, и кто бы знал, что они так хорошо растут! Деревце ещё молодое, но мне просто показалось, что тебе нужно что-то помимо твоих смычков да струн, ну и, знаешь, я не думаю, что оно было сильно против, да и Королева явно выбила бы из меня весь дух, если вдруг что… Короче, всё даже законно… к сожалению.

Рейн чувствует где-то внутри брёвнышка необъятное тепло, тягучей сладостью обволакивающее пальцы, и слабо, немного болезненно вздрагивает. Мысли путаются, шумят всё сильнее, перебивают звучащие слова, слишком крепнут, слишком душат. Всего слишком много; музыка, вся музыка, которую Рейн когда-либо играли, как единое несогласие, оглушающе бьющее откуда-то изнутри, острой корой оставляющее горячие, пульсирующие ссадины. Дышать выходит тяжело, и что-то горячее бежит вниз по щекам. Немерено.

Большие и тонкие ладони обхватывают лицо Рейн, и что-то ломается, что-то вырывается — надрывное, неистовое всхлипывание. Оно копилось месяцами, годами, десятилетиями, оно обретает свободу, сбегает, вязким, раскалённым железом прижигает раны, оно кипятит тревожную, живую кровь.

Ида даёт им время. Ида даже не вздрагивает. Ида по привычке покрывает быстрыми и невесомыми поцелуями их лицо, утягивает в свои гнездо-объятья, опалённые смелостью. Ида не хочет успокоить — Рейн и не нужно. Ида не сбегает — давно уже нет, ни от себя, ни от них, ни от доверия. Не после всего.

Рейн вспоминает. Вспоминает, как, валящиеся с ног от усталости, они искали новые, всегда ускользающие ноты, бережно таимые миром, вспоминает полные магии и лишённые смысла неизвестные песни, спетые низкими голосами неизвестных ведьм, вспоминает молочную влюблённость и лёгкую дремоту, накатывавшую в светлые-светлые дни, вспоминает влажные ветры и открывавшиеся с утёсов виды, вспоминает, что после стольких лет им есть что терять, вспоминает, в конце концов, себя.

Буря застывает и угасает, оставив после себя тянущие усталость и спокойствие, крепчающие тем сильнее, чем дольше в ладонях греется брёвнышко. Рейн знает, кем будет вырезанный зверёк, и обещает себе обязательно поспорить с Совой, что их догадка верней. Но всё потом, всё после того, как незабудки окажутся позади, а холмы сменятся знакомыми стенами. Пальцы Иды мягко играются с почти уже утратившими цвет волосами Рейн, когда бард поднимает взгляд.

Их серёжка в её ухе весело качается, задетая порывом ветра.