Чили. Вьетнам. Куба.
Роза Люксембург. Малькольм Икс. Пьер Паоло Позалини.
Ирландская республиканская армия. Движение 2 июня. Красная армия Японии.
Государство и революция. Четвертая мировая война. Их терроризм и наш.
Новая этика в мире, где есть кассетные бомбы, пудинг опаснее напалма, а убийство детей называется сопутствующим ущербом, это когда человек считает для себя обязательным действовать в соответствии с принципами своей философии, то есть не разводить философию и реальную жизнь.
///
Кацуки начинает что-то понимать в момент, когда обнаруживает себя у кровати Изуку. У него жутко горят легкие, отвратительно сухой рот и слабость во врем теле. Руки болят, а плохо зажившие раны стреляет при каждом движении. Просто дышать после короткой прогулки по коридору — тяжело.
В больнице, конечно, пахнет больницей, и Кацуки в первый раз от этой стерильной чистоты, сладковатого запаха пота и накрахмаленных простынь тошнит.
У Изуку — загипсованы руки и ноги, забинтовано почти что все тело. Движение груди под этим скафандром угадывается сложно, и лицо у него отрешено, как будто Изуку — космонавт, герой Земли, далекий от них, находящийся в анабиозе, чтобы точно-точно достичь пределов бескрайнего космоса.
Он ведь всегда искал невыполнимую цель, и все получалось, конечно. По-другому просто не могло и быть.
Просто Изуку был — ребенок шестнадцати лет, взращенный на легендах о непобедимых, взращенный на небылицах взрослых о каком-то там будущем, за которое ты, юный Мидория, непременно должен отдать жизнь, ведь это — самое благородное дело.
Всемогущий сидел над его переломанным, просто не справляющимся, Изуку, телом, и делал вид, что что-то понимал, потому что так поступают взрослые — сначала говорят, что будущее в ваших руках, юный Бакуго, а потом оказывается, что будущего не было даже у них, и злиться на тех, кто был для тебя целю и примером для подражания оказывается так же легко, как злиться на ложь и сломанные маяки.
Кацуки было семнадцать, и только страшным испугом ему было можно объяснить значимость некоторых людей — и собственных страшных, страшных ошибок.
С тех пор ему все еще снятся кошмары, и Изуку в них укутан белым дымом, грязью и острым запахом крови. Он режет глаза — до слез. Изуку умирает у него на руках, как в насмешку, каждый раз, пока реальный он — смеется в голосовое, обещает придти пораньше с миссии, чтобы вместе приготовить свиные котлеты. Так он старается сгладить неприглядное последствие их жизни, потому что знает, они оба знают, вообще-то, что за пределами этой квартиры Изуку продолжит обезвреживать «террористов», закрывая глаза на их недомолвки и любой разговор.
От него сквозит выученным недоверием, и истины Комиссии по общественной безопасности выщелкиваются его ртом естественно, как что-то само собой разумеющееся.
Изуку не был плохим человеком, нет. Просто — не слишком счастливым, не слишком удачливым; ровно таким, какой нужен для армии: запутавшимся настолько, что укладывался в солдатский шаг.
— Подашь палочки?
Просто дело в том, что дети перестают понимать, зачем они живут, ещё до того, как по-настоящему начинают жить. Кацуки слишком хорошо это выучил.
Они редко находят время, чтобы вот так посидеть. У Кацуки в комнате телевизор, на котором ночами смотрятся сериалы, и хороший диван — специально для Изуку. Он, кажется, отказывается признавать, что у него есть своя комната: там стоит только кровать, застеленная несвежим бельем, пустые холодильник и шкаф. Кацуки кажется, что, если бы он не кормил Изуку, он умер бы где-нибудь под забором.
— Приятного, Каччан.
///
Вырезка из «Military Bulletin»*, передовица от 4 июня 20ХХ года.
Правительству рекомендовали повысить доступность медицинской и социальной помощи для беременных (за исключением живущих на территории, подконтрольной Иссуй-Кай**), а Министерство здравоохранения, труда и благосостояния (МЗТБ) — усилить контроль за препаратами для медикаментозного прерывания беременности, чтобы не допустить их самостоятельного использования вне больниц.
В рекомендациях указано, что охрана материнства и детства — одна из приоритетных задач государственной социальной политики Японии, в связи с чем власти должны проводить меры, направленные в том числе на повышение рождаемости.
От себя же добавим, что мировая война — лучшая замена контрацептивов.
* МинЮстом Японии внесен в список иностранных агентов.
** МинЮстом Японии внесен в перечень террористов и экстремистов.
///
Все казалось легче и выносимее, когда они вот так, за едой, смотрели фильм.
Он готовил, Изуку приносил продукты. Это было хорошей привычкой, и, может быть, именно к такой жизни они шли все это время.
Кацуки считал, что это было хорошей идеей — занять мозг Изуку после работы чем-то помимо чужих причуд, и личностей, и политики, и всех этих отвратительных, тяжелых мыслей, которые добивали его усталость; мыслей, из-за которых Изуку до сих пор страдает бессонницей и не может унять тремор, и из-за которых Кацуки пришлось первый раз в жизни помогать справляться с панической атакой.
Не то чтобы они не обучались этому на курсах по первой помощи, но Кацуки не считал себя достаточно спокойным человеком, чтобы действительно помочь, а еще перед ним был Изуку — с лицом, перекошенным от ужаса, схватившим его руку до вывиха пальца, говорящему, как ему страшно. Кацуки тоже было страшно — страшнее, чем во время собственных панических атак.
— Очень вкусно, Каччан! Огромное спасибо.
Изуку улыбается все так же глупо, а Кацуки давно не пугает, как от этой этой улыбки смягчается собственное лицо.
— Давно звонил тете Инко?
Изуку делает виноватое лицо. Молчит.
— Ясно, — Кацуки закатывает глаза, втягивает лапшу. — Значит, позвонишь утром. Уже поздно.
— Но я… Я хотел уйти, когда ты будешь ложиться спать, Каччан.
— С хуя ли? — Кацуки хмурится.
Им редко выпадало время для встреч, и каждый раз, когда Изуку решал, что важнее что угодно, но не люди вокруг него, челюсть сжималась сама по себе.
Это переносилось просто… Неприятно. И давно не ранило его, если он вообще когда-то имел право требовать от Изуку времени. Они обговаривали это, конечно, обговаривали так много раз, как Кацуки не обговаривал ничто и ни с кем. Они ведь действительно признавали проблемы своих отношений — и чувство вины, и злость, и стремление, это нездоровое, блять, стремление выжать себя, сдохнуть молодым, сгореть без остатка, и все — чтобы другие жили.
— Работа, Каччан, — нервно облизанными губами — какой он, боже, дурак.
Вот как это было — одно, наверное, чувство, и с до страшного разными итогами, до которых было еще так далеко.
Разговоры горчили на корне языка, как после рвоты, и никогда не приносили обещанного облегчения: то, что рвалось из них, эта грязь, эта страшная замыленная повседневность — все это было только внутри. Жизнь учит не замечать такие мелочи.
Изуку поджимает губы, потому что он упрямый мудак, который научился сопротивляться его тяжелым взглядам и который никогда не умел принимать заботу.
— Не пизди, — Кацуки хмурится. — Тебе недавно прошило легкое, о какой, блять, работе ты вообще говоришь.
— Каччан…
— Изуку, — он выдыхает, откладывает палочки. — Спи. Утром позвони тете. И пиздуй нахуй.
Глаза жжет после тяжелого дня, он горбится. На злость нет никаких сил. Она похожа на муляж — бесполезной иллюминацией освещает все обиды, недомолвки, обговоренные стычки, последствия которых никогда не получится скрыть под ковром их разговоров. Легче не становится, дыхание учащается.
Кацуки трет глаза.
Не то чтобы он такого не ожидал. Он же понимает, почему Изуку работает, правда. Почему даже на работе Кацуки удостаивается только кивка и улыбки, почему они оба спешат под завалы, хороня чувство неправильности и вины.
Изуку обнимает его осторожно, губами задевает висок. От чужого дыхания по шее бегут мурашки.
— Я уйду в пять.
Кацуки усмехается. Они по-прежнему не умеют извиняться, и Изуку по-прежнему не понимает, за что.
— Ешь.
///
Любимый заголовок для журналистов последние два года — «Дурной пример Японии оказался заразительным».
Кацуки два года не следит за новостями — почти сразу с того момента, как экономика и политика ворвались в его жизнь.
Он был ребенком семнадцати лет, чудом выжившим после бойни детей и всего того, что обещаниями мир разбил об их головы. Япония тоже была разбита, как в сорок пятом — разбомблена, уничтожена халатностью взрослых, и эту Японию тогда предстояло отстраивать заново, защищать, и все, все легло на их плечи, пока взрослые были увлечены нелепым оплакиванием своих разрушенных капиталов и домов.
///
Шипит рация.
— Поставка винтовок пройдет 2 июня. Будьте готовы к перехвату. Прием.
Кьеко кивает на доску, просит отметить дату.
— Зафиксировано. Прием.
///
Тогда не произошло никаких вложений в восстанавливающуюся страну. Люди привыкли, что кто-то всегда поможет кредитами и специалистами, но тогда же каждый вдруг стал сам по себе. Так им казалось.
В телевизоре говорили:
— На территории вашей страны от рук террориста умерла Звезда и Полоса. Это — ваша вина. Япония оказалась слишком слаба, чтобы противостоять внутренним проблемам.
Клоуны в пиджаках и начищенных туфлях мямлили телеведущему что-то в ответ. Их задачи казались Кацуки неопределенными и просто смешными, потому что к чему эти оправдывания, разговоры, когда твоя страна чуть ли не стерта с Земли. Так это было, а времени на то, чтобы вернуть Японии «лицо», не было совсем.
Так что…
///
— Отправим Дэнки и Мину. Они обесточат оборудование.
— Хорошо. Проверь готовность «пудинга».
///
Потом были — разговоры о деградации и опасности японского общества. Иностранцы говорили в упрек, что руины страны никак не препятствовали распространению террористической угрозы, пока отказ в помощи в войне и собственную трусость прятали где-то за слоем пыли и усталости обычных людей, и все это было смешно, нелепо и желтушно, пока в Нью-Йорке не прогремел первый взрыв.
Кацуки тогда вышел из больницы, и мир, который все это время заставлял цвести его злость, взрывами прокатился по Дели, Шанхаю, Каиру, Стамбулу, Москве и Берлину.
Некоторые из них называли себя освободителями, другие призывали к преступной анархии. Вместе с ними поднимались фундаменталисты, сепаратисты, левые, правые, и мир раскололся на такое количество частей, что никто не смог собрать его до сих пор. Все, что делали мнящие себя легитимными власти — вели беседы по ТВ. Как и всегда.
Слово терроризм окончательно утратило какое бы то ни было значение. Угроза, война, мир — все было доведено до абсурда, опошлено. Старый бюрократический язык больше не справлялся с объяснением ситуации, а Японская фракция Сопротивления готовила свой первый «пудинговый» взрыв.
Страна, забытая и разрушенная, пыталась собрать себя заново. Люди работали на износ, чтобы не допустить еще больше смертей, и народ наконец-то взял себя в руки: больше не было глупых воздыханий по материальному и предательски-меркантильному, что когда-то создало людей, подобных Даби и Шигараки.
Кацуки никогда не был дураком. Единственный вопрос, который он задавал себе во время реабилитации, всегда был одним и тем же: во что превратили этих людей?
Он мог быть там, на их стороне. Таким же, как они — озлобленным, оглупленным, разрушенным и разрушающим то, что строить его просто не научили.
Кацуки было семнадцать, и он усвоил урок. Половина его лица сохранилась чудом, другая — страшными рубцами сохранила воспоминания о движениях и мыслях, направленных на защиту людей.
Это было некрасиво, некрасивое чувство, выращенное в плоти и крови и разложении кумира и всех ценностей, которые он принес. Все — под светом софитов, таких неуместных в ситуации, когда дети видят насилие, одобряемое государством и кумирами-взрослыми, которые, наконец, не скрывают за маской внимательности свои жадные до чужой боли рты, потому что только так жить — легче.
Все, все под этим светом раздевается догола, переполненное злой и мстительной свободой.
Кацуки никогда не хотел на это смотреть. Не хотел видеть, как люди, к которым он прикипел, которые делали его лучше, ломались под весом бетонных плит их мертвой страны и омерзительного общества, и никогда этот разговор не был про его собственный эгоизм, нет.
///
— Где объект? Прием.
— Через пять минут выходит на сцену. Прием.
///
— Эй, ты поставил мясо на разморозку? — гудит он из холодильника.
Свиные котлеты — почти как традиция.
Изуку что-то мычит с другой стороны кухни, пытается с кусочком батата не отрезать собственный палец.
Они часто готовили вместе, и это тоже было привычкой — в дни, когда у Изуку действительно было настроение на смех или неловкие порезы, когда он мог игнорировать, что из-за переломов сгибать пальцы стало сложно, когда выходные у обоих выпадали на один день, и было раннее-раннее утро, все спали, не мешали их тихой возне.
— Каччан, — Изуку почти хнычет. — Я устал. Мне скучно. Хочу просто смотреть фильм.
Кацуки невпечатленно выгибает бровь.
— Если ты так торопишься сдохнуть от голода, то я — нет.
Он не видит Изуку, но улыбается, потому что знает, что он сейчас дуется, сдерживает усталое ворчание.
— А Каччан потом пустит поспать?
Кацуки забирает нарезанный батат и опускает его в кастрюлю. Лицо Изуку ловится периферийным зрением: оно мятое, с синяками под глазами и под губой, тихо-тихо сияет чем-то озорным.
— С тебя пустая тарелка.
Изуку там же, где-то на периферии, издает блаженный вздох.
— Ты лучший, Каччан. Люблю тебя.
Лицо Изуку мятое, все в синяках. Глаза у него — все такие же потрясающие, и Кацуки смазано его целует, устало выдыхает, когда лбом упирается в чужой. Тело перед ним замирает.
Что-то правильно-теплое, совсем не похожее на взрывы греет изнутри. Изуку обнимает его неуверенными мокрыми руками, и Кацуки вздрагивает от контраста температур, только сильнее наваливается.
— Как-то тебя совсем разморило, Каччан, — мягким смешком.
— Нахуй иди.
Изуку румяный, когда Кацуки отходит готовить дальше. Улыбка у него — до самых ушей.
Может, Кацуки старается слишком сильно. Объятья, комфорт, еда и терпение, выращенное на костях и ошибках. Коктейль не слишком хороший, но в такие моменты можно не думать о том, что в целом мире тебе больше нет места.
Потому что.
///
Вырезка из «Military Bulletin»*, передовица от 28 июня 20ХХ года.
Сегодня вечером Японская фракция Сопротивления** выступила против преступного правительства Либерально-Демократической партии. Было совершено нападение на премьер-министра и императора.
Причиной взрыва стала никем не замеченная баночка из-под пудинга, начиненная напалмом. Кажется, члены ЯФС решили довести до конца историю с передовицы Ульрики Майнхофф из не такой уж далекой для сегодняшних нас Германии.
Гражданские находились под защитой неизвестной причуды. Император не пострадал. Премьер-министру повезло меньше: пока не известно, что стало с его рукой.
Государственные СМИ уже выпускают статьи о страшном ущербе, который сегодня понесла Япония. Но мы скажем вам, как и всегда: морда премьер-министра — не наше лицо. Наше лицо сейчас — дюжина жителей, умерших в результате ликвидации «террористической базы» в Киото, в память о которых, согласно сообщению ЯФС, и произошел взрыв.
Но… разве горе этих семей идет хоть в какое-то сравнение с горем второго человека в стране? В этой старой-новой реальности — ни в какое, конечно.
Выражаем семьям погибших соболезнования. Помните, что их кровь — на руках транснациональной буржуазии.
* МинЮстом Японии внесен в список иностранных агентов.
** МинЮстом Японии внесен в перечень террористов и экстремистов.
///
В этой новой реальности, где Япония отстраивается и прорастает из руин, для Кацуки не осталось времени и пространства. Этой Японии нужны не убийцы, а спасатели и строители, люди, способные делать — не разрушать. Он понял это, наверно, достаточно поздно, чтобы правда ударила в грудь и вышибла весь воздух, которым он дышал последние двадцать лет, уверенный в собственном будущем, которое теперь такие же руины и пыль, как и весь мир.
Жизнь толкнула Кацуки от рейтингов, героев и мерзкой Системы так далеко, что изувеченный мир просто не смог принять его обратно. Кацуки не слишком хотел, и он правда старался — старался дать тем, кто верил в альтернативу, в его завтрашний день то, что они заслужили.
Он все чаще выбирает задания, где необходимо работать с трудными детьми. Их причуды опасные, а родители мертвы, и они озлоблены больше, чем сам Кацуки в их возрасте. Люди странно отнеслись к его выбору, но главное — друзья поддержали, учили говорить и выходить на контакт, и выбор этот дался ему с усталостью и неблагодарным шепотом в спину, словами о том, что, выбирая детей, а не чьи-то коммерческие войны, о стране он думал в последнюю очередь, что страну, вообще-то, именно он и не уберег.
В глазах этих людей Кацуки все еще тот, кто рвал намордник на турнире Юэй. Ребенок, результат коллективного малодушия и нигилизма, который просто раздел догола все последствия их воспитания. Эта изъезженная метафора — намордник, наручники, тюрьма — больше не сможет прикрывать уродливую жизнь.
Мир взрослых просто — сраная комедия. Никак не реальная жизнь.
///
В какой-то момент Япония начинала использовать их как инвестицию — толкала все ближе к тому, чтобы они отказались от войн, отказались убивать «террористов» и покрывать настоящих убийц, которые помогали или собственными руками переделывали сферы влияния, — таким был их мир.
Мир, который, оказывается, разлетелся на куски гораздо раньше, чем понял это Кацуки. Он был мальчик из хорошей семьи, слишком взбесившийся, слишком отвратительный из-за того, что имел много свободы и мало ответственности. Выходит, что когда этот мир не строит иллюзий о мире, ответственность валится вместе с осознанием, и ты открываешь глаза, открываешь — и видишь сотни таких же, как ты.
Послушных, ненужных, говорящих, блюющих, срущих, бесполезных и очень, очень прибыльных марионеток.
Япония непозволительно долго делала вид, что люди, способные на действие, ей не нужны. Кацуки мерзко от того, чем он был в старой Японии, чем он был для публики турнира Юэй. Интегрированный бунт — вот что продает мерч. А остального не надо.
Бесполезный герой значит, что в обществе стабильность. Нет никакого социального расслоения, никаких проблем, нет мафий, серийных убийств и произвола, и ты можешь позволить себе получать за красивое личико и бесполезную работу все.
Главное — ни в коем случае не взорвись. Шагай, как будто знаешь, за что. Шагай так же уверенно, как политики говорят о бедах обычных людей. Шагай, как будто знаешь, куда. Ты даже не солдат, ты — всего лишь чье-то развлечение.
И даже если что-то пойдет не так, и стабильность, которую обкрадывала метрополия, рухнет также быстро, как Япония во время гражданской войны, оставайся интересным, привлекательным, оставайся таким, каким ты нужен для Мировой военной операции и ее красивой картинки. Ты — всего лишь чье-то развлечение, так будь добр, приятель, увлеки.
///
Из материалов Японской фракции Сопротивления. Фото из серии «Рекрутские плакаты в неблагополучных районах» (расшифровка текста №7).
Пункт отбора на военную службу расположен по адресу: г. Осака, район Синсэкай, башня Цутэнкаку.
Единоразовая выплата — 6 миллионов.*
От 370 миллионов ежемесячно.
Защита Родины — это мое дело!
* прим.: повышение выплат и перенос пунктов отбора в менее благополучные районы произошел после публикации статистики смертности среди «некомбатантов».
///
И ребят, которых растили шутами, вдруг начали отправлять в горячие точки.
У Японии не было армии, поэтому она начала направлять на войну героев, не привыкших к контузии, дизентерии, отсутствию лекарств и животному желанию жить.
Кацуки не трус, и он не боялся войны даже после того, как старшие товарищи, стоящие в топах, умирали или возвращались калеками с передовой. Просто у Кацуки есть убеждения, а это значит, что ему не место там, где снаряды и причуды направляют против мирных людей, которых кто-то назвал пособниками террористов.
Война не кончилась со смертью Шигараки. И не с нее началась.
— Ты с ума сошел?!
Он втирает мазь.
Ситуация, конечно, смешная, когда сила из рук уходит, а по утрам с тошнотой подкатывает бессилие. Не то чтобы он хорошо с этим справляелся, но дети, работа, люди вне рейтингов-топов-героики пытались показать ему мир больше и шире того, в котором он прожил последние двадцать лет.
— Кацуки, — глаза Изуку искрятся от злости, и совсем не метафорически.
Причуда Изуку танцует вокруг него, все реже и реже сдерживается пределами тела. Пределы Изуку — на нуле, он бьет по шкафу, чтобы привлечь внимание, но Кацуки смотрит только на свои руки. Он все реже и реже хочет с ним разговаривать.
— Почему все говорят, что ты теряешь слух? Почему ты ничего не рассказал мне?
Кацуки не нравятся жалостливые ноты в его голосе. Не нравится, как злость становится чем-то, похожим на горечь и вину, и не нравится, как последняя сотня их разговоров становится ссорой, которою Кацуки устал продолжать.
— Потому что у тебя нет времени. А у меня желания. Видишь, как все может быть просто.
Но в том, что происходит между ним и Изуку, мало чего простого. Они, вроде как, близк. Иногда они — , готовят, спят в одной кровати. Чаще выходит так, что Кацуки беспокоится за Изуку, пытается говорить о том, что даже просто проговаривать никому из них не нравится, и Изуку сбегает. Неважно как — попыткой свести все в шутку или просто претвориться, что у него появились дела. Кацуки, на самом деле, не хочет знать об этом ничего.
— Почему ты делаешь вид, что мне на тебя все равно? — Изуку подходит ближе, тянет за скользкие от мази руки, хмурится, сжимает губы. — Я не заслужил такого отношения, Каччан.
Он просто. Просто ничего из этого — не хочет.
— Когда я говорил, что ты занимаешься хуйней, чтобы ничего не видеть вокруг, ты меня хорошо слышал? — Кацуки скалится, встает с кровати. — Ты меня слышал, когда я в тысячный раз сказал, что ты должен жрать и спать, чтобы я не искал тебя под завалом? Или ты что, думаешь, что бессмертный?
— Причем здесь!..
Кацуки толкает Изуку к стенке, больно бьет в грудь, потому что по сводкам новостей, блять, знает, что там свежая рана. Изуку шипит, хватает его руку, но Кацуки давит, давит на раны, на ноющие шрамы, тыкает его лицом в то «причем», которое Изуку так, блять, хочет услышать.
— Скажи, почему я должен тебе что-то рассказывать? Говоришь, тебе не похуй? Иди ты нахуй, Изуку. Ты не хочешь меня слушать. Ты вообще никого не слушаешь. Нравиться корчить спасителя? Иди и воюй, блять, иди, и больше со мной ни о чем не разговаривай.
— О чем ты? — Изуку корчится, как от пощечины; Кацуки видит, видит, как он цепляется не за то. — Тебя не было там. Там столько людей нуждаются в защите. Я не могу просто сидеть здесь, пока люди умирают. И мне, — он делает это свое разочарованно-уставшее лицо. — Мне жаль, что ты не можешь этого понять.
Кацуки усмиряет взрывы на ладонях только потому, что думает о людях, живущих в этом доме. Думает о соседской семье, в которой отец умер под бомбардировкой «террористической базы», думает о матери, которая живет выше и которой он помогал хоронить девочку лет пяти; он думает о тех, кто свое горе не превращает в саморазрушение, о тех, кто старается ради других и ради всех, о всех, для всех.
— Знаешь, — сломанной линией губ. — Пока ты воевал и кого-то там защищал, армия обстреливала собственные города и деревни. Люди буквально сидели в дерьме по уши. Без лекарств, без еды. А ты был, блять, даже не в Японии. Хуй знает, где ты был. Просто скажи, что хочешь так по-уебански отличиться, ты же ебучий отличник, — Кацуки бессмысленно дергается в сторону Изуку, сдерживает замах и закрывает глаза так, что сыплет искрами. — Даже глухой я буду полезнее.
Он не дает ему ничего сказать и просто уходит. Его бесят разговоры об одном и том же, из раза в раз. Из одной Вселенной в другую — туда сигналы никогда не поступают.
///
Впервые это произошло года, может, два назад? Воспоминания об этом периоде больше про ужасную усталость от постоянной работы. Тогда произошла их первая крупная ссора, и она началась с того, что Изуку снова доводил себя до изнеможения, и еще — еще он записался в ряды добровольцев, когда даже вечно ведомый собственными травмами Шото отказался выслуживаться перед государством.
Кацуки тогда сказал: никакие мы не партнеры и не команда, пока ты действуешь один, пока я разгребаю последствия твоих действий с Миной, Киминари и Киришимой, и нас (кто вообще — мы?), нас нет тоже.
///
Вырезка из проправительственного журнала «Jiji Press».
27 июня министр здравоохранения, труда и благосостояния заявил на сессии Вашингтонского международного юридического форума (ВМЮФ), что в ближайшее время в нижнюю палату парламента внесут законопроект о признании права на жизнь ребенка до его рождения.
Речь в законопроекте идет не о криминализации абортов, а о регулировании положений, связанных с лечением плода в утробе матери, — заявил он.
///
Японское правительство к тому моменту ввело запрет на аборты, развесило плакаты, как в Германии 40-х, на обломках городов. Выходила до нелепости комичная картина: никто не находил деньги на восстановление домов и инфраструктуры, но на зарплаты военным, плакаты, кампании, бомбы, беременные смертью детей — на это деньги находились всегда.
Дело в том, что сначала женщин убеждают, что ни на что, кроме родов и служения они не способны, и делают из этого вывод, что женщины больше не годятся ни для чего.
Кацуки помнит все эти точки отсчета. Он тогда рассказал Изуку: эти мрази давят на женщин, Мина с Ураракой постоянно рассказывает истории. Говорят, как помогают беременным найти специалистов, чтобы сделать безопасный аборт, как помогают уже сделавшим скрыться от преследований, какой это все ужас и кошмар. И Изуку ответил, корча до неприличия непонимающее лицо:
— Я всего этого не понимаю.
Да, он не понимает. Не понимает, когда этические вопросы стали заботить Кацуки больше, чем вопрос борьбы за первенство. Не понимает слов о том, что борьба, борьба должна быть вопросом этики сама по себе — сидишь ты сложа руки или отстаиваешь общее право на субъектность и просто жизнь. Не понимает, что селективные браки — не то, что стоит так просто оправдывать и прощать, что аборт в условиях войны — право каждой матери, что война сама по себе в том виде, в котором она существует — не зло, не мгновение, не чужая прихоть, которую достаточно в правильном виде, но все еще просто претерпеть, Кацуки.
///
— Братан, прозвучит дико, конечно, — Эйджиро отхлебывает кофе, противно причмокивая. — Но что ты ожидал от чела, который буквально спит и видит, как бы засадить наших за решетку? Типа, он не год и не два себя так ведет.
Кацуки, вообще-то, хочет на него наорать — просто потому, что может, и потому, что сам знает все и про Изуку, и про себя, и про всю эту ситуацию. Он только стискивает зубы.
— А я все равно, блять, не понимаю. Вообще нихуя. Он говорит, что никакой альтернативы нет. Типа вообще — Система вечная, Система, бля, всю жизнь такая. Говорит, сука, тот, кто переступил через себя и выгрыз право на причуду. Ебаный же сюр.
Он оттягивает волосы, сглатывает.
— Кацуки, — Эйджиро вздыхает, садится перед ним. — Слушай. Ты ничего с ним уже не сделаешь. И ты сам это понимаешь. Нахуя все это? Он не ребенок, которого реально перевоспитать.
Он не знает.
Он думает о ленивых вечерах, которые помогали ему держаться в строю на протяжении месяцев, думает о дыхании, которое он ловил в больнице, чтобы не пропустить момент, когда понадобится Изуку; тому Изуку, который показал ему, что дерьмовый характер, и ошибки, и препятствия, и хреновый старт не могут помешать, когда речь идет о спасении людей; он думает об Изуку, который показал, что такое движение, а потом начал малодушно защищать машину, которая ломала детские кости в солдатский шаг, в начинку кассетных ударов, в запах напалма и протухшую кровь на треснувшем под танками асфальте.
Мысль об Изуку на его руках, теперь уже никогда не сумеющем его понять, теперь уже ничего не сумеющем, даже — сломать чью-то жизнь, грохочет вместе с сердцем.
///
Вырезка из «Military Bulletin»*, интервью с Японской фракцией Сопротивления**.
— Давайте поставим все точки над «i». Чего хочет наша политическая власть?
Это власть, на самом деле далеко не только наша, которая осуждает поджоги, срывы рекрутинговых кампаний, кражу оружия, но не оголтелую пропаганду «Jiji Press», не бомбардировки Таиланда, не террор в Аргентине и не пытки в США. Она предпочтет заключить союз с ультрас, лишь бы не потерять деньги. Она сейчас же может выловить и расстрелять всех реальных террористов, но вместо этого сажает наших товарищей всех возрастов — от 14 и до 64 лет. Эта власть осуждает террор, который идет в их сторону, и первая применяет открыто террористические методы к устранению каждого, кто осмелился заиметь мозги. Они боятся этого больше всего — боятся, что одурачивание пройдет, и разум сплотит нас. Они боятся этого и одновременно не могут даже допустить такой мысли, потому что в системе координат, где есть только выгода-деньги-прибыль, не существует солидарности. Это — наш шанс, шанс играть по собственным правилам, а не по правилам мировой песочницы, которую заботливо выстроили для нас ТНК.
— Как вы думаете, что может сделать тот, кто вам сочувствует?
Для начала нужно понять, что в вас есть Протест. Нужно, чтоб вы поняли, что вас не устраивает полуразвалившийся дом, отсутствие лекарств для больного ребенка. Понимаете? Осознание — первая ступень, но она бесполезна, если потом вы не начинаете Сопротивление — это когда вы делаете так, чтобы то, что вас не устраивает, прекратило существование. Протест — это когда вы заявляете: всё, мы в этом больше не участвуем, мы уходим в лес. Сопротивление — это когда я делаю так, чтобы и все остальные тоже в этом не участвовали.
— Возможно ли решить все мирным путем?
Знаете, есть такая фраза: обучение, воспитание — все это такое своеобразное насилие. В сущности Сопротивление — постоянная воспитательная работа. Мы должны учить людей (конечно, только тех, кто захочет) не только говорить, но и действовать. Закон не на нашей стороне, и мы не должны его придерживаться. Насилие, направленное на нас, может быть направлено и на них. Штука в том, что ответное насилие должно превратиться в такое насилие, которое соразмерно государственному насилию, в такое насилие, в котором продуманный расчет заменит бессильную ярость, такое насилие, которое на использование в качестве вооруженной, военной силы тоже ответит вооруженными, военными средствами.
* МинЮстом Японии внесен в список иностранных агентов.
** МинЮстом Японии внесен в перечень террористов и экстремистов.