Я говорю,
Пытаюсь, стараюсь, пробую.
Знаешь, а в этом нет ничего плохого.
А вот молчание меня пугает,
Я боюсь молчания.
Рядом с Дазаем Чуя всегда говорит громче.
Дазай — пустота, акустический провал, поглощающий все звуки, вакуум.
Дазай — чёрная дыра, которую Чуя не может контролировать даже в состоянии Порчи.
Рядом с Дазаем мир становится тише, выцветает, окрашиваясь серостью пепла. Рядом с Дазаем пропадает сигнал сети, искажаются слова, идёт паутина трещин и вуаль надломов по реальности.
Дазай вроде как шумный: болтает без меры, тянет мерзкие песни про суицид (сам выдумывает, что ли?), дразнится. Но вместо голоса у него вкрадчивый холодок тишины.
Дазай — опасное молчание.
Чуя слов Дазая не слышит, как ни старается услышать. Чуя видит, как он говорит, и читает по губам, ловит нужные значения отблесками света в глазах, переводит калькой звуки с движений.
Чуя не знает, как Дазай общается с другими: не знает, как его слышат, не представляет, какой у него голос, не знает, чувствуют ли в нём тишину. Как он звучит? Какие интонации предпочитает?
Чуя хотел бы знать. Хотел бы понять, что имеют в виду окружающие, когда называют голос Дазая «сладким» или «бархатным». Но не может. Для него Дазай — полный звуковой штиль. Может, так и лучше? По крайней мере, он не слышит, как тот лжёт. Только видит.
Для Чуи Дазай звучит шальными искрами янтаря, торопливостью лисьих следов, терпким гранатовым вином, горечью дубовой коры, изяществом кровавых ликорисов. И полным, совершенным, абсолютным безмолвием.
Дазай говорит — Чуя смотрит. И отчаянно боится ослепнуть. Потому что для него слепота станет приговором: окончательной потерей несносного не-напарника.
Дазай не немой — его слышат другие люди, Чуя не глухой — он слышит чужие голоса; просто так получилось, и имя случаю – Арахабаки и его Порча. Обеспокоенная сила бога не даёт Чуе слышать именно Дазая, передавая вместо его голоса ощущение способности — пустоту и жадность до поглощения окружающего мира. Арахабаки знает, на что способны слова вообще и слова этого человека конкретно, и Чуя-сосуд нужен ему живым, здоровым и не затронутым вяжущей лёгкостью рициновых речей воплощения пустоты. Арахабаки чует в Дазае родственную тягу к разрушению и пытается уберечь своего носителя.
Накахара всё же касается отравы; но касаться и глотать — разные вещи.
Чуя, разумеется, знает, что Дазай вовсе не так молчалив, как он слышит; это читается во всём образе Дазая — Чуя уверен, что на деле тот очень даже шумный. Но всё же чувствуется слишком мёртвый покой, промозглым осенним вечером торопящий людей держаться на расстоянии. Внутри Дазая тихо дремлет погибшая звезда и молчаливо стынет заброшенное кладбище.
Чуе не нравится внутренняя тишина Дазая. Чуя хочет заставить погасшую звезду вновь запылать, повышает голос, играет интонациями, почти поёт, стараясь заполнить чужую пустоту. Щедро делится собственным огнём, вытягивает из липких объятий сумрака, зовёт-зовёт-зовёт, почти срываясь на хрип.
И, кажется, у него получается.
Глаза Дазая горят рядом с Чуей чуть ярче, жесты более рваные: Дазай говорит-говорит-говорит, откликаясь, подкрепляет слова десятками-сотнями движений. И совсем не важно, что они спорят или ругаются: главное — слышат и могут ответить.
Чуя читает слова Дазая по всему нему и чувствует, как его собственный голос медленно, но верно пронизывает чужую тишь многочисленными сплетениями нот, захлёстывает звенящим воздухом, рокотом громовых струн оседает на пепле души.
А значит, когда-нибудь он по-настоящему услышит голос Дазая.
Говорить — да, но не в одиночку,
Говорить — значит слушать,
А молчать — наоборот,
Это значило бы изолироваться.
Я говорю громко,
О, я говорю громко. Чтобы
Согласиться, улыбнуться и сказать тебе, что ты не одинок,
Дотянуться и сплотиться на сотню лет на одном крике души.
Дазай — чёртова чёрная дыра, но Чуя всё ещё повелитель гравитации. И он обязательно справится. Не может не справиться.
Дазай — отсутствие звука, но Чуя умеет входить с ним в резонанс и вытаскивать на свободу скрытое под стеклянным пологом тишины звучание.