Черное море Арсения любит. Любит любого — любого и всегда — позорно сбежавшего от обстоятельств, запутанного в жизни, мыслях, людях, утонувшего в себе и такого, какого показывать никому нельзя, потому что страшно — внутри всё похоже на горстку пепла, остатки прогорешвего костра. Любит безусловно, со времен лагеря, любит так, как будто он этого заслуживает, любит, как Шаст свою гитару любит — целиком. Собирает по кусочкам, бушует на горизонте и у берега едва-едва касается ног мягкой волной, шепчет ветром, что все в порядке, что тут — безопасно.
И любит сейчас, темное и непоколебимое, пока два маленьких человека греют руки слабым огнем среди величественных камней, воды. Горам нет дела до людей, — спустя миллионы лет им вряд ли есть дело до чего-либо, кроме сейсмических волн и земной активности — но море прямо тут, обнимается, и море Арсения своими волнами — любит.
— Арс, чего затих? — раздается рядом негромко, гитара вдруг замолкает, и в мире словно бы никаких людей никогда не было — только море, горы и небо. И, наверное, к лучшему, останься всё так? На века спокойно?
— Думаю, — и думает, правда, без едкого «виноват» на подкорке, думает, как будто с морем сливается и как будто он — не он вовсе. — Может, и нет никакого моего места? Ну, такого, чтобы дом, ты понял. Я ведь «дома» только когда… вот здесь. И надо ли оно вообще человеку — место это? Мы ведь свободны.
К Шасту он не поворачивается.
— Не знаю насчет места, — теплая рука ложится ему на плечи, и чувство пробирает, не похожее ни на что, и все же странное, надежное, приятное. — Но я точно знаю, что у тебя есть свой человек. Будет место или нет, зови меня с собой, притащу палатку и устроим маленький дом. Он же может быть везде, где захочешь. Главное, чтобы тебе нравилось.
Глупое сердце в грудной клетке сжимается и лишает его способности дышать, но Антон и тут — тоже. Откладывает гитару, обнимает обеими руками сбоку и прячет в себе, защищает, как Куш-Кая и Айя защищают Ласпи, совсем крошечный, от холодного ветра — со всех сторон. Южное побережье Крыма бережет не только дома, но и сердца людей.
— Арс, дом там, где ты его видишь. Это не магическое место какое-то, это… то, что ты чувствуешь.
Молчание спустя столько дней поездки перестает быть неловким, хотя для Шаста оно, кажется, неловким не было никогда: он не пугается, не паникует, он просто касается и продолжает говорить.
— Давай, сейчас разгрузим тебя, послушай. — Руки пропадают с тела, но не пропадают из головы.
Шаст играет Цоя.
И Арсений впервые смотрит на него за этот разговор — увлеченного, вдохновленного, горящего и потрясающе живого. Шаст играет музыку и музыкой дышит: у него пальцы ходят по аккордам уверенно, мягко и красиво до безумия, и сам он такой сейчас, как бой — невероятный.
Шаст поет.
Про город и дробь огней, про небесного пастуха и ночь, про спокойствие — человеческое. Низко, с душой так, а у Арсения бегут мурашки и слово застревает в горле, потому что сказать сейчас — возможно на том же уровне, что и вечный штиль. Невозможно.
В накативших чувствах хочется утонуть. Антон в реальности играет на шести струнах, но в голове Арсения задевает тысячи тонких струн его души, и это гораздо сильнее, чем морской ветер, но все еще комфортно. Прекрасно.
И он тоже шепотом желает кому-то спокойного сна.
— Арс, разберемся. Успокаивайся.
И, сидя на берегу под августовскими звездами и вдыхая запах костра вместе с прохладной свежестью, Арсений впервые думает, что кто-то любит его так же, как Черное море.