трещат по швам

Все идет по пизде, когда Деку решает погеройствать.

Не то чтобы до этого все было слишком хорошо, просто по пизде — это хуже, чем обычно. Кацуки даже готов признать, что восхищен тем, как Деку пробивает дно. Вот уж в чем он действительно никогда не сможет его превзойти.

Кацуки не знает, кто и как вбил этому придурку в голову, что он должен уйти из Академии. Деку пишет — для безопасности, их безопасности, но, кажется, напрочь забывает, что своим охуительным поведением может убить собственную мать.

Придурок. Просто конченый долбоеб.

Он не понимает, почему вообще должен такое терпеть.

Он не понимает, и он ненавидит что-то не понимать, поэтому к чертям сбивает режим и идет на кухню пить чай, готовить обед на завтра, смотреть телевизор — что угодно, лишь бы не засыпать, потому что, когда заснуть все-таки удается, он видит.

Город разрушен, разрушена жизнь нескольких про-героев. У кого-то нет руки, а кто-то лежит, мертвый, совсем недалеко от него, проткнутого иглами, насаженного на них, как насекомое — вот кто он был во сне.

Повсюду кровь, и запах ее мешается с запахом сырой земли. Голову кружит.

Солнце почти что в зените. В это время он делает домашку. В это время он — почти мертв. Тело так, так болит, а он не может кричать, а он, наверно, должен быть благодарен, что ему проткнуло легкое, снесло кусок челюсти, потому что умирать с криком — чуточку позорнее, чем ему бы хотелось. Наверно, это не слишком здоровые мысли, но Кацуки было шестнадцать, когда он почти увидел смерть.

Он часто просыпался от собственного крика. Это не что-то необычное среди класса, или гражданских, или кого угодно, когда вокруг война, и Кацуки только шестнадцать, но когда возраст ограждал в этом мире хоть кого-нибудь?

Деку, вообще-то, и того нет, а его не останавливают, его же, блять, суют под оры толпы и смертельные причуды так легко, как будто они сами не пиздя́т каждую секунду своей бесполезной жизни о том, какой этот придурок исключительный.

Они думают, что справятся в одиночку, — видимо, как во все прошлые разы. А их берегут. Берегут, блять, с рождения и так, что Деку сейчас приходится расхлебывать. Сраные взрослые.

Все они — просто ебаные лицемеры, и Всемогущий — главный из них.

По телевизору прокручивают вечерние новости, и Деку мелькает там каким-то разводом — не понятно даже, дождь это или он сам. Костюм Деку на редких снимках посеревший и грязный, и Кацуки вообще не понимает, почему он еще живой.

— Йо.

Шото падает рядом с ним на диван. Кацуки уверен, что здоровается он только для того, чтобы его испугать.

— Мудак, — Кацуки шипит.

В какой-то момент Шото начал приходить и, кажется, намеренного его раздражать. Он слишком громко ест, слишком громко пьет и вообще весь был слишком для того, кто вел себя, как отмороженный долбоеб, большую часть их знакомства.

Кацуки чувствовал, как его присутствие заставляет тревогу стихать, снижаться до уровня, при котором он может нормально жить, и каждый раз решал ничего с ним не делать. Он под страхом смерти бы не признался, что первые дни мог спать только так — на неудобном диване и рядом с Шото, всегда делающим вид, что Кацуки не может сделать его лицо чуточку симметричнее в любую минуту.

Кацуки медленно моргает, чувствует, как его постепенно клонит в сон.

— Можешь пожаловаться на папашу, так и быть, — говорит он, не оборачиваясь.

Раз уж все, что происходит на кухне, остается на кухне, Кацуки может его выслушать. Он не слишком хочет оставаться в должниках за все эти ночи, в которые Шото очень вряд ли спит, потому что, когда Кацуки просыпается, рядом обычно нет никого, а сам он обернут пледом. Это могло бы быть чем-то позорным, но если что-то Деку ему и вдолбил, так это то, что по одиночке они все просто сдохнут.

Все было бы проще, если бы придурок не полез доказывать правоту ценой собственной жизни.

— С чего это ты про него вспомнил?

— По телику показывали, — Кацуки цыкает. — Евгеник хуев, — он добавляет это не намеренно, все еще злой от того, какими мразями оказались сраные про-герои, и почти сразу же прикусывает себе язык.

У половинчатого вон, мать в психушке. Ему его злость, и разочарование, и весь этот ужас из эмоций, который даже сам Кацуки не хочет трогать, нахуй не нужны. Потерпит, раз этот мудак решил терпеть его.

У него еще будет время расхуярить Старателя так, чтобы он отъехал куда-то на дно рейтингов. Потому что нехуй. Потому что они победят — без всяких вариантов, и тогда будет время на то, чтобы всем этим мразям натянуть глаза на очко.

— А, — голос Шото не слишком много говорит о его состоянии, но Кацуки чувствует, как он вжимается в спинку дивана. — Это не так важно.

Может, его немного напрягает, что он начинает понимать чужие эмоции и поведение, но он не признает этого, нет.

— Да я уже понял, что ты эмоциональный инвалид, — говорит он раздраженно. — Выкладывай давай.

— Забавно слышать это от тебя, — вместо ответа бросает Шото, и Кацуки не тупой, Кацуки способен понять со второго раза, но кулаки чесаться от этого не перестают.

— Просто, — выдыхает он, откидываясь на подушку. — Просто иди нахуй, половинчатый. Хуй что еще от меня услышишь.

Шото хмыкает. Кацуки косится, видит улыбку на чужом лице и думает, что может потерпеть его еще немного.

— Не удивлен, что Мидория в итоге сбежал от тебя, — говорит Шото почти безразлично. Кацуки знает, что над ним сейчас бессовестно насмехаются. — Ты тот еще мудак.

— Я убью тебя, — довольно обещает Кацуки, чувствуя, как начинает подпекать ладони. — Собственный папаша не опознает.

Когда молчание затягивается и начинает казаться, что он все-таки перегнул палку, Шото говорит:

— В какой-то момент твои угрозы начали звучать как признания в любви, — он почти картинно выдыхает. — Теряешь хватку.

— Пропустил момент, когда ты научился шутить, мудак.

Его игнорируют, и Кацуки не прячет зевок.

На экране черная молния рассекает небо. Это кадры из утреннего репортажа, по телевизору их крутили уже второй или третий раз. На каждом канале давалась своя трактовка событий, но Кацуки, видимо, слишком хорошо чувствовал себя в последние дни, если выбирал смотреть самые хуевые выпуски.

В одном из них какая-то особенно пиздливая журналистка рассказывала, что Деку — пособник Все За Одного. У них были исследования, доказательства — сотни материалов, подделанных и склепанных на коленке, которые люди проглатывали, потому что хотели кого-то ненавидеть. Кацуки тоже хотел бы его ненавидеть: за глупость, за слабость, за сомнения, которые он в нем поселил, за уверенность в том, что его присутствие несет вреда больше, чем пользы. За то, что сносит все унижения так, будто ему безразлично. Кажется, что только Кацуки знает, какой он иногда лживый мудак.

Но ничто не раздражало в Деку больше, чем то, что он пришел и растоптал его амбиции, заставил идти в другом направлении, показал, что ждет их в перспективе, и ушел сражаться. Умирать. Один.

Кацуки, блять, даже не уверен, что этот придурок додумывается хотя бы нормально спать.

Растоптанные, разбитые вдребезги амбиции — это то, что заставляет Шото приходить ночью на кухню, это то, почему Кацуки до сих пор терпит ненавязчивую заботу о себе. Амбиции — это все, что у него было долгие, долгие годы, а теперь человек, который заставил увидеть его кровь, и кровь повсюду, кровь во рту, заливает глаза, выносит тепло из тела — этот человек просто столкнул их лбами, победил, повязал всех бессилием и оставил — позади, как будто они просто массовка, как будто сам Кацуки не…

Кацуки ему — не друг. Он одноклассник, почти никто, который издевался над ним большую часть жизни.

Блять.

— Мы должны притащить его обратно, — хрипит он. — Пока все просто не наебнулось.

— Значит, завтра идем не к учителям, а к директору, — Шото осторожно толкает вторую подушку в его сторону. — Если получим отказ — просто сбежим.

Учителя, вообще-то, под угрозой отчисления запретили соваться им на улицу. Кацуки, вообще-то, глубоко похуй на их запреты. Он спокойно закрывает глаза.

— Ловлю на слове, половинчатый.