слишком

Примечание

таких значений нет ни в одной метрической системе

Солнце врывается в комнату первыми лучами, но Нике от двадцати питерских градусов не горячо не холодно — у него тут пашины эмоции взрываются протуберанцами, а звездные лучи не успевают - не успевают - не успевают, а потому лишь бегают по комнате за мечущейся фигурой надоедливыми солнечными зайчиками, будто романовскими воззваниями к разуму. Николай чуть умнее игры света, а потому — замолкает. Знает же, что его Паша не послушает, что все его моления, все уверения, что так они ничего не добьются, что Романов ему не враг, что просто он хочет, чтобы Пестель не пострадал на своей войне — приведут только к новому выбросу энергии, разметающей фарфоровые сервизы и его сердце развешивающее на ребра — а он никогда не был любителем ложиться грудью на гранату. Он молчит. Он просто остается в грохоте захлопнутой двери, в опустевшей комнате, где солнце упорно ищет больший огонь, который его к себе так тянул, со стопкой нужных номеров и нервно сжатыми кулаками. Паша — возможно — вернется вечером. Паша — возможно — вернется живой. Паша — абсолютно точно — будет знать, что его дождутся.


Легкость пируэтов между стопками книг и кружками с остывшим чаем начинает надоедать, но у Пестеля и выхода нет — он может только приносить еду, мягко в лоб целовать и просить лечь все таки не в восемь утра, Ник, ну пожалуйста. Романов, наверняка не послушает. Романов закапывается в работу с усердием археолога или крота — и так же слеп к окружающему миру. Это из него не вытащишь, не вытравишь угарным газом, ласковым тыканьем носом под лопатки и грустным горячим ужином. У Николая твердости принципов хватить на неприступный Измаил, а из Паши очень плохой Суворов, Робеспьер — получше, это они уже давно выяснили. Паша остается один в уюте кухне и двух тарелок под заупокойный стук клавиатуры в другой комнате. Ник ответственный чересчур, упрямый до одури. Паша в него безумно влюблен. Пестель накрывает вторую тарелку крышкой — чтоб не остыло, не испортилось, чтобы этот дурацкий Романов когда-нибудь все же поел.


Искра бежит между ними ошметком сигареты, у Паши смех хриплый, а касания горячие-горячие-горячие, они танцуют по романовской шее и по предплечьям, как будто на сцене Мариинского театра, а тот мурчит только, выдыхая табачный дым — умел бы, выдыхал бы, как Гендальф, колечки, корабли, осмысленные предложения, но нет, воздух клубится более тяжелым котенком на столе и спрыгивает в холодную зиму сквозь открытое окно, будто уверен — этим двоим на кухне еще один не нужен, на них и так уже не хватает никакого пространства и времени, оно им подчиняется будто и сворачивается тугим узлом, затягивая взрослых мальчишек в воронку — ниже-ниже-ниже, куда то, где абсолютная любовь, искренняя до сорванного шепота кажется реальностью, а не сказкой на ночь, куда-то, где Ник перехватывает руки и целует-целует-целует до потери пульса, а Паша не перестает смеяться. По особенному. Счастливо как-то смеяться.


Шепотом можно отдавать самые громкие приказы, самые обязательные к выполнению, а потому когда ника потерянно-полусонно просит остаться на грани слышимости, Паша отбрасывает свитер, рюкзак, ключи, телефон — все ко всем чертям отбрасывает, оставляя только себя в чужих объятиях, будто так и надо. Ник трется носом о ключицу — действительно, надо, действительно именно так. И никак иначе, слышишь, Паш, мы иначе не сможем, наши сердца друг в друга вплавлены под жаром всех звезд этой галактики, их не разорвать даже силой твоей воли, даже моим упрямством, даже, чужим осуждением. А потому останься — со мной, здесь, сейчас — останься. Пестель остается. И не может ни о чем пожалеть.


Колкостью их можно вышивать обереги на костюмах, можно — гобелены с историей, можно драться как в романах о Мушкетерах, крича что-то о чести и доблести. Паша использует искрометный юмор, прошивая насквозь улыбкой привязывая к себе навсегда будто. Ника иногда взглядом превращает людей в насекомых распятых на игле перед коллекционером. Ник не прошивается улыбкой, Паша не превращается в бабочку, как бы ни хотел, им не нужно этих мнимых связей, красных нитей на пальцах, которые сквозь вселенную ведут к родственной душе. Им достаточно их двоих, когда Романов условно смешно шутит, когда Паша изучает взглядом, когда они двое бросают дурацкие игры в жизнь или в поддавки и просто любят-любят-любят до ужаса любят друг друга.


Око бури — самое спокойное место, Око бури — это поцелуй после ссоры, это своевременные объятия, это то, что между ними двоими творится, пока вся вселенная рушится, не оставляя даже надежды на спасения. Они не хотят спасаться. Паша рвется в бой, прямо сейчас, черт возьми, за жизнь, за свободу, за дурацкие из 19 века вытащенные идеалы. Ник в спасение не верит, он вообще много во что не верит — в идеалы, в Бога, в дурацкие поговорки. Они идут навстречу действительности, пусть даже в ней — конец света. Они дышат перед смертью и каждый вдох кажется целой вечностью, рождением новой вселенной.


Много. Паши слишком много — его смеха, злости, неумения сдерживаться, радикальных идей, желания быть свободным каждую секунду времени, и в то же время — желания с Никой быть. Много. Ники слишком много — его занудности, холодности, страха перед привязанностями, неумения показывать чувства, любви к правилам, и в то же время — любви эти правила нарушать, если Паша рядом. Много — даже для одного человека, но они сталкиваются, каждую чертову секунду времени - сталкиваются и, кажется, что вселенная не выдержит. Паша мягко целует Романова в подбородок, Ник сжимает пестелевские пальцы, как последнюю надежду утопающего. Вселенная выдерживает.