Примечание
я просто хочу, чтобы в конце сюжета Фонтейна случилась великая французская революция и чтобы архонта повесили на статуе, неужели я так много прошу?
и да, я игнорирую существование Паймон (поскольку у нас au)
Она еще колеблется, когда Тарталья изящным играючим движением передает ей поющий клинок — поющий их голосами, голосами всех невинно осужденных, голосами нижнего города, задыхающегося в глухой темноте. Отражение на мече смотрит распахнутыми янтарными глазами, и Люмин поражается, как серьезно они глядят, как клубится холодная ярость на дне зрачков. В ней уже нет ни жалости, ни сожалений, все стерлось, выветрилось за время пути. Тарталья улыбается, от него пахнет кровью и небом после грозы; он без перчаток, касается ее руки, и пальцы жгут преступным клеймом.
Они все — преступники. Вот только кто теперь их осудит, когда Фокалор пала и разбилась вдребезги?
— Слышишь, — говорит он шепотом, — как люди поют?
Убивать богов становится почти привычным делом. Она улыбается и зачарованно кивает, становится ближе, плечом к плечу. Даже если настигнет случайная пуля, пусть — вместе.
Люмин встречает его на рынке, у лавки той премилой девушки-кузнеца, и губы трогает улыбка от долгожданной сладкой встречи, от продолжения их вечной игры в кошки-мышки, в честного героя и обворожительного злодея. Люмин впервые по-настоящему улыбается после мясорубки бесконечной сансары, едва не разъевшей ее рассудок бесконечными повторами. Ей так много лет, что память рассыпается в вечности, но почему-то этот год был для нее самым мучительным.
Люмин встречает его на горящей баррикаде, и их руки обагрены кровью жандармов. Дыхание прерывается, и она кричит что-то, слова дробятся о слепые стены домов, но Тарталья только смеется. Глаза у него темные, как холодная вода под треснувшим льдом, как сама бездна. Вокруг них мир сходит с ума. «Виновна, виновна, преступница в синем шелке, наблюдавшая, как мы беднеем и прячемся по углам от ее жандармов, виновна, безумная сука», — речитативом грохочет город. Люмин уверена, что мера механических весов заклинила и показывает приговор.
Кур-де-Фонтейн задыхается в пламени, взвивающемся над стенами. На том берегу полыхает проклятый оперный театр «Эпиклез» — он загорелся первым, со всеми его богатыми шторами, портьерами, с мягкой обивкой именных сидений, с непозволительной роскошью, с бессмысленными декорациями, с золотыми тяжелыми люстрами. Огромное чудовище без здравого смысла, порождение воспаленного разума. Он был той искрой над давно просыпавшимся порохом, а Люмин только чиркнула спичкой — и вот, взметнулось. Люмин идет и смотрит: битые витрины, щерящиеся стеклом, метины сажи на стенах, тлеющие флаги и полотна, алая вода в каналах, заходящиеся в истерике фонтаны.
Чтобы построить что-то новое, нужно сначала сжечь старое дотла. Фонтейн красиво горит. Люмин видит отблески гибели Каэнри’ах, то же яркое пламя над домами, но это не божественный гнев, а народный. Настоящий, кипучий, искренний.
Клинок в ее руках взвывает, жадно требуя крови. Кровь пятнает брусчатку, где-то позади горожане загоняют жандармов к стенке, и ружья рычат, прославляя революцию. Оркестр сплетается из выстрелов и звона клинков, в ход идут вилы и ножи, сдернутые со стенки на кухне. Безумная опера голосит над городом тысячью призраков, наконец-то получивших отмщение. Ария отчаяния. Безвоздушная тревога. Годы несправедливости и боли, абсурдных законов и безумных судов, разыгранных по пышным театральным правилам… Все это уже не имеет значения, когда толпу подхватывает течение кровавой свободы.
Баррикады горят, и они застывают друг напротив друга, и Тарталья — Аякс — вдруг наклоняется к ней, целуя, и они задыхаются в этой гари. Целует он так же, как и сражается. Не оставляя шансов. Кровь мучеников заливает луга Фонтейна и их ноги, что можно утонуть. Они остаются — дуэтом на краю, отчаянной попыткой вплавиться друг в друга перед тем, как все рухнет.
— Повесим архонта на ее статуе вместе, любовь моя? — спрашивает он, и слова из холодной Снежной царапают ее лицо льдинками.
Но статуя уже лежит, распятая перед народом, как распутная девка — перед толпой солдат. Люмин смотрит на них со стороны, на факелы, на яростные лица. В ней нет страха, потому что шепот легенд обнимает ее, заворачивает в пылающее знамя революции: все знают, что она прославленная белокурая путешественница, с которой приходят перемены. Они ждали ее здесь. Она здесь нужна.
Схваченная Фокалор беспомощна без сердца бога, без верной охраны — и ее ведут сквозь воющую толпу. Впервые она так близка к своему народу, не смотрит на них сверху вниз, поджимая губы. Она в шаге от них — и они хотят ее разорвать. Кажется, что весь город собирается посмотреть на расправу, которая в кои-то веки пройдет не по правилам.
— Это должна быть ты, — говорит Тарталья, касаясь ее щеки. Люмин знает, что отчасти эту революцию сотворил и он: вовремя сказанные крамольные слова, торговые дела Северного банка, подстегнутый народный гнев, пренебрежение законами суда. Он хаос во плоти, революции такие нужны.
— Может, довольно судей? — вздыхает Люмин.
— Судит народ. Но им нужен клинок, а ты уже наставляла его на богиню. Как бы там ни было, они не посмеют…
Это не может окончиться здесь из-за ее нерешительности.
Люмин думает обо всем, что видела; о крике, впитавшемся в воду, о пролитых слезах, о брошенных словах бессмысленных обвинений, рассыпающихся, как сухая шелуха, об отчаянных лицах рано повзрослевших детей, никогда не видевших солнца. Если божественный порядок не собирается вмешиваться и прекращать их страдания, это должны сделать они сами.
Фокалор смотрит синим-синим безумным глазом. Поверженное божество.
— От имени народа Фонтейна я приговариваю вас к смерти, — чеканит Люмин.
Фонтейн тонет в собственных грехах, и им нужно пламя, чтобы очиститься. Архонт не останется в одиночестве оплакивать свое горе — вместо этого народ споет панихиду по ней. Черные одежды уже готовы — на них не видно крови.
Фокалор кривит губы. Капризная девчонка, она все еще думает, что это представление, не по-настоящему. Что клинок сделан из тупой полированной деревяшки, что из ее шеи хлынет не настоящая кровь, а подкрашенная вода. Это все не тот великолепный финал оперы, на который она рассчитывала. Вместо праздничных фанфар у нее есть взбунтовавшийся город, уставший терпеть выходки своей правительницы, жандармы, переходящие на сторону революции, люди Навии, захватившие пути сообщения. И леди Арлекино, с волчьей голодной усмешкой выцарапавшая гнозис из ее груди.
Народ замирает, глядя на коленопреклоненного архонта. Хор безмолвствует.
— Вас всех ждет суд! — вскрикивает Фокалор, и голос ее дрожит, взвизгивает нервной скрипкой последней партии. Ее почти что жаль, потому что никто из собравшихся не смотрит на нее, не желает признавать в ней — человека?..
А если кто и признавал, те уже упокоились.
Фокалор взвешена на весах народного гнева и найдена слишком легкой.
— Да будет так, — говорит Люмин, опуская клинок.
Рука больше не дрожит.
Я просто в восторге от этой интепритации сюжетки и, если честно, ждала чего-то похожего тоже... Чего-то дикого, переворота, жестокости, не дружелюбия гг ко всем и вся (хотя не, к Лини она не дружелюбна, при том, что с Чайльдом по доброму общалась, аха)
"Но статуя уже лежит, распятая перед народом, как распутная девка – перед толпой солдат,...
Ну понятное дело, на такой конец пришлось лепить бы рейтинг nc21 ибо кровища и беспорядки, но несомненно это было бы эффектно, и революция - это первое, о чем думаешь, вспоминая о Франции если говорить о культурной преемственности региона. Непривычно видеть Люмин в роли палача. Я слишком привыкла воспринимать ее только как заступницу и сторонниц...