О, первопроходческое в Солоне было, и было с излишком.
Ему отчаянно это нравилось: яркость растянутых в улыбке губ, дрожь ресниц, тёмный румянец на тёмных щеках — цветом напоминало кирпичную пыль; ipsa innocentia — в Люцие, пожалуй, того было с избытком. Непорочного и светлого; Солона, признаться честно, тянуло со страшной силой — чужая искренность щёлкала статическим на кончиках пальцев, и было совсем немножечко непонятно, в какую сторону склоняются весы — то ли больно, то ли приятно.
С Люцием, пожалуй, всё же приятно.
С Люцием вообще много что было приятным — от боя до разговора: он умел славно подстроиться и перехватить вовремя инициативу — качества, как оказалось, одинаково необходимые в обоих случаях и в любви в придачу; и если опыта в сражениях у Люция было в достатке — иначе как прикажете жить в суровом средневековье —, а опыта в трепании языком даже в избытке — Солону приятней было видеть его зашуганным птенцом, которого можно было бы удивить и очаровать роскошью, чем образованным юношей —, то опыта в любви у Люция не было совсем.
И Солон бессовестно этим пользовался — vae victis; это было волнительно и даже немножко лестно — нащупывать в нём эту нераскрытую пока чувственность, нетронутую пока сладость. Красть первое — самое лучшее, самое чистое: первый поцелуй, первый стон, первую поволоку в глазах, первую tremens gaudens — у Люция каждый раз глаза були удивлённые, ошалелые, и сам он становился до жути ласковый.
Солон как-то даже и не замечал, как шалеет сам.
А ведь стоило бы, стоило, ещё когда пошли первые звоночки: Люций с щенячьей искренностью рвался отплатить своему благодетелю той же монетой — от неумелых касаний внутри звенело золотыми камушками; Солон дозволял — дозволял касаться, гладить, совсем по-простому как-то тискать, будто деревенский мужлан — маленький, хрупенький, нежненький Люций в такой роли смотрелся странно, но грубость ладоней хорошо оттеняла; жаль, слишком узкие.
Солон дозволял, и с ужасом понимал, что начинает ждать; начинает наслаждаться таким — не тем восхищённым вниманием, что Люций с лихвой отсыпал ему — нате! — а фактом наличия; фактом присутствия. Не первой свежести поцелуи и стоны не вызывали усталого отторжения; напротив — Солон чувствовал какой-то плебейский совсем восторг, в десятый, двадцатый, сотый раз разводя худые колени; затягивало. Люций изучал его с той же пристальностью, что он сам — Люция; внимательности в нём было много, отточенная годами упорной учёбы сейчас она приносила плоды до сей поры неведомые — Солон таял под ним, дивясь самому себя.
Но, в конце концов, homo sum он или не sum — и humani nihil a me alienum puto; Солону не особо претили привязанности. Это было лишним подтверждением того, что он ещё жив; тепло под боком и плотские удовольствия были пусть и весомым, но бонусом — им Солон в любые времена предпочёл бы надёжное товарищеское плечо, и улыбкой госпожи Фортуны Люций был всё в одном. Это подкупало.
Подкупали и невинная забота, и совершенно влюблённые глаза — подкупали и тешили самолюбие; Солон купался в его свежести, в его юности, и от этого сам себя чувствовал моложе — вовсе не тем стариком, которого однажды заметил в отражении скальпеля. Пожалуй, только лишь за это Люция стоило бы отблагодарить: за вдохнутую в него вторую жизнь, вторую молодость; однако, обретя её, Солон не думал, что обретёт и второе безумие,
Люций стал его amabilis insania: персональное, непрекратимое — стоило ли бежать от одного помешательства, чтобы попасть в сети другого? Солон не знал; зато отчётливо знал, какого это — упиваться его дыханием, задыхаться его кожей, давиться его взглядами: в нём это росло и зрело, день ото дня, как гнойный нарыв, как cancer tumoris; и зрело осознание — спасения нет.
Только выдернуть, выбросить из себя, выдрать с корнем из сердца — под сердцем Люция было его семя, его плоть, его кровь, неопровержимое доказательство их единства; это страшило. Зыбкая граница дрожала на периферии, настойчиво кидаясь под ноги; Солон знал — оглянувшись однажды, он вдруг поймёт, что пути назад нет.
А ему нужен был этот путь.
Ему нужен был вариант отступления, запасной план, потайной ход наружу; Солон метался и рычал, не кажа — чёртовы мудрецы прошлого знали слишком много о человеческой породе: amor vincit omnia, amor non est medicabilis herbis. Солон почти готов был сдаться; но как вовремя подоспел Каин! Солон уж не знает, что тот сделал, но последствия его деяний — пока что — были только на руку.
Бесчувственный и беспамятный он влачил своё существование; бесчувственный и беспамятный — как настоящий бог. Чародейская слабость в его крови — почти ж вытравил; за одной куколкой наблюдать оказалось интересней прочих, и незнание в незнакомых глазах отчего-то ранило. Солон так не мог; расколотость собственного существования рождала почти физический дискомфорт — но больше умственный; осознание неполноценности собственного разума сбивало с толку. Он должен был быть вычислительной машиной человеческого ресурса; безошибочным и беспристрастным — но разве это возможно, когда в собственной картине мира не хватает деталей?
Amor vincit omnia, amor non est medicabilis herbis; знал бы — да не полез: искры бывших привязанностей порят брюшину, воспоминания отдают горьким и сладким на языке — как хорошо, что Люций тоже не помнил, как хорошо; Солон бы не выдержал. Даже без эмоциональной составляющей наблюдать за ним — предпочтительней; чисто логическое удовлетворение, наибольшая насыщенность информацией. Род информации приходится игнорировать — иначе выяснится, что интересуют его неизменившиеся привычки, непоменявшийся тембр голоса, непропавшая искренность; Люций константен — это вызывает скупое счастье стабильности.
Verum est quod pro salute fit mendacium — даже если во имя собственного.
Солон отрицал болезненность чужой ненависти; отрицал отдачу чужих страданий — ранило глубоко, под рёбра, где когда-то прятался за пятым миокард; отрицал логический комфорт; отрицал пределы сходимости — и невольные диалоги становились всё длиннее, присутствие — более явным. Люций задавался вопросами: что тебе нужно? — Солон рассыпался ненаходимостью ответов.
А правда — что ж ему нужно?
Уж точно не Каин — в этот раз только мешался, путался под ногами; своей самодеятельностью, своей попыткой спасти Брана, своей внезапной мягкотелостью — Солон пытался понять, то ли Каин оказался с браком, то ли Люций — с универсальной отмычкой; отмыкал отсутствующие — по инструкции — чувства из тайного ларчика: воте вам! Тут даже невольно сочувствуешь: под колёсами, что едут прямо по нам, и не таких перемалывало.
Каин таскался со своей пёсьей преданностью, Солон — не ревновал; сложно ревновать, если даже злиться и расстраиваться нечем — но отчего-то испытывал глухую удовлетворённость безответности чувств; vae victis — кажется, такое уже было.
А потом сам толкнул Люция в чужие руки; сам позволил Каину подставить объятия — тогда думалось: новый рычаг давления; тогда думалось: новая слабость; синоптики обещали осадки мучительных страданий — и сезон только начинался. Пытка за пыткой, расстройство за расстройством: Люций был упрям, и привязчив, и долго хранил старые обиды, таскаясь за Каином куда только можно — от мрачной решимости на его лице Солону хотелось смеяться. Вот она — воля павшего; вот оно — мгновение до. Ещё секунда — и Люций сломается, ещё секунда...
Но сломал его не Солон. Всё перепробовал — заслужил лишь прощения; это вводило во ступор, не соответствовала ни одному из расчётов — Люций подставлял лицо ветру, болтая худыми ногами, цеплялся ногами и руками за призрачные шансы отчаянно отказывался — теперь — ненавидеть. Это даже немножко ужасало; Люций оказался sui generis — и почему-то это отзывалось знакомой-незнакомой щекоткой в горле.
И после всего этого, всего пройденного, всего пережитого — Люций запнулся на последней ступеньке; отдёрнул руку, сбежал — его искренность щёлкнула Каину статическим по кончикам пальцев, и тому было скорее больно.
А Солону — с Люцием — всё же приятно.
Amor vincit omnia, amor non est medicabilis herbis — и даже время над ней невластно; всё было как в первый раз — у Люция были удивлённые глаза, Солон чувствовал себя ошалелым, и оба они стали — друг другу — до жути ласковыми. Странно как, думал Солон, играя с белой кудряшкой — и даже не своей; плебейский совершенно восторг только оттенял сияние его чистого разума. Странно как, думал Солон, ощущая, как вырванное с корнем безумие вновь даёт ростки в его сердце.
Ему приходилось учиться заново: упиваться его дыханием, задыхаться его кожей, давиться его взглядами — ощущение cancer tumoris дребезжало на периферии, но не так уж отчётливо; Солон с упоением вспоминал и обновлял навыки, сминался под простым, деревенским, мужланским тисканьем — ладони у Люция шире не стали, но какой-то уверенности — и грубости — в них прибавилось; прибавилась опыту — в любви.
Предпочёл ли бы Солон его видеть впечатлительным восторженным щенком, каким тот когда-то был? Ничуть; у Люция была чудесная память — особенно на то, что Солону нравилось — дивное умение славно подстроиться и вовремя перехватить инициативу, всё та же наивная забота и всё те же влюблённые глаза; Солон видел в этом ценность постоянства — и неожиданную зрелость, примешивающую терпкого разнообразия в этот вкус.
И глядя на зябкую границу, дребезжащую на периферии, Солон всё чаще думал о том, чтобы её перешагнуть.
А зачем ему путь назад — его и тут неплохо кормят.
Dixi.