Предел

Пошла легко, как родная — скатилась по пищеводу, согревая нутро, облегчая голову. Вадим Данилович грохнул донышком стакана о гладкую черноту столешницы. Устал — так устал, хоть на стену лезь. Откинул затылок на скрипнувшую диванную спинку. Что ж это он… в самом деле. Железные нервы ведь. Железные же… А надо было в химики идти. Синтезировал бы себе парацетамол, горя бы не знал. Колбы, порошки — хорошо с ними, спокойно. Не то, что с людьми.

Люди — звери. Порой люди… Забывают о том, что люди.

Наполнил стакан снова. До половины. Втянул пары носом. Бесцветный раствор ректифицированного этилового спирта с характерным запахом и мягким специфическим вкусом — это, как считается, для врача наилучшая материальная благодарность. И ведь не докажешь никому, что врачу совершенно неясно, куда эту благодарность девать. Вадим Данилович даже по большим праздникам брал в рот от силы полрюмочки.

Но иногда случались дни помутнения. Такие, как сегодня. Когда пил без продыху и без за́куси.

Ни разу ещё не помогло. Но он всякий раз рассчитывал, что поможет. Не знал другого пути. А когда другого пути не знаешь, идёшь по единственному известному. Пусть даже и в никуда — лишь бы попытаться. Попытаться… Вытеснить из памяти… на один вечер, на одну ночь.

Врачи, говорят, черствеют — он не черствел. Сердце не ожесточилось за годы, не покрылось каменным панцирем.

К худу — не к добру.

 

Её привёз белый как лунь водитель грузовика. Бедный мужичонка. Та ночь наверняка стоила ему нескольких лет жизни. Да и Вадиму, если подумать, тоже.

Она вся была одной сплошной гематомой. Старые успевшие пожелтеть пятна мешались с иссиня-черными, превращая хрупкое девичье тело в ужасающую карту насилия. А вот лицо осталось нетронутым — ни кровоподтёка, ни ссадинки. Только изгрызенные в лохмотья губы. И удивительно ясные вишни глаз. Они встретили Вадима красноречивой, пугающей прямотой. Они говорили: их обладательницу напрасно попытались отнять у смерти.

 

Вадим Данилович всмотрелся сквозь ополовиненную пляшку в стремительно темнеющий горизонт. Приносимая с моря прохлада оседала на губах горьковато-солёным йодом.

Ночью налетит шторм. Надо бы окна закрыть, покуда мысли ещё хоть немного связные. Покуда ещё есть шанс на ногах удержаться.

Зябко. Люди – звери.

А в сумерках море красивое. Тоскливо-красивое. И как же это можно… от такой-то красоты уйти добровольно? Что нужно пережить, чтобы на такое отважиться?

 

Она кинулась под колёса. Выскочила из леса, как навье какое-то порождение. Себя не погубила едва. Да и мужичонку-водителя чуть тоже не погубила. Божевольная, как пить дать. Грузовичок, паче чаянья, всё-таки её зацепил. Мужичонка выскочил из кабины, рухнул на колени перед лежащим телом. Душегуб. Хоть и поневоле, но всё-таки душегуб. А как увидел её – так и обомлел вовсе.

Кто же мог сотворить такое с девчонкой?

 

Вадим тоже об этом думал. Снова и снова думал только об этом.

 

Хорошим мужичонкой оказался водитель. Иной на его месте сбежал бы — ищи-свищи. Всё произошло на пустынной дороге… никто бы не узнал. И не осудил бы. Всего-то потерь, что на совести червоточина.

Но совесть оказалась у водителя ого-го.

Вадим на его месте тоже бы ничто живое на погибель не смог оставить. Ни тварь лесную, ни, тем более, человека.

Тем более, женщину. Беременную к тому же — округлый абрис живота уже легко угадывался под тоненькой одежонкой.

Сердце у мужичонки ёкнуло.

А позже и у Вадима.

 

— Если всякий раз будешь так размякать, сопьёшься, — сказал Вадим Данилович самому себе, когда море и небо слились в непроглядную черноту тяжёлой, неприветливой густо-сивушной ночи. И самому же себе ответил: — это слабость временная. Ведь не каждый день привозят самоубийц. Не каждый день… таких изувеченных.

 

На следующую смену заступал в здравом уме и при бодром духе. Лишь память хранила следы надлома, да мусорная корзина — пустую холодную пляшку.

 

За минувшие сутки из пациентки не удалось вытащить ни имени, ни вообще какой-либо информации. Совершенно безвольная, девушка безропотно подчинялась всем указаниям, а значит, отлично понимала обращённую к ней человеческую речь.

Но сама не проронила ни единого слова.

Онемела на почве пережитого?

 

Личность девушки пытались выяснить службы общественного порядка. Но и те разводили руками — сказать по чести, ребятам попросту не особенно-то и хотелось возиться.

Девушку ведь будут искать рано или поздно?

Но кто будет искать — тот, кто избивал много дней подряд?

Тот, кто сотворил с ней и куда более страшное?

 

Вадим до конца не знал, почему принял это решение, зачем, вопреки здравому смыслу, потянул за все ниточки и надавил на все рычаги. Но, чем бы не руководствовался, а дело было сделано — Вадим Данилович стал её ведущим специалистом-координатором.

— Вадь, ну куда полез-то? — вопрошала добрый друг и прекрасный акушер-гинеколог Марфушка. — Давно на кладбище твоём не прибавлялось вешек? Самогубица она ж — всё равно что полоумная. Ладно, снаружи вся побитая, но она же изнутри переломанная. Напрасный труд вытаскивать. Ты глаза её видел вообще?

— Видел. Потому и…

Несмотря на расщедрившееся солнцем и теплом запоздалое бабье лето, Вадима начало мелко знобить. Он затянулся горьковатым табачным дымом, тщась скрыть не пойми откуда взявшийся колотун. Марфушка уставилась в небо.

— Страшно это всё, Вадька, страшно. Тут такого насмотришься, что в пору бы уже… — и бросила мысль неоконченной. — А плод-то сильный какой. Просто на диво. Уж чего с ней не делали, уж насколько истощённая она… — Снова бросила мысль, закашлялась Вадимовым дымом. — Кто бы ни раздавал жизни оттуда, сверху, любит он, паскуда, мазурничать. И нету никакой справедливости — я вот, что думаю, Вадь. Ну сам посуди: ежле в любви, в мире, желанное оно — то такое хиленькое получается. Выхаживаешь его, трясёшься над ним, а оно подчас всё равно умирает. А здесь вот нежеланное, ненужное никому. А крепенькое на зависть. И вот… хоть плачь. И девочке горе, и всем горе. И прерывать уж поздно. Не по закону же. — Вадим спрятал лицо за сероватой дымной завесой. А Марфушка продолжала. — Бездарный труд тебе будет.

— Ты говорила.

— Да и не раз ещё повторю. Ну выходишь ты её — и что дальше? По миру юродивая пойдёт с дитём грудным побираться? А то и прикопает где под кустом. Дети такие, они знаешь, как душу гложут. Я вот, что думаю — избавить её всё же надо. От насильного — это не грех ведь, Вадь.

 

С тех пор, как надзор за рождаемостью в Киевских землях ужесточился, добрые акушерки порой избавляли родителей от новорождённых. Если те были нежеланными или неполноценными какими-нибудь, в малый родничок незаметно вводили одну или несколько швейных игл.

Грудничок с остриём в мозгах — это не жилец. День, два, три… В большинстве случаев умирают такие быстро. Естественная детская смертность — ничего больше. А крохотный прокол искать тщетно.

 

Пациентку, за неимением имени получившую традиционное в подобных случаях прозвище «безнадзорная», разместили в палате на шестерых. Какой-никакой круглосуточный пригляд от соседок. Какая-никакая компания.

Базовую медицинскую помощь в Киевских землях предоставляли всем нуждающимся. Другое дело, что у тех, о ком пеклись близкие, эта «базовая помощь» зачастую была на порядок лучше. Вадим Данилович различий между своими пациентами, впрочем, старался не делать. Одинаково вкладывал душу и в зажиточных, и в неимущих. От благодарности первых непременно тяжелел кошелёк, от благодарности вторых — согревалось сердце.

Шли дни.

Безнадзорная продолжала молчать.

Вопреки собственным принципам, внимания он ей уделял больше прочих: лишний раз заходил — справлялся о самочувствии, на выходных пришёл — передал санитаркой лукошко духмяного винограда; озаботился тем, чтобы у пациентки появилось всё, ей необходимое: щётка, бельё… такие простые мелочи. Доступные, казалось бы, каждому. Обыденные для всех.

 

Её тело медленно восстанавливалась. А вот о душе того же Вадим бы сказать не смог. В один из вечеров, поправ все ограничения, он вывел пациентку сперва в огороженный решётчатым забором двор больничного комплекса, а позже, рассудив, что ничего страшного не случится — за территорию.

Шли в тишине, разбавляемой редкими птичьими посвистами. Она сошла с асфальта на ковёр палой листвы, и Вадим мог слышать, как под её маленькими подошвами хрустят, ломаясь, тонкие хворостинки. Он чутко отслеживал каждое её движение — а ну, как надумает сбежать или… того хуже? Держал ладони раскрытыми, на виду. Лишь теперь, оказавшись с ней в пустынном сумрачном парке, запоздало подумал: от этого может стать хуже. Что должна чувствовать пережившая долгое насилие девушка наедине с малознакомым мужчиной? Но пациентка продолжала спокойно ступать по листве, не выказывая ни страха, ни ещё чего бы то ни было нехорошего.

— Устала?

Вадим спросил хрипло, когда над головами стали зеленовато разгораться редкие фонари. В их свете бледное девичье лицо казалось совсем неживым. Блестящие вишни глаз посмотрели недоумённо. Моргнув, она покачала головой, втянула воздух носом — и медленно, криво, как-то судорожно улыбнулась.

 

— Я бы хотел помочь.

Это Вадим произнёс на обратном пути. Знал, что не услышит никакого ответа. Хрустнула веточка, шепнул напоенный морем прохладный ветер.

— Зачем?

Вадим даже не сразу поверил. Да и она себе как будто бы не поверила. Это было первое слово. Первое за восемнадцать дней. Почему-то изумлённо посмотрев на свои ладони, она повторила – увереннее и твёрже:

— Зачем помочь?

А ведь он всё ещё не знал ответа. Чувствовал его, но облечь в слова не мог.

 

Ещё через два дня пациентка произнесла своё имя.

— Гульнур.

Словно голубиное воркование. Надо же… придёт ведь такое сравнение…

Когда кончилась его смена, снова забрал её из больницы. Руководствуясь каким-то наитием, привёл на дикий окраинный пляж, где мрачное серое море размеренно хлюпало, ворочаясь среди гладко отшлифованных туш ледяных камней.

Летом здесь, конечно, куда уютнее.

Вадим поднял из-под ног продолговатую серую гальку. Сжал в кулаке.

— Гульнур, — повторил, глядя на застывший у водной кромки хрупкий девичий силуэт. Она отбросила за спину тяжёлую чёрную косу, добавила, словно спохватившись:

— Можешь придумать другое. Любое.

Море лизало берег. Чуть дальше виднелся высветленный солью и солнцем плавник. Вадим уселся на него — бревно оказалось крепким. Гульнур куталась в принесённую одной из жалостливых медсестёр куртку. Великоватая. Подумалось с сожалением.

— Откуда ты? — Спросил осторожно, почти опасливо. Гульнур держалась на расстоянии.

— Туда не вернусь. — Даже не ответила — отрезала с мягким акцентом. Медленно опустилась на противоположный край бревна. Вадим вращал в пальцах согревшийся от его руки камушек.

— А куда вернёшься?

Карие вишни сощурились, потускнели. Она ничего не ответила. Протянула раскрытую ладонь, вскинув бровь, и он не сразу понял, чего она хочет. Поняв, отдал камень. Старался ненароком не зацепить нежную бледную кожу. Гульнур огладила камень подушечкой пальца. Вадим отметил: ноготь изгрызен.

— Вы все хотите знать. Кто, как, почему. И откуда, и чья. — Растопырила пальцы, потом сжала опять. — А былое к чему поминать? Оно уже было. Было — прошло.

— А как же… — Вадим сглотнул подкативший комок. — Правосудие? Справедливость?

Долгое молчание. Она часто так замолкала — на десять минут, на двадцать. Улетала мыслями далеко. Размахнувшись, швырнула камень. Не в море, а к прочей гальке.

— Нету ничего этого, — пробормотала наконец выхолощенно, а потом вдруг спросила, вонзившись взглядом в самое Вадимово нутро: — Разве что-то отменит всё то, что было. Избавит меня от памяти? Или от мыслей. Или вот от… — и опустила взгляд, прижала ладонь к животу — Избавишь меня? Избавишь?

Её трясло. Спохватившись, Вадим сбросил своё пальто и, не испросив разрешения, накинул на дрожащие плечи. Гульнур сжалась — крохотная и хрупкая.

— Так лучше? — спросил Вадим скованно. — Быть может… пойдём?

Дыхание поздней осени пробиралось ему под рубашку, и он старался не ёжиться. Гульнур продолжала прижимать ладонь к животу.

— Зло, — шевельнула губами. — Это… зло.

И всхлипнула — тихо, почти по-детски. Но глаза её были сухими. Вадим вспомнил Марфушку. Если Гульнур захочет… если даст знать…

— Я не верю в то, что кто-либо может быть зол от рождения.

Губы Гульнур растянулись в больной усмешке..

— Ашот. Ты нез…наешь… Аш… — И зажмурилась так крепко, что веки сморщились, а между бровей пролегло сразу три вертикальных складки. — Теләмим, теләмим, булдыра ал…мыйм. — Вадим понимал по-татарски в лучшем случае пару слов. Но в голосе Гульнур было столько глубинной боли, что, порываясь её умерить, Вадим неосмотрительно сжал запястье — оно состояло, казалось, из одних только хрупких косточек. Гульнур поперхнулась воздухом. — Он зло. Это зло.

Говорила об отце или о ребёнке?

— Ты думаешь… это мальчик?

Кивнула.

— Я точно знаю. — А потом выпростала запястье. Встала, протянула Вадиму пальто. — Забери — заболеешь. И кто будет лечить тебя, чтобы мог лечить меня?

Усмехнувшись, Вадим укутался. Да уж… сапожник и вправду ведь без сапог. Да и, по чести, зуб на зуб не попадает.

 

Когда каменистый пляж остался далеко позади, Вадим произнёс то, на что, понимал, не имел никакого права.

— От того, кто с тобой это сделал, в нём меньше капли. А от тебя — целая жизнь: твоё сердце, твой голос, твоё тепло.

Гульнур обхватила себя за плечи.

— А, может, я тоже зло. Ты обо мне ничего-ничего не знаешь.

Сунув окоченевшие пальцы в карман, Вадим закусил обветренную губу.

— Рост сто шестьдесят три сантиметра, вес пятьдесят целых шесть десятых килограммов, что значительно ниже порогового значения ИМТ. Группа крови первая, резус отрицательный. На данный момент наблюдаем недостаток витаминов групп Б, Ц и Д, кальция, железа, а так же… — И осёкся. Сжав пальцы на воротнике своей слишком большой куртки, Гульнур тихонько смеялась. — Я только хотел сказать, что кое-что о тебе да знаю, — пробормотал Вадим растерянно. В ответ — снова смех. Какой же он у неё… серебристый, мягкий, сыплется мелким бисером — залюбоваться, заслушаться…

 

Гульнур привыкала медленно. Даже не привыкала, а словно бы приручалась. Или это Вадим приручался к ней? Такое было нехорошо, непрофессионально, совсем неправильно. С тем же рвением, с коим добивался места её врача, теперь Вадим пытался переложить это бремя на не вовлечённых, не привязавшихся. Передал коллеге. И, хоть нисколько не сомневался: Молочай — прекрасный специалист, всё одно ревностно отслеживал каждое действие и решение.

— Влюбился ты что ли, Вадим? — посмеивалась Молочай. — Не ходишь — летаешь. Такой сияющий…

 

Студенты-магистранты, которым два раза в неделю читал «баланс конформизма и традиции на основе современной методологии» тоже заметили перемену в своём профессоре. Вадим несколько раз слышал нарочито свистящие девичьи шепотки. Предпочитал делать вид, впрочем, что они его не касаются. Кому ведь какое дело, в конце концов?

Помимо полной ставки в медицинском комплексе и ещё одной — в академии, Вадим получал немалую прибыль от полулегальной частной практики. Пациентов на дому принимал немного. Ещё к меньшему числу соглашался приезжать сам — это всё были большие, значимые люди, из которых в случае чего Вадим мог извлечь не одну лишь финансовую выгоду.

И вот тот самый случай настал.

 

— Кем ты хочешь быть? Где ты хочешь быть? — Он спросил Гульнур на одном из плановых осмотров. Проводить его был не должен — но проводил, забирая на себя чужие обязанности.

Она смущённо обнимала себя за плечи. Мотала головой — быстро-быстро. Ничего не говорила, но Вадим словно услышал звон тревожного колокольчика. Гульнур ничего не хотела и не планировала. Она не видела своего будущего. Для самоубийц — совсем нехороший знак.

Ведь бывших самоубийц не бывает.

Закрыв глаза, она откинулась на кушетку.

 

Историю Гульнур Вадим собирал по крохотному кусочку. Из взглядов, оговорок, намёков. О том, как отказала не́любу, тем самым нанеся ему смертельное оскорбление. О том, как заботливо пропалывала молодые саженцы маклюры в материном дворе. О чёрном провале после. И о растянувшихся вечностью месяцах. Боль, страх, боль. Первая попытка сбежать — возмездие. Вторая попытка… удалось с пятой. Путь через лес. Без плана и направления, с ощущением дыхания в затылок.

 

— Столько усилий. Ради жизни, ради свободы. И потом под колёса — зачем?

Гульнур вытянула из косы длинный чёрный волос. Стала рассеянно накручивать на палец.

— Оно во мне. Куда бы я ни бежала. Оно со мной. — Вздрогнула. Плод, словно ощутив чувства матери, принялся настойчиво пинаться. Вадим уже научился замечать это в том, как Гульнур вся съёживалась. — Я грязная. Поруганная. Такая нигде не нужна. Да ещё и с…

— Ты можешь дать зна… —  слова встали в горле комом. Вадим не сумел его протолкнуть. Слишком противоестественным для него, врача, боровшегося за жизнь, был бы бесчеловечный совет. А, впрочем, кто Вадим такой, чтобы решать? Он не знает и малой толики ужаса, ею пережитого. Он никогда не сумеет даже вообразить, каково ей — носить, терпеть, быть заклеймённым сосудом… — А что родные? Твои родные? Ты ведь могла бы…

Шлепок. Вадим даже не сразу понял, что она его ударила. Гульнур смотрела на свою ладошку растерянно.

— Гафу ит мине. Мин теләмәдем. Мин юри түгел. — И вдруг расплакалась. Резко, шумно — будто открыли кран, словно дёрнули за рычаг. Это гормоны, стресс… Это всё… такое сложное положение. Уткнувшуюся в плечо, крупно дрожащую, Вадим бережно гладил её по выпирающим позвонкам.

— Ну дурак я, дурак. Глупое сказал, плохое сказал. Ну тише, тише. Всё, всё.

Спустя несколько долгих минут она отстранилась, смущённо утёрла распухший нос тонким костистым запястьем.

— Знаешь, какой это позор? Какое… унижение? Они наверняка похоронили меня уже — так тому и быть. Лучше уж так.

И опять расплакалась.

 

Пользуясь благодарностью своих влиятельных пациентов, Вадим быстро оформил Гульнур новые документы.

— Когда выйдешь отсюда — сможешь начать жизнь с чистого листа. Как захочешь.

Гульнур потупилась. И вдруг призналась, почти по-детски:

— Мне одной… страшно. Одна не хочу.

 

Он не понимал, как девушка, пережившая долгие унижение и насилие, не возненавидела мужчин, не прокляла всех до единого. Может ему, Вадиму, она позволяет до себя дотрагиваться лишь потому, что он врач? Однажды она, словно прочтя этот невысказанный вопрос в его мыслях, сказала сама.

— Разве корзина ежевики виновна в том, что в неё затесалась гнилая ягода?

 

Последние недели беременности обещали быть трудными. Не для плода, а для матери. Сильный и на удивление крепкий, ребёнок вытягивал из материнского организма всё, изматывал Гульнур так, что к середине декабря та едва на ногах держалась. У Вадима всё валилось из рук. Он волновался — как же он волновался! С чего бы? Почему бы? Чем эта деревенская девушка сумела его подкупить? Почему так хорошо рядом с ней и так плохо на расстоянии?

 

В тот день, когда Гульнур всё-таки намекнули, небо разразилось потоками серой влаги. Сидя на постели, Гульнур ломала пальцы, смотрела в стену. Не реагировала ни на новых соседок, ни на принесённые Вадимом свежие фрукты. Порой переводила взгляд на окно — и тот час, словно обжёгшись, его отдёргивала. Вадим знал: она ненавидела окна своей палаты из-за решёток. Если бы мог, посрывал, посрезал бы все.

Права не имел.

Взял её за холодную руку.

— Осмотр?

Шла за ним безропотно. Вадим ощущал кожей гладкость её ногтей. Делал неправильное и твёрдо знал, что не отступит от принятого решения.

— Куртка? Зачем?

— Мы пройдём через улицу.

Щёлкнул зонт, раскрываясь.

Приземистое здание на окраине больничного комплекса. Длинное, узкое, как кишка. Ступеньки вниз, зеленоватый свет газовых ламп… и запах — формалиновый, сладковатый.

Так пахнет смерть под колпаком стерильности.

— Я не хочу. Я туда… не хочу.

Вадим сглотнул. Сухо.

— Нужно, идём, Гульнур.

Он хотел показать. Ему было важно ей показать…

Младенец. Вчерашний, крохотный. Не с именем, а с номерком — малыша и наречь ещё не успели.

Смерть уже наложила видимый отпечаток, но тщедушное тельце ещё не затронуло разложение.

Ногти Гульнур впились в кожу Вадима.

— Шундый кечкенә. Мин булдыра алмыйм. Эчем авырта. Минем бик авырта.

И не перевела. И больше ничего не добавила.

 

В тот же день, вечером, он протянул ей наушники акушерского стетоскопа. Взяла, немного поколебавшись. Догадалась, что задумал Вадим. Пролепетала:

— Я не могу, — и всё-таки сунула в уши.

Трубки стетоскопа оказались коротковаты, и Гульнур была вынуждена замереть в неудобном положении. Вадим поддерживал её под лопатки. Получится ли? Услышит?

Наблюдал за её лицом. Такая красивая… когда хмурится, красивая, когда плачет. Сосредоточенная и задумчивая — тоже красивая настолько, что глаз не отвести. Закрыла глаза, задышала глубже.

Удастся ли задуманное?

— Суга. Ул тере.

Вадим отвёл стетоскоп, и тонкие пальцы порывисто перехватили запястье:

— Нет.

Слушая биение ещё не рождённого сердечка, Гульнур очень робко, неуверенно улыбалось. Постепенно её лицо озарялось нежностью.

Вадим улыбался тоже.

Чужой ребёнок. Чужая женщина. Но в тот момент он чувствовал себя победителем. Будто сумел отстоять нечто бесконечно для себя ценное.

 

Всё произошло быстро, почти спонтанно. Как он отважился предложить? Почему она решилась принять это предложение? Вадим этого не знал. И Гульнур, похоже, не знала тоже. Садилась в его новенькую серебристо-серую Победу робко, немного скованно. С той же скованной робостью переступала порог. Вадиму зачем-то хотелось перенести её на руках. Но он не стал, не рискнул. Старался не касаться без особой необходимости. Чтобы не вспугнуть, не оттолкнуть настойчивостью.

Он словно забрал диковинную птицу из клетки. И теперь мог позволить себе лишь с почтительного расстояния наблюдать, как она расправляет крылья.

Гульнур несмело касалась кончиками пальцев то спинки глубокого кресла, то панорамного окна во всю стену, В летнее время отсюда открывался вид на бухту, сверкающую лазурью. Сейчас море, однако, было по-зимнему хмурым и неспокойным, но Гульнур всё равно любовалась им. Потом завороженно прошептала:

— Матур бит.

Вадим уже привык к плавному, чудивному звучанию татарского языка. Гульнур переходила на него в моменты особенных потрясений.

— Устала? — Он запоздало смутился. — Я… подготовил для тебя комнату. Моя на втором этаже, а твоя на первом. Чтобы… здесь лестница винтовая. Я подумал: тебе может быть непросто… — И осёкся — такими пронзительными были карие вишни.

— Зачем я тебе? Ты добрый, но это… зачем?

Бессильно развёл руками. Жар и холод прокатились по телу волнами, отдались мерзким чувством в затылке. Оглядевшись с запоздалым испугом, Гульнур обессилено опустилась на краешек кресла, обхватила колени ладонями. Вадим попятился, демонстрируя ей раскрытые руки.

— Я никогда не попрошу и не сделаю ничего. Чего бы ты не хотела. И я никогда.

— Я знаю. — Её лицо разгладилось, бледные щёки зарумянились, вспыхнули уши. — Это баланс — да? За злом приходит добро? Ты такой… Көндәлек кияү, — Призадумалась. — Завидный. Вы говорите: завидный, да? Любая бы хотела… а ты…

Оказывается, Вадим всё ещё держал руки раскрытыми, демонстрируя свою абсолютную безоружность.

— Сердцу не прикажешь. Но это… не… не важно, наверное. Просто… этому большому дому нужно что-то красивое. Кто-то… красивый. Как…

Смеркалось. Гульнур поднялась из кресла.

— Сердцу, — повторила эхом, — Красивый. Красивое… Тот человек… Он говорил, что любит. Бьёт, значит любит. И всё, что он делал… что… от любви. А ты от чего делаешь?

Вадим не нашёлся с ответом. Закусив губу, бросил взгляд в окно.

— Давай покажу тебе всё. И поужинаем. Согласна?

 

Мальчик появился на свет в один из самых холодных январских дней. Крепенький, здоровый. Четыре сто. Вадим сам нарёк его — так хотела Гульнур.

— Чтобы в нём было что-нибудь от тебя.

От себя дал и отчество, и фамилию, накрепко связывая чужого отпрыска с новым родом.

 

Мать роды вымотали. Несколько дней она не могла подниматься с постели. Вадим боялся — вдруг инстинкт не проснётся? Вдруг все усилия были напрасны? Но опасения рассеялись, словно туман над морем, когда он увидел, как ласково бледные пальцы ерошат реденькие тёмные волоски.

Гульнур ворковала — тихонько, по-голубиному:

— Кечкенә улым, минем сөекле малаем.

Ей удивительно к лицу было материнство.

 

— Глупый ты, Вадька. Глупый, — беспрестанно охала Марфушка в ординаторской. — Ты же не знаешь, чьё оно, что в нём вылезет. Ох, дурачина ты, дурачинушка. Наплачешься ещё, ой, наплачешься.

Сперва терпел. Но однажды хлопнул ладонью по столу.

— Он — мой сын. И достаточно. Это ясно?

Закатив глаза, Марфушка отвернулась. Вслух больше не причитала, но Вадим то и дело улавливал негромкое бормотание.

И плевать.

 

Он был счастлив. Счастлив от тепла, которое пришло в его дом вместе с Гульнур и нежданным, но таким головокружительным ощущением собственного отцовства. Он был счастлив, когда наблюдал, как она, спрятав волосы под косынку, вся перепачканная мукой, возилась, хозяюшка и затейница, у плиты. Он был счастлив, когда слушал, как поёт колыбельные, счастлив, когда брал мирно спящего крошку на руки. Счастлив, когда, спустя восемь месяцев, Гульнур под покровом ночи поднялась на второй этаж. Сама вошла в его спальню, в его постель. Сама захотела остаться.

— Минем гыйшкым – синдә.

Перевела, пряча лицо, смущаясь. «Моя любовь принадлежит тебе».

 

Эти же слова сказали друг другу весной. Как хороша была Гульнур в подвенечном платье. Как шло ей фамильное колье, которое мать Вадима перед смертью наказала отдать невесте. Как сверкали в солнечном свете золотые цветы, сделанные столь искусно, что можно было рассмотреть каждый лепесток, каждый чашелистик и каждую крохотную тычинку. Да кто ту безделушку рассматривал? Все глядели на Гульнур — самый главный цветок, самый великолепный.

Все глядели на Гульнур, и Вадим задыхался от счастья.

Как же он был с ней нежен. Каждым касанием хотел смыть её прошлый ужасный опыт. Каждым пытался показать, что бывает иначе, что близость — это не насилие и не боль. Что любовь — это самое искреннее, трепетное искусство.

 

Маленькие ножки топали по деревянной террасе. Маленькие ручки обнимали Вадима за шею. Юри́ — так, в своей манере, сына называла Гульнур, заменяя и краткую долгой, протяжной, мягкой. Юри́. Вадим катал его, подросшего, на плечах, читал ему сказки, учил ходить, а позже – и плавать. Мальчик был чёрненький, смугленький и курчавый, совсем не похожий ни на родную мать, ни, конечно же, на Вадима..

 

Город помнил правду. Город шушукался.

— Хочешь, давай уедем? Куда-нибудь далеко, где никто не знает. Где никто не будет тыкать в тебя пальцами.

Гульнур быстро-быстро мотала головой.

— Я не отниму у тебя всё, что ты… всё вот это, — не сумев подобрать нужных слов, беспомощно обвела просторную гостиную жестом и взглядом. — Это всё — просто людские слова.

— Но ведь слова тоже могут ранить. Я не хочу, чтобы вам было больно. Юри́ и тебе. Когда он подрастёт, начнёт понимать…

— Молва не навсегда. Рано или поздно им надоест говорить.

 

Вадим бы всё-таки убедил её уехать. Но, когда сыну исполнилось три, произошло сразу два события. Первым оказалась её беременность. А вот вторым…

 

Юри́ сидел на жёлтом стульчике, крутил розовое ухо плюшевой коровы так, словно пытался его оторвать — он смог бы. Теперь Вадим знал. Смотрел на мальчика новым, исполненным недоверия взглядом.

Старый профессор, читавший основы нервной патологии ещё в бытность Вадима глупеньким третьекурсником, поправил тяжёлые очки в роговой оправе.

— Мы не можем знать, что он унаследовал. Генетика — вещь очень зыбкая. Ты сам это понимаешь. Его биологический отец был… — и покосился в сторону стульчика. Швы уха хрустнули. — Возможно, это и впрямь отклонение, а, может, интенсивное ранние проявления кризиса трёх лет. Утверждать с уверенностью пока невозможно.

— Но он… он ударил ножом.. — Воспоминания о залитой кровью руке Гульнур ворочались в горле Вадима холодной сороконожкой. — Схватил и…

— Значит, впредь вам придётся быть осмотрительнее.

 

Вадим помнил, как прижимал к себе сына, а тот извивался диким зверьком, верещал и рычал, царапаясь и кусаясь, оставляя на запястьях глубокие борозды. Что его разозлило? Какая-то незначительная, глупая мелочь. Юри́ бушевал полчаса, пока, обессилив, не отключился. На следующий день его голубые глаза туманились. Сын плакал, скрутившись клубочком.

— Пап, голова… болит.

 

Вадим всё ещё хранил надежду: быть может, сын это перерастёт? Быть может… это и вправду лишь кризис — не патология?

 

Теперь за ним был глаз да глаз. Все предметы, которые могли представлять опасность, исчезли в недосягаемых для малыша местах. На ящиках и шкафах появились маленькие замочки.

— Это единственный раз, — с безусловной уверенностью, на которую способны лишь всепрощающие матери, убеждала Вадима Гульнур.

Но тот предпочитал перебдеть.

Ведь, какая у мальчика генетика… он на самом деле и впрямь… до конца не знал.

 

Появление сестры Юри́ принял с радостью. Ни намёка на детскую ревность, которой Вадим ожидал. Пока маленькая Анечка пиналась в животе матери, мальчик прижимался ухом, гладил кожу Гульнур.

— Я буду любить.

И вправду любил. Но сына наедине с дочерью Вадим всё равно старался не оставлять. Мало ли, что. Ведь Аня такая хрупкая. Ведь Аня… родная кровь.

 

Ане исполнилось два, Юри́ — пять. Вадим убеждал себя в том, что не делает между детьми никаких различий, но сама эта мысль, сама необходимость этого убеждения уже углубляла, ширила чёрную пропасть.

Куда подевалось то хрупкое тепло, то окрылённое чувство, которое испытал, когда Гульнур улыбалась в наушниках стетоскопа? Разве не за сына Вадим боролся столь истово? Разве не его пытался уберечь от швейной иглы много лет назад?

Он не жалел. Нет, конечно же, не жалел.

Ни тогда, когда мальчик разбушевался в базарный день, приведя в ужас и продавцов, и покупателей, и родителей. Ни тогда, когда перебил больше десятка чашек, ни тогда, когда…

Нет, Вадим не жалел. Не жалел. Не…

 

Смугленький, курчавый, голубоглазый. Не похожий даже на мать. Ни дать ни взять — кукушонок.

Кукушата выбрасывают птенчиков из гнезда.

 

— Страшно это всё. Страшно, Марфушка.

В её волосах серебрились первые пепельные пряди. Как и в его.

— А я ведь… предупреждала.

А, может быть, кликала?

 

Бесцветный раствор ректифицированного этилового спирта. Шум волн, твёрдость гальки на диком пляже.

Вадим приходил нечасто. Убеждал себя, что не часто.

Опустевшую пляшку скармливал волнам. Словно отправлял послание о бедствии. Вот только… кому?

Своими тревогами и метаниями мог на самом деле поделиться с одним лишь морем. Оно становилось слушателем, хранителем, бесстрастно уносило чёрное, вязкое…

 

И новое происшествие.

— Папа, это не я. — Мальчик горько плакал. — Я Аню люблю. Я бы не стал, ни за что!…

Перелом руки. Никто не видел, как это произошло. В тот момент никого, никого не оказалось рядом.

— Маму ты тоже любишь. И сделал ей больно, — припомнил гневно Вадим.

Юри́ зарыдал лишь пуще. Вадим оттолкнул его. Не рассчитывая сил, так, что ребёнок отлетел и упал на спину.

— Папа, пожалуйста…

Хлопнула дверь. Вадим тяжело дышал.

А, может, и впрямь мальчик не виноват? Может быть произошедшее действительно — лишь случайность?

 

Хоть Вадим и скрывал, Гульнур не могла не чувствовать перемену. Она всегда улавливала, заглядывала в глаза, с нежностью и заботой спрашивала:

— Любимый?

Но как о таком расскажешь? О внутреннем предательстве, о надломе? О горьком и едком…

Вадим сам хотел эту семью, этого мальчика — такого чужого, опасного кукушонка. Он сам подтолкнул Гульнур к выбору.

Теперь с этим жить.

 

Дети очень злы.

Даже когда взрослые забывают, прекращают и говорить, и указывать пальцем, правда прорывается наружу из детских уст.

 

Разговор матери и сына Вадим невольно подслушал, вернувшись домой с работы.

— Тебе было сильно больно? — Гульнур угнездилась в кресле, поджав ноги под себя и укрывшись пледом, а Юри́ привычно устроился рядом на полу. — Ты меня не хотела?

Кто-то из двоих шмыгнул носом.

— Родной мой… — горько. И что-то на татарском.

— Нет, мамочка. Расскажи.

— Мой милый…

Вадим ворвался в гостиную с шумом и треском — так разъярённый шатун продирается сквозь валежник.

— Оставь мать в покое. — Каждое слово выплёвывал, как рубил. Голубые глаза вскинулись. И карие вишни тоже. Гульнур опустила ладонь на макушку сына.

— Всё хорошо, — произнесла примиряюще. Мальчик моргнул, а Вадим сжал зубы.

— Нет, не хорошо. Он ранит тебя дурацкими разговорами. — Губы Гульнур искривились — словно жена готовилась разрыдаться. — Вот видишь, до чего ты довёл?!

— Это не он. Это ты сейчас ранишь нас.

 

А ведь когда-то всё смогла бы решить лишь одна игла. Острая игла.

Теперь та призрачная игла проскребала Вадиму сердце.

 

Он пришёл в комнату сына поздним тревожным вечером.

— Извини.

Мальчик обнимал свою истрёпанную плюшевую корову. Розовое ухо темнело от горькой влаги.

— Всё правильно.

И больше ничего. Ни у Вадима внутри, ни на языке.

 

А на следующее утро услышал взрослое, вызревшее за ночь в голове у сына.

— Когда появилась Аня, маме было хорошо. Когда я — плохо.

И что тут добавишь?

 

Юри́ подошёл к Гульнур, поцеловал её руки.

— Я бы хотел тебя защитить. Тогда. Когда меня не было.

— Глупенький, милый…

 

Болезнь он принёс из школы.

Вадим совершенно не волновался, ведь маленькие дети легко переносят корь. Несколько дней в тёмной комнате, много питья, симптоматическое лечение…

Мог ли он знать, что Гульнур не привита?

Если бы знал… хотя бы предположил…

То что бы тогда?

 

Как же права была Марфушка…

 

Жена угасала быстро.

— Только не в больницу. Там решётки. Пожалуйста. Я так хочу…

Умереть дома. Она чувствовала, что умрёт, и хотела умереть дома. И Вадим подчинился. Так, как всегда подчинялся любому её желанию. Ведь, в конце концов, от Кори лекарства не существует. Дети выздоравливают. Взрослые, чаще, нет. И можно лишь облегчать симптомы. Амбулаторно или в стационаре — разница, по сути, не велика.

 

Кашель. Осложнения. Жар всё выше.

— Мама умрёт?

— Не умрёт.

Сына захотелось ударить — иррационально, несправедливо.

 

Вадим делал всё, что мог. Но никаких усилий бы не хватило.

 

То было серенькое ноябрьское утро. Гульнур очнулась от лихорадочного, тяжёлого забытья. Жар немного снизился, но иллюзий Вадим не строил. Он ведь, в конце концов, был хорошим специалистом. Он знал, чему предвестник подобное облегчение.

Истончившиеся до прозрачности пальцы опустились на запястье пугающей невесомостью.

— Ты справишься сам? — Вадим сжал губы почти до боли. Гульнур растянула свои в улыбке — бледном подобии прежней, такой родной. — За Анечку мне не страшно. Боюсь за Юри́. Помнишь, что ты для меня сделал? Ты полюбил его раньше меня. — Закашлялась. Едва приподнявшаяся, снова откинулась на подушку. — Ты справишься. — И закрыла глаза, попросила по-детски, жалобно: — Клубники, Вадим. Я так хочу… клубники.

 

Когда он исполнял её желания, о невозможности чего-то и речи быть не могло. Даже если было никак не сыскать в ноябре клубники. Вадим всё равно нашёл. Ради этого пришлось разворошить старые связи.

Плошка духмяных ягод — такая малость… последняя, которую ещё мог.

И такая тщетная.

Понял, переступив порог, окинув взглядом гостиную. Увидев бумажные обрывки, осколки стеклянных ваз; увидев учинённый погром, ребёнка, стоящего на коленях.

Ягоды брызнули на пол красным.

Таким же красным, какой расцветил светлый ворс ковра. И ладони мальчика.

Он бил по стеклу руками — Вадим словно наяву представил, как это было. Сын не двигался, не подавал никаких признаков жизни. Может, и не слышал шагов отца.

— Аня? — Вадим вытолкнул из себя эти три буквы. Потому что о другом, о другой… спрашивать было бессмысленно.

— Аня спит. — Ровно, безжизненно. С холодом по позвоночнику, с острым недоверием, пронзившим иглой затылок. Швейной иглой. Мальчик поднял взгляд. Его голубые глаза набухали влагой, на смуглых щеках сверкали подсохшие дорожки, от краешка губ к левому виску протянулся кровавый росчерк — наверное, сын испачкался, проведя по лицу рукой. — Я дал ей валериану. Четыре капли. Так было в инструкции. Я прочитал.

Взросло. Так… слишком взросло.

Вслед за отчуждением и испугом пришло раскаянье. Горе — такое ожидаемое и душащее, ещё только подбиралось чёрным зверем к душе Вадима. И он тщился не подпустить его, не позволить всецело собой овладеть.

— Это ты всё… сделал?

Мальчик уронил подбородок на грудь.

— Мне было больно, — чуть слышно пролепетал. — Минем бик авырта. — Язык Гульнур. Понимал ли мальчик, что провернул в свежей ране холодное остреё? — Пожалуйста, прости.

Стыд и вина. Вадим ходил за клубникой. Он оставил ребёнка наедине со смертью. И если маленькая Анечка понимать до конца ещё не могла, то сын…

Сын.

— Давай-ка, вставай. Обработаем твои руки. Иди сюда, покажи.

Ребёнок не шелохнулся. Мотнул головой.

— Это же я виноват. Это из-за меня. Я же первый болел.

Всё-таки дети слишком эгоцентричны. Всё-таки, очень…

Стараясь не наступить ни на осколки стекла, ни на не подающиеся опознанию бумажные клочья, Вадим подошёл, опустился на ковёр рядом.

— Нет, — произнёс успокаивающе и мягко. Но мысленно сказал «да». И в это «да» поверил. Сотню, тысячу раз…

— Йу… — слово застряло в глотке. «И» не смягчилась. Это было бы слишком больно. Так больно теперь говорить в её странной нежной манере. — Сынок. — Выдавил Вадим, прижимая к себе маленькое, податливое детское тельце, зарывая пальцы в курчавые волоски, нащупывая затылок. — Мы справимся. Со всем. Мы же вместе. Мы совсем… справимся.

 

Но если бы в тот миг кто-то могущественный предложил обменять жизнь Гульнур на эту… Вадим бы согласился без раздумий и колебаний.

Содержание