........

Искры (27.04.1971)


Существует — размером с бескрайнее море — подборка из терминов, интуитивно синонимичных слову «отчаяние». А познаётся на деле лишь в глубине галереи варшавской, на маленькой выставке.


Лет двадцать-тридцать назад на месте этом были руины, стихийность братских могил, ни капли просвета во тьме смертоносной войны. А теперь мы на двух языках беспечно и праздно говорим об искусстве, скрываясь от солнца.


И кто-то один говорит печальней других, но порывистей, злее, и в голосе — страсть, хоть чувствуется холод от рук. И отвернуться, не слушать — нельзя. Пленяют в глазах неизвестного лукавые синие искорки!


И хочется на мгновение отречься от всех остальных, смущённо назваться как есть — Беата — и быстро умолкнуть, но продолжить мысленно эту линию, призывая в знакомого превратиться из незнакомца.


А Вас в миру, кажется, нарекли Алексеем и Вы, со взглядом задорным, но проницательным, статью своей сражаете начисто и представляетесь отчего-то иконописным советским разведчиком.


Перед глазами плывут в агонии постапокалипсиса вечные картины Бексиньского, уповавшего с долей иронии не только на великомощные ночные кошмары, но и вполне себе на работы Моне.


Как же чуждо мыслить себя внутри открытого космоса и крайне странного времени, но ещё нелогичнее — мыслить себя вне. Что судьба нам отмерила? Ничего, если к Вам я небрежно примкну одним плечиком?


Вижу искры, так близко, так звёздно, самобытно и нежно, полупьяно и ярко. Искры, когда мне улыбаетесь Вы, пальцами сминая бумажку, несколько цифр заветных и обещание позвонить в воскресенье. И убираете в портмоне.


Лазенки (1.05.1971)


Если подумать, человек соткан из сонма мечтаний, струн неосторожности и напряжения, суетливого роя мыслей и огромной сердечной любви к ближнему своему. И ещё тянется человек — к небу и Богу.


Он набирает мой номер в обеденном перерыве душной и беспрецедентно дождливой субботы — сугубо рабочей. Называет вежливо имя своё — Алексей — и вспоминает, что нам обоим не по душе искусство насущного дня.


Набирает мой номер, уняв в голосе дрожь, но волнения всё же не скрыть: и как трепетно, как ласково и по-родному звучит из его уст моё имя — Беата!.. Так в этот голос и влюбляться начнёшь понемногу.


Этот голос — незнакомого по сути мне человека — неожиданно утешает, сладко баюкает, ошибаясь забавно по-польски, сбиваясь снова на русский, в воскресное утро вслед за собой в Лазенки зелёные ловко маня.


А повсюду взметаются майские флаги, нежно дышится яблоней, вишней, лишь ко сну тихо клонит сирень. Вот и наша остановка трамвая, за окном слышны песни и смех. И цветет шелковица буйно над к небу задранной головой.


Удивительно солнечный, радостный первый день последнего месяца этой весны. Алёша — во всём чёрном, но сразу скинул пиджак — берет вежливо под руку, комплимент отпуская: «Вы, Беата, Полу Раксу напоминаете мне».


Хотя признавался десятью минутами ранее, что к кино, увы, всегда был слегка равнодушен. То, что Ракса — красавица, не поспоришь, только я ведь не светлая, а с тёмным каре, но неважно, всего лишь нюанс бытовой.


В лабиринте зелёных Лазенок только хочется петь и кружиться, кататься на лодочке по лазурью искрящейся глади, держать тёплые руки его в ладонях своих, забываться и начисто забывать — о завтрашнем дне.


Ветер гонит мелкую рябь по воде, искажая отражение прежних эпох, то порывисто, то вновь затихая. Алёша до странности очарован, потряхивает головой, бормоча через раз изумленно «не может быть».


Ведь не может быть, чтобы этот момент не тянулся целую вечность, чтобы белый камень Лазенок о счастье былом нам обоим не пел, чтобы сумрачным этот день обернулся, а не ясным, погожим.


Он молчит, упрямо молчит, но весёлые извечно глаза выдают: «как же хочется большой и чистой любви, преданной дружбы, единства душевного, а ещё нечто хорошее для блага всеобщего сейчас сотворить!»


И я не выдерживаю, поскольку мечтаю столь страстно о том же! И я не могу ни слова бросить в ответ, а лишь безмолвно ликую, расцветаю с улыбкой и таю всем сердцем. До чего же, мой русский друг, мы с Вами похожи!..


Воспоминания (9.05.1971)


Вот так и подкралось — тридцать четыре ему, неполный почти юбилей, почти тридцать пять. Он вспоминает: «А в сорок первом только четыре мне было. И мама не знала, как долго блокада продержится и, обессилев, сколько продержимся мы.


Я помню, как много позже вёз ей домой — ей, уснувшей затем в морозной могиле уже навсегда — вёз воду с Невы в своём детском ведёрке на маленьких саночках, но не довёз, опрокинул случайно и долго-долго где-то ревел…»


Он говорит, говорит, не замолкая, не давая воли слезам, щурясь на солнце и улыбаясь. Как в детстве тогда — смерти своей вопреки. Отец тоже погиб — именно здесь под Варшавой, по ту сторону Вислы, за год до финала войны.


Мне грезится вновь как наяву мой разрушенный немощный город, остатки страшного гетто и то, как пепел над головами кружился, кружился, и небо, словно от копоти чёрное, и дом наш в руинах: вот так, не устоял и тоже сгорел.


И вроде бы до кома горького в горле мне слушать о прошлом печально теперь. Что ж, верно и этого у нас не отнять: мы оба — дети той страшной войны, что преждевременной смертью самых любимых, близких, родных нас окрестила однажды.


Пусть небо смеётся, всё также ласково стелясь над городом радостной синью. Пусть ярким ковром смело тянутся вверх бутоны красных гвоздик — из детских трепетных рук к героям погибшим, с невинного сердца молитвой, с поклоном нижайшим, на совесть, на вечную память.


А если когда-то всё переменится и честь защитников храбрых потомками легковерными предательски попрана будет?.. Мы с Алёшей мрачнеем, зачем-то представив плоды неведомой лжи. Нет, человечество, не дай вам Господь в одну горящую реку кинуться дважды.


«Мне выпала честь — в день великой грядущей победы родиться, познав перед этим всю тяжесть и страх пути долгого к ней». У Алёши в мечтах — вернуться по осени в свой Ленинград. Вдохнуть морской воздух из окон старой квартиры. И матери за упокой свечу одиноко поставить.

Содержание