Глава 1

…полночь без пяти,

Пять минут, и душу не спасти…

Тень... свет... темп убыстряется,

Жизнь, смерть... перекликаются,

Жар, бред, пытка надеждой и злость.

Вот вам - казнь и прощение,

Все, все, все в восхищении!

Тень... свет... сердце вдруг оборвалось.

— И вот Маргарита стала моею тайною женой. И была ею с девяти до пяти пять дней в неделю, — мастер проговорил это с благоговейным трепетом, будто прикасался словами не к возлюбленной женщине, а пытался описать невообразимую святыню.

— Но кто же был с вами в другое время? После пяти и в выходные? — Иван опасливо зыркнул на него, сидящего на полу у кровати, и резко отвернулся к стене.

— Это был он , — произнес мастер на выдохе, отчего слова смешались, зазвучали на конце колокольным звоном.

— Это был он, консультант? — Иван схватился руками за одеяло и попытался спрятаться под ним от всевидящего взора проклятого консультанта.

— Это был… Воланд…

***

Стоит двери в подвал на Садовой улице закрыться вслед уходящей женщине с печальным лицом и исхудавшим от тревог и невзгод телом, как в этой писательской обители объявляется он . Иностранец лет сорока пяти-пятидесяти, в костюме, скроенном по фигуре, с идеально уложенными волосами и немецким акцентом, выходит из тени, будто был здесь все это время.

— Мой дорогой мастер, — рука в кожаной перчатке опускается на крепокое плечо и скользит вниз по руке, останавливаясь у локтя, — как пишется ваш роман?

Тот, кого пока лишь двое, он и она , величают Мастером, напрягается под ладонью, как не раз битый кот, собираясь для рывка — прочь от ласкающей руки, что дарит боль с таким же наслаждением, с каким сейчас ласкает.

— Ох, нет нужды бежать, вам, гениальному писателю, ведь я… как и многие там, — палец указывает вниз, — лишь жажду окончания вашего романа. И сделаю все, чтобы вы, — левая ладонь ложится на шею, заставляя писателя поднять лицо вверх, — используя свой разум и талант, — ладонь ползет по щеке, ведет по лбу и застывает в волосах — вот этими руками, — кожа печаток скрипит о вспотевшую человеческую кожу, когда правая ладонь скользит дальше по дрожащей руке писателя и стискивает запястье мастера крепче браслета наручника, — подарили нам величайший роман о Сатане, что самолично явился в Златоглавый, Краснокаменный город о семи холмах, — Воланд поднимает его ладонь к губам и, не касаясь кожи, целует воздух рядом с пальцами.

Мастер сглатывает, не в силах двинуться. Не в силах предпринять хоть что-то против темной силы, сковавшей его тело. Это испуг? Страх? Может быть, что-то иное… Он заворожен. Напуган. И жаждет. Желает чего-то так сильно, как не желал прежде никого, кроме нее . Только ее одну он хотел так же. Только при виде ее одной застывал, не способный двигаться, не желавший тревожить ее красоты.

И здесь, рядом с ним, с существом, кажется, гораздо более древним и коварным, чем несчастная душа нелюбящей жены, ставшей страстной любовницей, мастер хочет застыть. Жаждет его прикосновений и присутствия.

— Я… ради нее пишу этот роман, и не более.

— Ради этой женщины? Той, что именует себя ведьмой, а не ангелом? — профессор усмехается этой причуде, как некой забавной шутке, которую в силах понять лишь тот, кто дочитал до конца. — Я с нею еще не встречался, но время настанет, и она придет сама, а пока… — Воланд отпускает лицо мастера лишь для того, чтобы скользнуть рукой ему под рубашку и сжать грудь там, где бешено стучит сердце. Мастер задыхается, пульс частит, но в ушах его нет барабанного боя крови, лишь шипящая, гортанная речь Воланда, что вместе с прикосновениями увлекает писателя прочь, в пучину порока, с головой окунает в душную, жаркую похоть. И это только голос, только касания кожи.

— Да. Ради неё. Ради Маргариты. И ради себя, ведь больше ничего не занимает мой разум… и гнуться под… — каждое слово дается все с большим трудом, — под систему и… — ладонь в перчатке продолжает лежать на груди, у самого сердца. Под ней печет, кожа будто воспламеняется, неся по телу через кровь сладкое зловоние дурмана. Похоть. Это всего лишь похоть. Такова уж природа дьявольского магнетизма его покровителя.

— Продолжайте, мастер, — Воланд отпускает его ладонь, заляпанную чернилами, позволяя ей рухнуть на ручку стула. Сам же начинает расстегивать пуговицы на рубашке мастера.

— Эти писатели… под грохот партии… готовы… — ловкие пальцы в перчатках расправляются со всеми пуговицами и добираются до ремня, но не трогают его, начиная кружить по животу. И кожа вновь горит под касаниями. А Воланд ведь не касался тела напрямую. И что же будет, когда перчатки исчезнут? Как он будет гореть тогда?

— Люди готовы на многое, мой дорогой мастер. Стоит только поставить их в правильные обстоятельства, не предлагая ничего сверх того, что они уже имели ранее, и они согласятся на любую сделку, — Воланд гладит его по затылку, и пусть эти странные древние глаза со смеющимся взглядом не смотрят напрямую, мастер знает, что он наблюдает. Внимательно и с интересом. — Но простите, ваша мысль еще не окончена, а я прервал. Так неучтиво, — и нет ни капли сожаления в его завораживающем тихом и одновременно мощном голосе, что на каждом слове будто разносится по амфитеатру низким шепчущих эхом.

Очаровывает. Околдовывает. Завораживает. Обманывает. Искушает. Вот, что делает этот голос. И этот человек. Но человек ли? Ах да, мысль. Верно, мысль.

— Они готовы… не просто идти… по линии, а прыгать... по команде на любого, кто неугоден… кха-кха, — мастер закашливается, его жаждущую внимания плоть чуть грубо накрывают умелые пальцы, надавливая резко и сильно, точно так, как требуется.

Опытные руки, будто Воланд трогал ими не одно и не два мужских тела, а десятки и сотни. А может, и тысячи любовников прошли через эти умелые руки за столетия жизни. Что за вздор? Какие сотни лет? Люди так долго не живут. Разум подводит мастера, навевая безумные, невероятные мысли. Это все Воланд. Его руки и речи морочат голову и путают тело.

— И кто же неугоден вашим критикам? — профессор сжимает и разжимает ладонь, едва двигая ей по плоти мастера.

— Свободомыслящие таланты, — это выходит сказать четко, но не более.

— Истинные художники и искатели истины, что не могут жить без поиска и творения. Я знаю, о чем вы говорите, ведь знаком со многими из тех, кто обладал талантом и волей, но не был приняты миром, а оттого попал в мои руки, возжелав большего, — Воланд одной рукой расправляется с ремнем и пуговицами, оставляя между собой и мастером на еще один слой ткани меньше.

— И чего же они желали? — ему не то чтобы совсем не интересно, но, кажется, профессора многим более занимает разговор, чем ублажение писателя, и если разговор прервать, то прервется и ласка. Так полагает мастер, а потому продолжает задавать вопросы, что никак не трогают его любопытства.

— Разного. Славы, денег, признания — типичных, в общем-то, благ, каких жаждет любой ничтожный, обладающий зачатками амбиций, — движения Воланда становятся чуть настойчивее и быстрее. Ладонь в волосах уже не гладит, а слегка оттягивает пряди назад. Еще не слишком сильно, не до боли. — Те, что были посмелее, желали убийств, влюбленностей, обожания, вознесения — себя, своего имени и творчества. Но исполнитель не всесилен, и, как это бывает, за любой услугой следует плата.

— Неужто никто не желал чего-то кроме? — мастер понимает: это очередная придумка профессора. Словесная игра, эксперимент, которым он что-то проверяет. Проверяет его, мастера, но зачем?

Воланд замедляет движения, раздумывая:

— Бывали те редкие просители, что не хотели благ людского мира. Лишь трое таковых повстречались мне к сегодняшнему дню, — он намеренно мучает мастера промедлением действия и слова.

— Не желал обычного? Или не желал вовсе? — удушливая похоть и жар прикосновений все меньше оставляют мастеру разумности и слов для выражения воли.

— И те, и те, — кажется, их разговор окончен.

Воланд оттягивает его голову назад, резко, почти до хруста шеи, заставляя смотреть в лицо. Рука его сдергивает белье и добирается до обнажившейся плоти мастера. Движения, грубые и медленные, ускоряются постепенно, как нарастает сила прибоя с приближением полнолуния, чтобы после волной накатить на берег и отхлынуть прочь в глубины океана.

Ласка Воланда — чистейший восторг, и под его руками мастер взрывается так скоро, что не успевает осмыслить. Он содрогается всем телом и падает на стул, но чужая ладонь в волосах не отпускает. Воланд подносит испачканную в семени ладонь к лицу, осматривает темную перчатку, измазанную белым, а после гибким языком облизывает, без капли отвращения или возбуждения. Для него это словно выпить очередную порцию знакомого напитка — тривиально и привычно. Но он заставляет мастера смотреть. И только-только достигнувшее блаженства тело вновь наполняется пьянящим дурманом похоти. Это не тело, это разум плывет и нежится на волнах восторга от увиденного. Мастер смотрит, ловит каждое гибкое движение языка, воображая его не на пальцах, а на своих губах и (о дерзновенность!) на своей плоти.

Воланд заканчивает ровно тогда, когда мысли о его языке в ином месте достигают разума мастера. Писатель для профессора все равно, что открытая книга — намерения его и мысли ясны, как строки рукописи, что лежит раскрытой и разбросанной по всему столу.

Профессор вновь кладет ладонь на сердце мастера, оттягивает его голову еще ниже, будто силясь оторвать, и накрывает рот сухими горячими губами, покрытыми множеством мелких шрамов. Поцелуй мастера и Воланда все длится и длится, а рука в перчатке все так же лежит на груди, ловя каждый удар бьющейся в клетке птицы.

Вдруг Воланд резко отпускает его, отрывается от губ и делает два шага в сторону, начиная деловито поправлять пальто и перчатки.

— И я в ваших руках, — мастер шепчет, не отдавая себе отчета.

— Но вы ничего не желаете и принимаете из моих рук то, что я даю, не задаваясь вопросами о целях и мотивах, моих или своих, — раздается стук. Трость его таинственным образом возникает в руках, хотя секунду назад ее не было. Воланд расставляет ноги, ставя меж ними трость, и опирается на на нее обеими руками.

— И что ж с того? — перед уверенно стоящим и опрятно одетым профессором мастер ощущает себя не просто голым или обнаженным, нет — раскрытым и разрезанным, проникнутым до самого нутра смеющимися древними глазами, в которых застыло то же одиночество, что и в глазах Маргариты. Но воландово одиночество многим более безнадежное и усталое, будто он так часто видел то, о чем вещает, что вовсе не надеется найти кого-то иного .

— Вы отличаетесь от многих прочих, как те трое, кого я так и не смог убедить, — Воланд дарит ему слабую печальную улыбку, будто извиняясь за все, что было и еще предстоит. — Надеюсь, этот небольшой подарок порадует вас и вашу музу, — профессор достает откуда-то кожаную обложку и протягивает ее мастеру.

Писатель моргает раз-другой и машет головой:

— Нет, не нужно.

— Это лишь подарок, не сделка и не обещание. Берите, — Воланд вновь смотрит на него внимательно. Снова игра? Испытание? И как пройти его на этот раз, какой дать ответ?

— Не стоит, у меня есть… — мастер потрясает потрепанной обложкой, в которую складывает листы своей рукописи.

— Что ж, значит, такие подарки вам дарить не стоит, буду знать, — Воланд взмахивает рукой и обложка исчезает. — Ведь вам приятнее получать дары в виде внимания и забавы, мой дорогой мастер?

Воланд кланяется, напоследок бросая мастеру халат, висящий на гвозде, и с резким поворотом исчезает в тени за печью. Последний вопрос остается без ответа, но теперь несколько раз на неделе в промежутке между пятью и двенадцатью часами в приют писателя приходит Воланд, принося с собой новые речи и идеи для романа, что пока не дописан. Изредка он посещает мастера с кем-то из своих слуг или приносит угощение — еду, напитки, чай и сигареты таких марок, о которых мастер и не слыхивал. Воланд становится его темной музой, ночным вдохновением, пахнущим зловонием похоти и крепкими импортными сигаретами, что дарит наслаждение своим видом и голосом. Позволяя созерцать себя, пока не наступит полночь без пяти.

***

— И что же стало с обложкой? — Иван будто пропускает пикантную часть рассказа мимо ушей, сосредотачиваясь только на интересующей детали.

— На следующий день Маргарита нашла ее у дома на скамье и предложила переложить туда рукопись, — мастер умолчал о важной детали: все было несколько иначе, ведь обложку она нашла у себя на туалетном столике, но это прозвучало бы совсем невероятно.

— Что такого необычного было в этой обложке?

— Да в сущности ничего, она была на заклепке, из хорошей крепкой кожи черного цвета, только позади нее значилась немецкая Ве, совсем такая же, как на его визитке.

— Чертовщина какая-то, — поэт сплюнул на пол и отвернулся к стене.

— Она самая и есть, Иван, — Мастер на секунду обернулся, почувствовав взгляд древних глаз из темноты. Вероятно, до полуночи оставалось пять минут, и пора была уходить.

 

(февраль '24.)

Примечание

Я буду безумно благодарна, если вы черкнете пару слов в комментариях)

Аватар пользователяwwiered
wwiered 21.02.24, 11:57 • 129 зн.

Я просто в восторге они такие чувственные и красивые!!!🙏 да и слог очень приятный и погружает в атмосферу, замечательная работа!!

Upd: перечитываю уже несколько раз подряд, мне слишком нравится, я хочу прославить эту работу на весь мир🙏