Глава 1

По всем фронтам враги, даже в тылу. Прости, я так не могу. Мне жаль, я так не могу.

Генерал — АлоэВера


Белые кеды в дорожной пыли звонко отстукивают по брусчатке торжественный ритм. Вторит им ветер и дыхание астматика из Группы.


Горло режет от боли и Антон растирает его, зная, что мало поможет. Главное — не останавливаться.


Быстрее. Быстрее. Быстрее.


Антон улыбается и подставляет лицо ветру, позволяя ему стесывать щеки в кровь. Он не оглядывается на остальных. Оглянулся — проиграл, а мусора стреляют либо по ногам, либо на поражение. Девять из десяти выбирают второе, а десятого стреляют свои же.


Череда глухих выстрелов разрезает пыльную ночь. Позади слышится скулеж и Антон чувствует хватку на своем плече, но стряхивает руки умирающего. Астматик все равно бы не долго продержался.


Эд кричит что-то, заворачивает в проулок и тянет его к себе, впечатывая в кирпичную стену. Антон готов поклясться, что ещё немного, и их найдут просто потому, что от Выграновского потом и адреналином несёт за три пизды, за пять колен. Но их не находят и трое в форме с шумом проносятся мимо.


— Вот, а ты говорил. Норм же все, Воробышка, — Эд улыбается и в темном переулке улыбка эта очень напоминает маньяков из старых газет.


Антон фыркает и толкает его в грудь, отряхиваясь, как собака.


— Где Ваш?


Эд пожимает плечами и страдальчески мычит, глядя на разбитые часы на запястье. Антон зло улыбается.


— В Штабе, наверное. Он же хитрожопый, опять сбежал до начала всей жары.


Антон тычет его под ребра и рысью бежит к ближайшей арке, ведущей во двор. Эд за его спиной кряхтит, но нагоняет. Они пугают кучку сонных воробьев и с придушенным смехом лезут через забор.


В Штабе тепло, есть мешки из дерюги, набитые гусиными перьями, и вчерашний ужин, а ещё в штабе есть Арсений.


— Отчет в бумажном виде, кэп? — Эд бросается в объятья грязного кресла и вытягивает длинные ноги. Антону порой кажется, что их можно переломить одним движением. Как спички.


— Не ёрничай.


У Арсения черти в глазах жертвенных козлов на высоких кострах сжигают, а пальцы путаются в пшеничных волосах. Бедра худые и костлявые, лежать на них затекает шея, но Антон молчит и только разъедает взглядом Арсеньевское лицо, боится опустить веки. Список правил поведения с большими собаками говорит не закрывать глаза, не поворачиваться к ним спиной и не убегать, и Антону не хочется знать, что будет, если он эти правила нарушит.


— Сработали чисто, только два сотрудника пострадали. Деньги у нас, завтра будут в приюте на Грушевке. Ток Андрея подбили. Нам четвертый в Группу нужен.


Арсений сердито скалится и тянет волосы чуть сильнее. Антон по-кошачьи жмурится, улыбаясь. Ему то что, он в безопасности. Антона, как минимум, взглядом не испепеляют, а вот Эд выдыхает так шумно, словно его только что топили.


— Возьмёте Серёжу и Бебура, Ваш нужен будет на пару дней. Задание уже есть. С одним судейкой надо поболтать, все дополнительные материалы передам завтра. Главное — не оставить свидетелей, потому что в следующий раз грязь за собой убирать будете сами.


У Арсения в глазах море кипит, выплевывая пожелтевшую пену. Волны бьются о скалы зрачков, рассыпаются белыми чайками, ломая крыльями роговицу. И отводить взгляд нельзя — сгоришь. Рассыпешься по плитке серым песком. Смешаешься с плевками, окурками и кровью.


Антон не отводит.


Не отводит, когда в спину врезается ручка шкафчика и когда зубы стучат в борьбе за место сверху. Выхватывает синие осколки в грязном зеркале, морщится на красные щеки.


По-блядски.


Арсений его доводит. Медленно, клацая зубами возле уха.


И руки его такие. Блядские. Скользят по талии так отвратительно правильно. В такие моменты кажется, что единственная цель Антона в его не особо важной жизни — подставлять шею под горячий язык.


Холодная плитка обжигает спину, Арсений оставляет клеймо на лопатке. Не выведешь. Не вытравишь.


Антон кусает локти и бедрами в раковину вжимается. Тише. До крови, до бордовых следов на шее и груди, до пошлых и постыдных хлопков.


У Антона взгляд плывет горящим бензином, когда грязный запах сигарет он с чужих губ слизывает


Ошибка — пощёчина, не то слово — следы. Антон царапает его бедра, боясь поднимать взгляд, и бесконечно-бесконечно просит прощения, впитывая гортанные стоны.


Арсений тянет его за волосы вверх, стачивая клыки о мраморные ключицы, и зализывает шрамы от пуль и ножей, не извиняясь, но сглаживая обиду. И снова, по кругу, как на ди-ви-ди, Антон проламывает ладонями зеркало, Арсений сбивчиво дышит ему в затылок. Хочется больше, сильнее, быстрее, запивая собственной кровью и закусывая собственными губами.


У Антона сознание плавленной резиной, когда Арс просит глубже. У Антона пальцы пропитой молодостью, когда Арс заходит чуть дальше негласной границы разговоров в туалете. У Антона сердце не бьётся, когда Арс хмурится и шепчет: «выйдем?».


И сам он весь — большое чувствительное ничего, протяжно умоляющее не останавливаться. От пальцев на бедрах остаются белые пятна, темнеющие, краснеющие, синеющие к вечеру. Заставляющие радостно переводить взгляд с пистолета на предателя и обратно, болтать ногами, сидя на столе, и с улыбкой подмечать, что зря этот важный дядька сел на кожаный диван.


Бесконечно быстро, больно и нудяще желанно.


У Антона колени синие и взгляд плывет, у Арсения слетела подпись на важной бумаге и мат с губ срывается. У Антона спину ломит и ходить он нормально не может, у Арсения распоряжение поставить Антона в Ударную Группу.


А утром тихо.


Пыльные занавески лениво дрожат на ветру. Антон замыленным взглядом смотрит в окно и втягивает носом ночную духоту. Железная койка скрипит от любого движения и вставать не хочется. Он тянет до подбородка тяжёлое одеяло с выцветшими пионами и вдыхает теплую сырость. За окном воробьи требовательно барабанят лапками по подоконнику, зная, что Антон не выдержит и кинет им хлебные крошки, оставшиеся со вчера.


На мутное стекло липнет тополиный пух. Он танцует в воздухе и ведёт пару с пылью. Антон завороженно следит за вальсом над своей головой.


Пустыми глазами-стекляшками он смотрит на скрещенные деревяшки над дверью. С дощечки в углу за ним наблюдают выгоревшие глаза; когда-то осуждающие и мудрые, сейчас просто блеклые. Через несколько часов тишина разбежится от глухих ударов колоколов, и Антон боязливо выглянет в окно, заденет взглядом горящие на солнце золотые луковицы и резко задёрнет невесомые занавески. Надо опохмелиться.


Вечером все заново. Старые карты, голая рыжая лампочка в бетонном потолке, вытянутые ноги Эда, тихий смех Бебура, бинты в руках Поза, мерный бубнеж Серёжи и тяжёлое молчание Арсения. Стас обводит жирными красным карандашом дом судьи, но Антон смотрит только на кончик грифеля. Заточен так тонко и небрежно, что ещё мгновение и карандаш пополам сломается. Нож соскакивает с гладкого дерева и кто-то шипит, а Антон думает лишь о том, что с каждым порезом шансов писать острыми карандашами у них все меньше. Однажды целые пальцы у людей просто кончаться и придется купить точилку.


По темноте он скользит от дома к дому, настороженно нюхая ветер. Эд, Бебур и Серёжа в двухстах метрах от него ждут знак. Потому что больше надежд попросту нет. Жёлтый огонек фликера — единственное, что удерживает тяжёлый, несправедливый мир от падения в пугающие «никуда». Несколько сотен людей, отчаянно пытающихся вытянуть хоть кого-то из карусели насилия, денег и лжи.


Кованые ворота встречают мрачным напоминаем об ужастиках на трескучем телевизоре. Маленькому Антоше приходилось неделями ждать своей очереди, чтобы сходить в соседний двор посмотреть телевизор. У Саши из соседнего района был телевизор в детской и родители в министерстве обороны.


Теперь Саша из соседнего района сам в министерстве обороны и в прошлом месяце Антон повесил его на каком-то шнуре в комнате с бархатными гардинами.


А сегодня, вот, судья какой-то. Антон не очень внимательно читал его дело, но все же. Одних оправданий насильников сколько. И ещё что-то было точно, иначе бы они тут не собрались.


Тонкие пальцы плетут из проводов сигнализации такие же тонкие косы, пока мимо, пригибаясь к земле, ползут трое.


Хлопнув дверцей щитка на воротах, Антон растирает содранные колени, переминаясь с ноги на ногу и в два движения перемахивает через забор. Тут же морщится, глядя на апогей вычурности и показного богатства, который подсвечивают несколько десятков слабых ламп, доводя выеба до космических пределов. Лепнина, балконы, даже башенка есть. В списке самых манерных судейских домов этот занимает гордое первое место; а ведь до такого ещё додуматься надо…


Земля под ногами жадно чавкает, словно впервые за свою историю идеального газона она превратилась в топкое болото, вставшее на защиту своего упыря. Он цепляет взглядом оконную раму, следом цепляет верёвку за перила балкона на этаж выше и, срывая кожу с ладоней, подтягивается вверх.


Вверх.


Эд сейчас взламывает замок на заднем дворе, умело вертя в пальцах отмычки. Руки вяжет привычной болью.


Вверх.


Бебур уже в прихожей возле кабинета, тенью ящерицы ползет по стенам. Ноги соскальзывают с веревки.


Вверх.


Серёжа утопает в нише в конце коридора, совиными глазами следя за порядком. Ещё пара секунд и высота станет слишком опасной, чтобы сдаваться.


Хотя когда это ему мешало?


Зависнув возле нужного окна, он дёргает под бедрами страховочную петлю и цепляется пальцами за нос бетонной гиены. Так близко лепнину он видел только тогда, когда Отец Павел приглашал его в старую колокольню, где было много голубиного помета, перьев и крошек-воробышков, а ещё если зависнуть над крышей церкви и подтянуться, то можно было разглядеть кусочек капители. Отец Павел говорил, что это ещё от старообрядцев, а Антоша не понимал, кто такие старообрядцы, но сразу их возненавидел: Отец Павел переставал улыбаться и хмурился, когда о них заходила речь.


Время прошло, Антон до сих пор не имеет четкого представления о старообрядцах, поэтому на всякий случай злится, когда их сравнивают.


Ночную тишину рвет на клочья сдавленное мычание. Глухое. Антон подтягивается на руках, цепляясь за выступы барельефа, залезает на отлив и припадает щекой к стеклу. Эд держит мужчину в возрасте за горло, Бебур меланхолично рассматривает книжные шкафы, привалившись к косяку.


Тук-тук.


Ногти звонко барабанят по стеклу. Бебур подаёт ему руку. Ладонь сухая и теплая, кончики пальцев бегут по мазолям у пары фаланг и щёлкают по запястью. Антон с улыбкой встряхивает ногами.


— Ну здоро́во. Как жизнь, как сам?


Судья испуганно поджимает связанные ноги. В его блеклых глазах плещется такой ужас, что Антону и самому на мгновение становится страшно, что старикашка умрет на месте. И тогда какой смысл?


— Каждый должен нести наказание. Да, Андрей Сергеич?


Антон хлопает его по плечу.


— Перед законом все равны. Правильно ведь говорю?


У Антона круги жёлтые перед глазами и челюсть болит, когда он видит, как дёргается нос жирного судейки.


Вдох. Глаза распахнуты так, что ещё немного и опухшие веки завернутся в глазницы.


Выдох. Грудная клетка хлюпает от каждого движения и, будь Антон доктором, послал бы его провериться на пневмонию.


Сестра, скальпель, у пациента плевральный выпот.


— Андрей Сергеевич Петров, вы обвиняетесь в получении взяток в особо крупных размерах, пособничестве во взяточничестве, причинение смерти по неосторожности восьми подсудимым, а также поведением зажравшегося уебка, который думает, что ему все сойдет с рук.


С каким звуком колотушка бьёт по куску мяса, когда хозяйка готовит отбивную?


Ответ: со звуком кулака Эда, впечатывающегося в заплывшую морду.


Бебур морщится и отводит взгляд в темноту коридора. Где-то там, вшитый в чёрное полотно, тихо наблюдает за ними Серёжа. На стрёме, на шухере, на страже Стражей Нового Порядка.


— Эд.


На пол летят капли крови. По кабинету разносится сдавленные всхлипы и тяжёлое дыхание.


— Пожалуйста, я не…


Антон делает вдох. Нос щекочет запах ржавчины, книг и чего-то сладкого, как на школьном дворе под конец года. Черемуха что-ли цветет так поздно.


— Лучше помолчите. Говорить надо было раньше.


Эд безмолвно передает ему глок. Пистолет греет ладонь чужим теплом и скорым выстрелом.


— Андрей Сергеевич, есть что сказать?


Слышно, как с носа на паркет капает кровь. За пару квадратных метров такого паркета несколько человек неделю могли бы питаться. А на него кровь с разбитого носа капает. Антон морщится.


— Ну на нет и суда нет.


Андрей Сергеевич остаётся сидеть в своем кресле всю оставшуюся вечность. Эд стряхивает с кожанки отлетевшие капли и фыркает.


— Арс сказал убрать всех, кто в доме. Серёжа никого не нашел, но все равно надо проверить. У каждого пятнадцать минут, Антошка, вам с Матвиенко южное крыло, мы остальное проверим.


Антон разминает плечи и устало трет глаза. Адреналин больше не пляшет в венах и у него ноги подкашиваются от усталости, хотя губы все равно тянет довольная улыбка. Ещё одной мразью в мире меньше.


Арс говорил, что этот выблядок посадил стольких невиновных и оправдал стольких ублюдков, что его мало убить — пытать несколько недель, не давая отключиться. Но это противоречит их принципам. Насилие только во благо.


Антон разглядывает картины на лестнице, подсвечивая их зажигалкой, и улыбается мыслям о поджоге дома. Но это шумно и иррационально, к тому же, здесь потом смогут жить многодетные семьи, да и у них в Штабе точно есть те, кому больше надо. Та же Оксанка, логистка, через пару месяцев родить должна, а все работает и работает.


Все комнаты на втором этаже проверены, северное крыло для Бебура и Эда, а это — им с Серёжей. Непонятно только куда утек второй. Из всей немногочисленной гильдии разведчиков их Штаба Матвиенко был и будет лучшим (отчасти в виду не большой конкуренции), но порой это бесит. Например сейчас. В какой-то момент Антон шастает по темным коридорам уже без зажигалки — жалко тратить, — и не ради поиска случайных или не случайных свидетелей, а в надежде наткнуться на Серёжу.


Из всех комнат в южной части особняка остаётся только спальня и Антон переступает порог уже почти без особой надежды


но видит силуэт у окна.


Девушка прижимает что-то к груди, всхлипывая слова песни.


У Антона огни перед глазами и предохранитель щелкает.


Девушка даже не оборачивается. Лишь сильнее прижимает к себе комок одеяла, глядя на тусклую луну. А может, на фонарь.


У него щеки судорогой сводит и в глаза словно песком сыпанули, он жадно обводит взглядом нахмуренные брови, маленький вздёрнутый нос и поджатые губы. Девушка мелко дрожит, по ее плечам разноцветным дождем барабанит свет рыжих и белых ламп.


— Мамочка, а когда папа придет?


Девушка вздрагивает так, что ребенок обхватывает ее ручонками за шею.


Глаза у нее серые. Не испуганные, но злые как у псины.


Шлюха.


Шлюха, продавшаяся старому ублюдку. Арсений таких стреляет, не думая. Антона рвет от одного взгляда на нее. Такая молодая и уже прогнившая насквозь, заражающая этим все разваливающееся общество. Червоточина.


Гной, который яркими прыщами разъедает кожу и который давить можно. Очистить лик человечества от потаскух, которые сосут деньги спившихся мужей и одиноких уставших жён.


Курок щелкает мгновенно. Южное крыло сотрясает глухой взрыв.


Ублюдское отродье размазывает кровь по лицу мертвой проститутки и надувает сопли.


Раззмможжитть


— Антон!


Рука чувствует руку. Его за плечи держит Серёжа и испуганно смотрит на него черными провалами глаз. Пистолет зависает в воздухе, дрожит, словно тремор сковал руки, но падает на пол с глухим стуком. На ковер. На ковре скорее всего останутся следы от крови шлюхи. Не отстирать.


— Антон, она же совсем маленькая.


— Она отребье пидораса и шлюхи.


— Она ребенок.


Серёжа берет выродка на руки и прижимает к себе, шепча что-то на ухо. Она молчит и только теребит цепочку от крестика на шее. Антон зло кусает губы.


— Антон, посмотри, во что ты превратился, — Серёжа стоит спиной, прижимаясь лбом к окну, и утыкается носом в плечо девчонки. А самое страшное, что непонятно, кто это говорит: пиздюк или Матвиенко. Ребенок бы не посмел раскрыть рта, сидел бы тихо, как припизднутая мухобойкой мышь. А в предательство Серёжи ни один человек поверить не сможет. Серёжа, который ночами сидел в переговорной и раз за разом, раз за разом, раз за разом проверял все маршруты и планы. Знал каждого в Штабе по имени и вслепую тыкал в места на карте, где переждать облаву и какая улица выходит к нужному дому.


Серёжа, который мрачно сидел в углу во время разбора полетов и легко касался ладонью Арсовой спины, уходя. Антон видел, как Арсений вздрагивал и тер забитые плечи, а на губах его оставался почти невидимый след улыбки.


Этот Серёжа прямо сейчас перечит приказу и, более того, мешает привести его в действие другому.


— Я донесу на тебя.


— Только ее не трогай.


Антон молчит. Мир осыпается горящими крупинками и его вселенная медленно тонет во мраке, оставляя ему клочок спальни с дохлой шлюхой, отребьем и предателем.


Антон смотрит на то, как Серёжа аккуратно укладывает отребье в маленькую кроватку возле спальной тумбочки, шепча, что мама просто очень устала и легла спать, вытирая слезы с перепачканных кровью щёк. Он помогает посадить шлюху за стол и, протерев толстовкой рукоятку, осторожно просовывает пистолет ей в пальцы.


Антон смотрит на мыски кед. Тканевая часть уже посерела, а вот носочки белые. Он пинает камушек и в предрассветной полутьме на кедах проступает ещё одна царапина грязи.


— Ты помнишь, как ты к нам попал?


— Да. Да, к сожалению, помню.


Серёжа хмыкает и запрокидывает голову, глядя на большой белый фонарь у края неба.


— Арс говорил, что это лучший день в его жизни.


— Правда?


— Нет.


Антон хмурится и глубже прячет руки в карманы. Чужая кровь стремительно подсыхает и царапает кожу, стоит только сжать кулаки посильнее.


— Сколько тебе тогда было? Лет пятнадцать?


— Двенадцать. Через два месяца исполнилось бы тринадцать.


Серёжа улыбается и потирает бороду. Антон мимолетом подмечает оставшиеся красные разводы между средним и указательным пальцем.


— Мы почти десять лет вместе, с ума сойти.


Антон морщиться. Снег в июле навязчиво лезет в глаза и кожу жжет фантомным воспоминанием о февральском утре, когда совсем мелкий пацан впервые увидел кровь не на порезанном пальце, а на порезанном отце. Она бурыми пятнами пачкала снег, плетя жертвенные венки вокруг мужчины в форме. Антоша тогда не плакал. Он слышал от мамы, что накануне отец изнасиловал и убил его одноклассника, но он же мент. А менты над законом.


Снег лип ему на ресницы. Тело отца было таким тяжёлым, что руки, отмороженные холодом, вот-вот бы сломались. По крайней мере, они точно хрустели от каждой попытки затащить его в дом. Мама плакала и тихо просила кого-то не стрелять. Кто-то послушал.


А потом появился Серёжа и крепко-крепко его обнял. А потом появился Арсений и назвал его смелым малым.


И за десять лет они прошли путь от шайки Робин Гудов до… до того, чем они сейчас являются.


— Арс бы сейчас убил этого ребенка, ты же понимаешь?


— И был бы прав.


— А если бы десять лет назад он убил бы тебя?


Антон яростно фыркает, пряча руки ещё глубже в карманы.


— Не сравнивай. Это разные ситуации.


— Антон, поверь мне, одинаковые. Уебок отец и ни в чем не повинные мать с ребенком, — голос у Серёжи дрожит.


— Это — шлюха, присосавшаяся к богатому старику, который заработал свое состояние на лжи.


— А твоя что?


Серёжа отшатывается назад и руку печет почему-то. Антон замирает, разглядывая пальцы, и облизывает пересохшие губы.


— Арс тебя испортил.


— Арсений меня спас.


Серёжа жмурится и вздыхает, но кажется, что он вот-вот заплачет. И в голову отдает чем-то противно дребезжащим: Серёжа не плакал никогда. Эда, Бебура, Поза, даже Арсения он видел со слезами на глазах, а Серёжа всегда стоял по правую руку, обнимал за плечи и шептал, что все будет хорошо. Теперь вот-вот будет плакать он и того, кто будет стоять по правую руку и обнимать за плечи, у него нет.


Дальше молчат. Антон слышит несколько рваных вдохов, подозрительно напоминающих те самые секунды до. Серёжа пинает камушки на дороге, они стукаются о кеды Антона и отлетают. Антон камушки не пинает. Антон морщит лоб.


Правильно. Правильно. Правильно.


Он все сделал правильно. Вредителя нужно уничтожать, пока он не расплодился. И зло нужно пресекать на корню. Пожертвовав одной маленькой девочкой, он мог бы спасти десятки детей, которые потом пострадают от рук зажравшейся твари.


Когда детей, вешающих кошек и поджигающих собак, с самого детства отводят к психиатру, из них потом не вырастают маньяки. Но психиатры не оценят, если Антон приведет к ним полсотни зажравшихся молокососов. Да и врачи — люди ненадёжные.


Врача можно подкупить — только если это не Поз — и тогда только жди и жри черешню, пока можешь, потому что где-то совсем рядом растет очередной ублюдок.


А что у него самого отец мент? Так родителей не выбирают. Антон уже сам с детства знал, что такое хорошо, а что такое плохо, и шавок мусорских презирал. А Арс просто дал стимул и помог выбиться в люди.


Арс спас его.


От собственного отца, ну и пусть. Какой-то хуй древнегреческий вообще детей своих жрал, его что, хуже?


Если бы Арс его не вытащил оттуда, Антон повесился бы или стал такой же ментовской шавкой.


Антон резко останавливается и пыль под ногами облаком взлетает до колен. Если бы Арс его не спас, он стал бы ментовской шавкой (или повесился). Но не стал, потому что он его спас. А если бы не спас, стал бы.


А девочка на ее руках…


Он не успевает понять, что происходит. Горло обжигает кипятком, а губы режет, и вот он уже скользит руками по джинсам, выворачиваясь на обочину.


Теплая рука Серёжи на плече и осколки-звездочки в уголках глаз. Рвота мажет пальцы и никак не оттирается с футболки.


В дорожной пыли грустно лежат ошмётки завтрака и черная желчь. Серёжа шепчет что-то тихо-тихо и хлопает его по спине, а Антона блевануть второй раз тянет, потому что все неправильно.


Здесь должен быть не Серёжа, они должны быть не на обочине дороги, рассвет не должен заниматься в прекрасном далеке, которое никогда не станет реальностью, потому что дети выросли и осознали, что песня — хуйня и наебка.

Прекрасное далёко

Не будь ко мне жестоко

Не будь ко мне жестоко

Жестоко не

Глотку снова жжет рвотой и он скручивается пополам, чувствуя, что попадает на кеды. Тревожные темные пятна блестят в сером свете уходящей ночи. Еды не осталось. Только желчь и узлами заворачивающийся желудок.


— Антон, пошли, совсем немного. Часа через два с половиной движ начнется, нам нужно быть в Штабе.


— Да… Да.


Антон бежит по припорошенному песком асфальту быстрее, чем во время самых страшных облав. Когда собаки кусали за икры, а пули застревали в колтунах. Даже тогда он не вжимал стопы в землю с таким отчаянным желанием быстрее оказаться в безопасности. В безопасности. В Штабе. Где тепло, мешки из дерюги и есть Арсений, который обязательно объяснит, что случилось и что надо делать. Серёжа путает его, Серёже верить нельзя, а вот Арсений все расставит по полочкам, как десять лет назад.


Главное, чтобы он ещё не спал. Или уже не спал.


То, как из богатого пригородного района они попали в родные трущобы, Антон помнит смутно. Только правая нога мокрая и со слабыми отливом бензина, а Серёжа матерится, стряхивая с себя пыль. Антон оглядывает двухэтажный барак из красного кирпича, тянущийся, кажется, на много-много улиц вдаль, и вздыхает. Пол в нем скрипит и местами проваливается, на второй этаж лестницы нет, но мальчишки летом лезли по яблоне во дворе на чердак и резвились там сутками, рискуя свалиться со второго этажа в любой момент. Сейчас, несмотря на месяц в календаре, холодно и мальчишки не приходят: матери не пускают дальше круглосутки под окнами. В районе участились перестрелки и в одной из таких сломали ту самую яблоню во дворе. Тогда даже полосатые кошки перестали приходить. Все вымерло вокруг старого барака. Лишь внутри копошились крысы, воробьи и повстанцы с семьями.


Улица медленно размораживается, фонари гаснут и под ними бегают крысы-листья, предвосхищая рабочих, что высунут носы из своих панельных нор на рассвете. Серёжа тянет его за локоть, пряча в тени строительной сетки. Зубастый барак впускает их в свое гниющее нутро, с аппетитом проглатывая.


Коридор первого этажа пуст, лишь дверь в конце со скрипом покачивается от ветра. Все комнаты, пригодные для жилья, заняли немногочисленные семьи, а в остальных — вдовцы или просто одинокие члены разных Групп.


Антон спешит к главной лестнице, под которой находится спуск в подвальные помещения, где и проходят советы. Квартира Арсения не здесь, но по ночам он часто даже не выходит из здания, сидя над планами и договорами. Антон стремглав спускается по влажным ступенькам и останавливается на пороге в переговорную.


Арс опустил голову на рабочий стол и тихонько стучит пальцами по лакированному дереву.


Тук. Тук. Тук.


Антона колотит от холода. Пуховик на мальчишеском теле смотрится наверняка нелепо, ещё и ни черта не греет. Эдова шаурма обжигает пальцы, течет за рукав и пахнет так сильно, что Антону хочется оторвать себе нос. Арс смеётся и сует ему в свободную руку стаканчик кофе.


Тук. Тук. Тук.


Антона трясет от боли. Он сжимает зубы так сильно, что они, кажется, крошатся, и не опускает взгляд вниз, потому что там на коленях такое кровище, что можно донорство оформлять. Бебур шипит не выебываться, обратывая ваткой с перекисью рану. Арс гладит его по костяшкам и оставляет на тыльной стороне ладони лёгкое напоминание об их особой связи.


Тук. Тук. Тук.


Антон дрожит от слез. Имя матери на могильном камне заставляет жмуриться до рыжих пятен перед глазами, скачущих по разбитому облаками небосклону. Дима стоит рядом, положив руку на его плечо, и молчит. Будь здесь Арс, он бы его наверняка обнял бы, увел в сторону и тихим шепотом напомнил, что все не зря и все рано или поздно умрут. Но Арс занят. Да и вообще, он и так поблажку Антону дал.


Тук. Тук. Тук.


Боже, какой же он уставший.


Антон осторожно прикрывает тяжёлую дверь, стараясь не скрипеть, и думает, что поговорит завтра. Часа в четыре, где-нибудь в парке под отцветшим каштаном. Да, обязательно поговорят и Арс снова все разложит по полочкам, потому что Антон маленький и глупый — он не понимает.


— Антон?


Он вздрагивает и засовывает голову в щель между дверью и косяком. Виновато улыбается.


— Прости, не хотел тебя будить, — шепотом, с улыбкой. Арс не улыбается, только устало трёт покрасневшие глаза. У него волосы так забавно всклочены и на щеке след от запонки.


— Ты чего-то хотел?


— Ну… да? — Антон мнется на пороге, не решаясь зайти, но Арс кивает и лезет под стол. Скорее всего за бутылкой, но может он в прятки решил сыграть. Кто его знает.


— Тогда говори, чего ты молчишь-то.


Антон передёргивает плечами. Он не так это представлял.


— Может лучше… — начинает он, переминаясь с ноги на ногу, но Арс, показавшийся из-под стола, грозно смотрит на него, перебивая одним взглядом. Он уже с бутылкой, наливает себе полстакана, не предлагая Антону.


— Пришел — говори. И по сути, будь добр, — раздражённо отвечает Арс, подкладывая под щеку кулак, и утыкается взглядом куда-то в угол.


— Ладно. На задании, мы… — он запинается и хватает воздух сухими губами, — я оставил свидетеля.


Если бы Арс был собакой, у него бы встали уши и показались бы клыки в тяжёлом рычании, но он не собака и непонятно, плохо это или хорошо, потому что Антон вполне допускает возможность, что сейчас ему в лицо что-нибудь воткнут. Возможно эту вот ручку, или даже нож для писем, который пропал пару лет назад.


— Прежде, чем ты что-нибудь скажешь: ей было года три, даже меньше, она бы все равно ничего не сказала, да даже вряд ли запомнила бы, мы ничего, то есть я, я просто подумал…


Арсений со стуком ставит на стол стакан. Виски или джин, или что-то ещё, опасно лижет стеклянные края, грозясь оказаться на столешнице.


— Почему ты не исполнил приказ? Ты понимаешь, что мы не можем так рисковать?


Арсений встаёт из-за стола и Антон царапает запястье, утыкаясь пятками в стену. Не показывать страха. Не показывать жалости. Не показывать эмоции на работе.


— Антон, — он подходит совсем-совсем близко, Антон даже чувствует его мятное дыхание на шее. Арсений осторожно оглаживает щеки, задевая большим пальцем свежий рубец возле уха, — ты же сам все прекрасно знаешь. От зла не родится добро. Порой приходится жертвовать чем-то прежде, чем это станет проблемой. Вспомни тысячи историй о недобитых бастардах, которые свергали королей, порождая только лишь мрак и хаос. Мы вот-вот начнем настоящую революцию, а не просто вырезание мразей по одному. И последнее, что нам нужно — судейский сопляк, который одним своим присутствием может уничтожить все, что мы строили двенадцать лет. Двенадцать, Тош. Да и это просто слабость с твоей стороны, а слабости надо искоренять.


Антон кивает. Антон больше не хочет это слушать. Арсений садится на край стола и любопытно его разглядывает; как учёный, вколовший крысе смертельный вирус, наблюдает за ее судорогами.


Вместо того, чтобы расставить все сомнения по полочкам, Арсений сбрасывает до заводских настроек абсолютно всё, что Антон так трепетно строил от момента щелчка пистолета, заканчивая коротким стуком в дверь.


У Арсения голос завораживающий. Чувствуешь себя кроликом на одной арене с удавом, ты отчаянно ищешь факира, но он лишь жалостливо улыбается, прячась за решеткой. И слушать приходится. Потому что такова природа, потому что кролики слушают удавов. И кролечье осознание того, что ситуация — хуй в говне, — мало помогает, на самом деле.

Крошка сын

к отцу пришел,

и спросила кроха:

— И что нам делать?


Арсений вздыхает и трет пальцами глаза.


— Ты и сам знаешь.


— Не думаю.


— Антон, не заставляй меня указывать тебе.


Антон слышит: «не заставляй меня говорить это вслух». Но у Антона болит голова и купола позолотой крытые перед глазами мелькают, а ему нужно, физически необходимо услышать, как Арсений произнесет это слово из пяти букв.


— Антон.


— Арс.


Тук. Тук. Тук.


Дубовая лакированная столешница с радостью ябедничает о тревожном векторе настроения Арсения. Антон следит за ритмом его напряжения, считая про себя удары. Раз-два-три, вот сейчас на него замахнутся, четыре-пять-шесть, вот сейчас он отлепит задницу от стола и въебет ему, семь-восемь-девять, в первом ящике у него незарегистрированный глок. Хотя какая разница, из какого оружия его застрелят, если об этом узнают дай бог полтора бомжа, что найдут его труп в канаве.


Десять.


— Устранить, Антош. Проблемы надо устранять.


Девять букв вместо пяти и ехидное недовольство Антона в придачу.


— Займусь сейчас?


Арсений садится за стол и подпирает щеки руками, глядя на него снизу вверх. Глядя замученно и устало, как отец очень странного ребенка, который вместо игры с пацанами пошел взрывать банк. Хотя Арсений бы наоборот оценил.


— Через несколько часов менты слетятся. Успеешь — молодец, не успеешь — вытаскивать не буду. Твой проеб ты и убирай, — Арсений склоняет голову к плечу и смотрит, смотрит, смотрит своими голубыми глазами куда-то глубже души и разума, куда-то в вопросы о боге и о смысле, ковыряется там одним взглядом, препарирует живьём, а потом выбрасывает внутренности на бетонный пол, отряхивая руки.


— И ты, — тяжёлый вдох, — и ты не предпримешь никаких мер?


— Против тебя?


Антон снова в девятом классе, снова хватается пальцами за подоконник, глядя в раскрасневшееся лицо напротив. Вот только это не милашка-одноклассница, это человек, который одним словом способен убить его.


— Посмотрим на твою работу. Сделаешь все чисто — может и подумаю над смягчающими обстоятельствами.


Арсений оглаживает пальцами декоративную чернильницу, а Антон дёргается назад.


Слишком живы воспоминания о том, что было, когда он эту чернильницу случайно уронил.


— Я… я понял.


Тяжёлая дверь шумно хлопает за его спиной.


Антон тяжело дышит. Хватает себя за горло, царапая шершавую от раздражения кожу, он сползает вниз по стене.


Он шумно выдыхает и тут же кусает пальцы, скашивая взгляд на дверь.


В темноте закоулка под лестницей Антона жалят жужжащие воспоминания. Их бы отогнать, укусить себя до такой же красной как и у всех крови, и успокоиться, сделать то, что велели, и пойти досыпать до завтра, отгоняя ехидные сны об обещанном наказании.


Но в большинстве случаев укус человека приводит лишь к кровоподтёкам, реже — к неглубоким разрывам ткани, а перед глазами все равно было и будет окропленное бурой кровью лицо девушки, а на шее все равно было и будет фантомное тепло тех самых рук.


И Антон плачет. Хлюпает носом, утыкаясь в какую-то грязную тряпку.


Мерзкий, мерзкий, мерзкий.


Арсений выбивает из него рваные стоны. В паре километрах отсюда в темной спальне лежат два тела, сплетённые в объятиях.


Отвратительный.


Антон облизывает головку, бесшумно сглатывая, потому что по другую сторону стола сидит спонсор. Несколько недель назад Антон сорок минут смотрел на то, как хрипит его сосед, которому не повезло с ростом — все никак не мог умереть на импровизированной виселице.


Его выворачивает в самый темный угол и он рукавом толстовки стирает желчь с губ.


Антон прогибается сильнее, хватаясь за край стола, и чернильница летит на пол.


Метрах в двух от его глаз — старинный буфет. Наверное, ещё советский. Хрустальные снежинки на стеклах трепещут от сквозняка.


Антон завязывает петлю на шее Дяди Вани, который всегда давал ему карамельки, когда они встречались. Ивана Андреевича Сычова трижды отмазывали по сто тридцать четвертой.


Блевать больше нечем. В организме, кажется, не осталось даже крови. Только усталость.


Он подпирает плечами стены, карабкаясь по лестнице вверх, и садится напротив открытой двери. Рассвет медленно разливается по городу; пока лишь напоминанием о том, что бывает солнце, он зависает над крышами старых панелек. Сахарный леденец луны тает в чернильном небе.


Антон возвращается в судейский дом.


Влажные асфальтовые пролежни, они же бывшие лужи, напоминают островки памяти, которые Антон усердно топил последние двадцать лет. И сейчас, нарочно наступая в эти пятна, он не смотрит на небо, на муравейники зданий, на зелёные облака придорожных кустов. Каждый шаг — вспышка забытого. И Антону бы сварочный шлем, да у него и очков-то нет.


Арсений мягко целует его руки, не глядя в глаза, а пятнадцатилетний Шаст замирает, испуганно дышит, совсем как кролик. У Арсения вьющиеся волосы, они пахнут грейпфрутом, и губы у него мягкие, а ещё он так тепло обнимает, что невозможно даже думать о других делах. Словно к тебе на колени пришла спать кошка с характером и тебе теперь даже дышать нельзя (не говоря уже о попытках встать) потому что это первый случай за две тысячи лет, когда она пришла спать, а не царапать руки в кровь. Он шепчет что-то неразборчивое, но Антон уверен, что это что-то очень нежное. Солнце греет ему щеки, Антон путает пальцы в темных волосах и улыбается так сильно, что болит за ушами.


Он разбивает чёрное стекло почти высохшей лужи и матерится, встряхивая мокрой ногой.


Арсений придерживает его за локоть, наступая на ржавый выступ. Семнадцатилетний Антон свешивается с края здания, царапая на стекле их знак, который они придумали неделю назад с Серёгой и Позом. С высоты четвертого этажа не видно ничего, кроме насыщенной темноты, но горячая рука чуть пониже плеча успокаивает. Арсений полушёпотом рассуждает о воробьях. О том, что они маленькие и никому не нужные, их подкармливают булочными крошками, питая собственное тщеславие, а ведь они и мясо по голоду жрут. Антон царапает заветное «импро» под тревожной каракулей и дышит тихо, хватая каждое слово. Воробьи. Их много, они маленькие и никто их не замечает. Они как Воробьи.


Через час у метро начнут скапливаться побирашки, надо успеть. Лишние свидетели ни к чему.


Арсений шипит его имя, разминая пальцами бедра, а Антон кусает губы, лишь бы не издать ни звука, потому что в паре метров от них, за картонной стенкой (которою и стенкой то стыдно назвать) Позов договаривается с губернатором о правках в новом законе, пытаясь выторговать послабление для их «организации». Арсений выцеловывает его шею, толкаясь быстрее и быстрее, вбивая Антона в какую-то дохуя дорогую картину, разжигая где-то глубоко внутри то ли громкое слово из шести букв, то ли оргазм. Хотя в этот момент так глубоко насрать, что происходит на душе, ведь тело стремительно эволюционирует до микро электростанции и пальцы болят за чужие плечи хвататься. Антон прячет улыбку в изгибе потной шеи, уже слыша шутки про нового-Шаста-не-девственника.


А вон уже и виден выебистый флюгель, непонятно зачем налепленный на старинный коробок зажиточного судьи.


Щеку жжет оплеухой и на пол летит кровавый харчок. На бетонном заплеванном полу он почти не виден, если не всматривается, но Антон всматривается. И шмыгает носом. Арсений шумно дышит в опасной близости от его разбитых губ и едва ли не рычит. В переговорной молчание, лишь хруст Антоновых пальцев и эти тревожные нотки недавнего разъеба. Эд тупит глаза в пол; он мрачнее тучи, что повисла над ними и не желает рассасываться уже операции три. Иначе не объяснить, как можно было проебаться в форме бинго. Банкир, адвокат и следователь — никто из них не привлекает сейчас осквернителей могил, лишь только потому, что с Антоном что-то не так. Он и сам не понимает. Рад бы понять, объясниться, но только глубже вздыхает и подставляет вторую щеку, на случай, если Арс опять сорвётся. Заслужил, хуле.


Антон резво перемахивает через забор, благодаря старого себя за грамотное отключение сигнализации, и ещё раз осматривает дом. Непонятный коробок, склепанный из стекла, рыжего дерева, лепнины, оторванных голов горгулий и отростков чего-то странного, отдаленно напоминающего водостоки соборов, если у соборов есть водостоки. Антон морщится и вздыхает. Дом выглядит как стряхнутые в одну постройку городские крошки разных времён. С разных веков и стран на него налипли отходы богатых резиденцией и теперь он задыхается под всем этим мусором. А самое страшное — ни верёвочки, ни лестницы под окнами.


Трава мягко пружинит под ногами, все ещё напоминая о похороненном под домом ведьминским болотом. Он останавливается под окном южного крыла и, несколько раз воровато оглянувшись, скользит вдоль белоснежной стены к черному входу, шепча молитвы всем известным и не известным богам, чтобы Эд не закрыл за собой, плюнув на конспирацию. А чего уже скрываться — труп все равно через пару часов найдут, ну, через неделю. Эд, видимо, думал так же, потому что дверь даже не прикрыта.


Картина странная: на длинной и высокой белой стене без единого пятнышка чернеет в слабом рассвете едва отворенная дверь, прячущая за собой пустой коридор и покои зверя. Антон растирает озябшие плечи и ныряет в темноту, напоровшись боком на холодную ручку.


Внутри дома так же тихо и темно, как и пару часов назад. Он не смотрит по сторонам, не отводит взгляд дальше кончиков кед и взлетает по лестнице. Повернуть в середине коридора налево, пройти четыре шага до конца и, уперевшись в стену, замереть, почти физически ощущая, как из дверей щели справа тянет искренним непониманием и виной.


Антон толкает дверь комнаты, которую предпочел бы никогда в своей жизни больше не видеть, и замирает, жмурясь.


На фоне окна чернеет скрюченная фигура, уткнувшаяся лбом в стол. Словно бы и правда застрелилась.


Он подлетает к кроватке в углу и хватается за деревянные перекладины. Девочку, накрытую светло-розовым одеялом, как назло получается прекрасно рассмотреть в этот редкий пугающий час, когда хочется то ли плакать, то ли спрятаться от мира в большом платяном шкафу, чтобы не видеть кого он чуть не убил.


— Ты красивая, — шепчет он, осторожно касаясь костяшками ее теплых щек.


Антона снова тошнит.


Несколько часов назад он бы ее убил. Он бы ее точно убил, если бы не Сережа. Размозжил бы ей голову, а следом и сам бы застрелился, поняв, до чего все дошло. Господи, а ведь когда-то они клялись защищать детей…


— Не бойся, пожалуйста, — на ее светло-розовом одеяле появляются серые горошины. Антон утирает запястьем глаза. — Я такой идиот.


Он снова морщится и опирается локтями на край кроватки, пряча лицо в ладонях. Она такая маленькая. Такая маленькая, маленькая, маленькая. Не обижай тех, кто меньше тебя, Антон, пожалуйста, не обижай, она же совсем малышка.


Она выглядит как хороший человек. Как человек, которому можно будет доверять. У Антона глаза болят и язык вяжет, когда он пробует говорить.


— Ты знаешь, я тогда хотел застрелить его, — шепотом, чтобы не разбудить давно вопящую совесть. — Это было буквально часа на два, а потом я впервые остался с ним наедине. Как наркотики в конфетном фантике, которые для детей, ну. Ешь, ешь, а подвох понимаешь только тогда, когда начинается ломка. А ломка это ужасно. Вот, по человеку, который поставляет тебе наркоту в конфетных фантиках, и просто…


Антон вздыхает и громко хлюпает носом, разглядывая девочку через пальцы. Как принцесса. Образец актрисы для реклам кукл для зажравшихся деток богатых родителей.


Он чертыхается и с силой вжимает ногти в ладонь.


— Это же страшно: жить с чужими мыслями. Да? Ещё страшнее жить с чужими мыслями и даже не допускать того, что они чужие, страшно и сложно, мне.


Он смотрит на труп в другом углу комнаты. Словно замученная пятилетними кукольниками марионетка, она медленно расползается по столу. Антон своими глазами видит, как она растворяется в уходящей темноте. Уходит ночь, а за нею и смерть.


— Мне очень жаль, что я понял это только после всего этого. Я никогда не прощу себя, а ты не думаю, что допустишь этого и я не знаю, что мне, — он запинается, снова аккуратно касается ее щеки, грея пальцы о горячую кожу, — и я бы сказал о надежде, что эта ненависть даст тебе силу выстроить свою жизнь и служить справедливости. Но…


Антон утыкается лбом в деревянный поручень кроватки.


— Но, ты знаешь, на ненависти ничего не построишь. Мир несправедливая штука, а люди мрази, но все же, — язык липнет к небу и едва ворочается, пока Антон устало вспоминает слова русского языка, — ненависть никогда и никого не приводила к хорошему концу.


Слова — серебряные рыбешки, мелькающие в потоке. Антон плачет и говорит, говорит, говорит, говорит так много и путанно, что тянет болью щеки. Он мямлит что-то неразборчиво, пряча глаза в темноте. Зачем он говорит, зачем пришел сюда и не закончил этот весь балаган одной пулей.


Девочка молчит и тихонько дышит, натягивая одеяло повыше. Антону ее хочется обнять сильно, но он не может просто заткнуться. В какой-то момент начинает нести такую ерунду, что было бы стыдно, будь здесь кто-то, кто его понимает.


Но в комнате только молчаливый труп и ее спящая дочка.


— Я не смогу тебя убить.


Шёпот утекает в пепельное небо за окном.


— Но если я это не сделаю, убьют меня.


Девочка не отвечает, только морщит во сне носик.


— А я умирать не хочу. Я эгоист. Ты же знаешь, теперь знаешь, я эгоист.


Антон захлёбывается словами, роняя буквы и звуки. Он поднимается с колен и растирает пальцы.


Руки дрожат, пистолет в них прыгает и Антон закусывает губу почти до треска, с которым рвется юбка на жертве насильника. Только рвется у него кожа на губах, на пальцах, на груди; и сердечко истошно визжит.


Раз-два-три.


Палец снова соскальзывает с курка. Сейчас бы кричать и сломать что-нибудь большое, что ломать не следует категорически. Но надо тише. Сложить чувства в спичечный коробок и спрятать его за пазухой до лучших времён.


Три-два-один.


Дуло обиженно утыкается в пол, Антон сквозь зубы матерится. Страшно, страшно, страшно и неправильно, нельзя так. Это акция протеста, как у тех художников, что рисовали хуи на берлинской стене. Антон уверен, что были художники, что рисовали хуи на берлинской стене, а потом под покровом ночи сбегали не пойманными, но у него ночь заканчивается и рассвет неумолимо душит его. С каждой секундой все светлее и светлее, с каждой секундой шансов все меньше.


Его тело сбросят в придорожную канаву, воробьи сдерут с его лица кожу, а шею доклюют до костей.


Пуля мажет мимо кроватки. Девочка просыпается.


Антон сбегает по лестнице. Воздух наполняется запахом ментовских шкур и топотом ног. Он перелетает через забор, рассекая ладонь, и тяжело спрыгивает на асфальт. Стопы шпарит кипятком. Он бежит ко дворам, а сзади уже кричат.


Быстрее. Быстрее. Быстрее.


Улица кончиться через пару метров. Пару метров и зелёные кусты сирени, и все, и все.


Правую ногу обжигает чем-то.


Антон спотыкается. Асфальт стесывает ладони и подбородок. Он рывком встаёт, бросаясь в сторону ограды площадки, но ногу сводит такой болью, что ему на секунду становится нечем дышать.


А потом жёсткий сапог прибивает его к земле.


Низкий, пьяно тянущий буквы голос зовёт Михалыча. Антон жмурится. Грязные боты Михалыча маячат перед носом, пока их хозяин глухо рогочет, мол, шпанья развелось. Пусть поднимает.


Антона тянут за волосы вверх, ставя на колени. В глаза ментам он не смотрит: тошнит. Смотрит на небо.


Трогательно-голубое, как плюшевый мишка из детской. Антон выхватывает жидкую пену южных облаков и улыбка тянет губы, но его тут же снова тычут носом в асфальт. Кожа на лице саднит и ноет, а руки вот-вот переломятся пополам, как спички.


— Андюх, а это не тот, который…


— Дак это ж наш Воробышек. Который с Поповым путается.


Сапоги недоуменно топчутся на месте.


— Анархисты?


Сапоги утвердительно кивают носками. Антон так и не понял, где Михалыч, а где Андрюх.


— Обожди, он же Петра Васильевича сына вздернул?


— Он?!


Его опять тянут за волосы вверх, но уткнуться получается только мордой в чей-то сапог. Хозяина сапога это веселит и он задорно отсыпает ударов по животу, по случайному стечению обстоятельств, промазав мимо носа.


— Воробышек, ты пацана вздернул?


У Михалыча — или Андрюхи — на штанине белая шерсть. Его дома ждёт жена и дочка, у них живёт большая белая кошка, которая любит спать на руках и громко мурлычет, а ещё все время включен телевизор. А он, вот, по улицам пьяный в шесть утра таскается. Если бы у Антона была жена, дочка и кошка, он бы не таскался пьяный по улицам. Он бы вообще что угодно делал бы, он бы… ему бы лишь…


— Отвечай, пидор.


В живот прилетает ещё один удар.


— Надо научить пиздюка себя вести.


Антон не чувствует руки на своем теле. Антон утыкается носом в мокрый асфальт и жмурится, слушая, как что-то шуршит и сверху пьяно гогочут. Пахнет гнилыми яблоками и дождем.


Уползти. Быстрее, немного, чуть-чуть.


Он цепляется ногтями за камушки на дороге, но только ломает ногти и получает ботинком под ребра.


Его тащат к фонарному столбу, он разбивает руки о землю, брыкается и пытается дышать. А над ним небо. Светлое и далекое, как стеклянный купол в ботаническом саду. Они там с мамой были когда-то, ещё до кутерьмы с отцом.


В оранжерее было влажно и запах роз был замест воздуха. Розами пахла и первая его любовь — Ирочка со двора.


Второй пах сигаретами и пеплом; от него свербило нос.


На шею накидывают тонкую проволку, смеясь о каких-то уроках.


Антон жмурится сильно-сильно, когда мозолистая рука хватает его за подбородок.


А вот у Димы мягкие руки. И он всегда смешно шутит. Они курили в школе на уроках труда, прячась в туалете. Дима был старше на пару классов, покрывал его, а потом пропал куда-то. И встретились они уже в переговорной. Он изменился: полысел и стал мрачнее. А руки все такие же мягкие, совсем не подходящие для врача.


Его голова падает и повисает на проволоке. Боль, словно лезвием по горлу полоснули, расползается по шее. Антон задыхается и царапает пальцами кожу, но проволока впивается глубоко.


Он бы хотел стать птицей, чтобы сидеть на антенне вон той многоэтажки. Да хоть воробьем, хоть крысой, хоть кем-нибудь, только бы не здесь.


Он уверует, обязательно уверует, обещает, что будет каждый день ходить в церковь и ставить свечки. Молиться будет, поставит ту старую икону возле кровати, честно.


По шее течет что-то липкое и горячее, а ему не остаётся ничего, кроме как гадать: кровь или топленый шоколад? Антон никогда не пробовал горячий шоколад. Ему бы хотелось, говорят, в Швейцарии вкусный, но он Швейцарию даже на картинках не видел, а шоколад хочется.


Это все так глупо. Эти тайны, обман, интриги, подлость до собачьих слез. Он будет хорошим, хорошим, хорошим, забудет эту глупость и станет действительно помогать людям. Пожертвует все свои мелкие средства бедным, будет заботиться о детях.


Только, пожалуйста, помогите.


И на долю секунды, на одну тысячную от мгновения, становится чуть спокойнее. Потому что конец на рассвете — иронично. Когда смотришь на тревожные капли белых цветов под голубым небом, и думаешь о том, что это хотя бы не грязный подвал. Да и птицы мелькают над головой изредка, стайками кучкуясь у балконов.


Почему-то вспоминается, что в деревне у бабушки на чердаке лежит книжка про войну. Маленькому Антоше война была не особо интересна и книжку он эту не любил, а заметил только из-за красивой обложки. И, прочитав половину от скуки, он ее забросил в пыльный угол чердака к старому осиному гнезду и хвостику зайца, которого подстрелил дед.


И именно сейчас ему нужно знать, выжил ли летчик без ног в лесу. Выжил, он уверен, в таких повестях обычно выживают, но все равно. Выживают обязательно, потому что авторы любят читателей и персонажей, а война жестока, как и мир в целом, но все равно остаётся любовь, все равно они


Все равно…


***


Над многоэтажками встаёт выженное смогом солнце. Оно царапается о штыри и антенны, продолжая всходить на небосвод, несмотря ни на что.


Город топится в дневном свете. Он разливается по всем улицам и переулкам, залезая под каждый мост, и весь город облегчённо выдыхает, выпуская тревожно смятые простыни из пальцев. Днём вся нечисть прячется в канализации, днём всё зло уходит в платяные шкафы.


А под фонарным столбом галдят воробьи, прыгая по белым кедам в дорожной пыли.