Сатору никогда не нравились идеальные вещи.
Если бы у хорошего не было изъянов, а плохое было бы лишено всякой привлекательности, мир оказался бы слишком скучен и прост. Более того, мир бы стал ещё сильнее напоминать клетку. Среди чёрного и белого, на шахматной доске, большинство — пешки, но даже всесильные ферзи управляются игроком. От таких мыслей было тошно — за строгой классификацией следует ограниченность, за ограниченностью следует несвобода. Как и идеальные вещи, Сатору терпеть не мог рамки. Границы, правила. Необходимость находить всему причины и смыслы. Необходимость делать не то, что чувствуешь, а то, что принято считать правильным.
К счастью, у Сатору был недостаток — достаточно заметный, достаточно серьёзный, достаточно неизлечимый. Его главное, страшнейшее проклятие. И его повод открывать глаза шире, задумываться и искать свой путь. Искать собственное правильно — или, скорее, ответ на вопрос, нужно ли оно. Укреплять решимость бросать вызовы не на словах, не жалкой мальчишеской бравадой.
— Я не могу без тебя.
Так звучал недостаток сильнейшего. Так сказал Сатору едва слышно, когда не выдержал и пришёл — с отключенной Безграничностью и бурей в душе — к тому, кого должен был убить. Сказал в единственный раз.
Сугуру этого раза хватило. Не в его привычках было тешить самолюбие лишними повторами чужих слов, дразнить «повтори-повтори». Тем более, он и так наверняка это знал. И, возможно, чувствовал то же самое. Он, первым разглядевший в Сатору человека, а не воплощение идеала.
А ведь в первую их встречу Сатору подумал с разочарованием — «тьфу, обычный». Пусть способный, с потенциалом, пусть целеустремлённый — его тогда это мало заботило. Его вообще мало что заботило. Сатору выбрался из семейного поместья и надеялся, что вокруг него в качестве компенсации соберётся самый чудаковатый, шебутной класс в истории колледжа. Ему хотелось узнать, какова она на вкус, эта хвалёная юность.
Шоко ему показалась особенной сразу. У неё был уникальный взгляд на вещи, и слишком взрослый для их возраста. Пусть и была вероятность, что она из тех девушек, кто притворяется куда младше, чем на самом деле. Сатору был уверен, это не так – её вообще не стоило относить к какому-либо “из тех”. Разве что: она из тех, кто на “знаешь, я тут мир решил захватить” засмеётся сдержанно и хмыкнет “ну, валяй”.
Сугуру Гето же он про себя назвал третьим лишним. Чистый лист из семьи немагов – местная подноготная ему была неизвестна, вот и верил в героическую миссию, а информацию старался впитывать словно губка. Следовал букве закона слепо, с энтузиазмом и без проверок. Будто потерянный, боявшийся случайно ошибиться, и вместо этого не пропускающий ни строки из нудного обучения, не позволявший себе творчества. Такая интересная и даже жутковатая техника досталась такому ботанику. Ещё и не зазнавался из-за быстрых успехов, и это почему-то тоже раздражало – беззубость, приправленная вежливостью. “Ты ещё “давайте постараемся” скажи” – думал Сатору. Такие, как Сугуру Гето, в его мире долго по всем канонам не выживали – пиши пропало, как только он выворачивался наружу своей истинной грязной изнанкой. Тратить время было ни к чему. Только чёлку дурацкую отметить и вышло – ну не курам ли на смех.
Вскоре Сатору понял, что ошибся в своих расчётах, ошибся, возможно, впервые в жизни. Его жизнь обычно была похожа на безупречную (бесконечную и немного скучную) партию в сёги, где единственный, кто мог внести хаос в её ход, – он сам. Это раздражало, и это интриговало.
Сатору был готов спорить по любому поводу, без весомых причин — от деятельности магов и до любимых соусов. И с появлением Сугуру — которому его невероятно хорошо удавалось провоцировать — он всё чаще себя чувствовал проигравшим. Он, срывавшийся на бессмысленную грубость и будто бы страшные кривляния. Сугуру же отвечал с гадской (но не дающей возможности придраться) ухмылкой, с до грамма выверенным сарказмом, педагогическим тоном.
Однажды, не выдержав, видимо, фарса, Сугуру хмыкнул ему явно серьёзно, нравоучительно даже:
— Так настойчиво всех вокруг зовёшь слабаками… Неужели нет других аргументов? Неужели сила — всё, что есть у тебя?
И Сатору эти слова запали в память. Он их обдумывал вечером, вглядываясь в туманно-снежный сумрак. Молчал о своих вкусах, лишь критикуя чужие — а зачем было открываться. Закатывал глаза для пущего эффекта — незримо для других, ведь тёмные очки без крайней нужды не снимал. Не рассказывал, как обидно не встречать достойных противников — кто же поверил бы, что это так неприятно, когда удаётся всё, за что берёшься, когда вокруг лишь осточертевшая и навязанная рутина. Не демонстрировал сочувствие — к чему доказывать, что ему не наплевать, что он просто не волновался зазря, когда шансы опоздать были нулевыми, и не лил слёз, потому что без жертв нельзя, а скорбью их уже не вернуть.
Притворяться, что он выше добра и зла, выше будничной суеты, не задумываться о мирском, об обычных людях, их страхах и стремлениях, их судьбах, не считаться ни с кем, всегда считать себя правым, было куда проще.
Он не любил признаваться в этом даже самому себе. Не любил быть искренним — это была уязвимость, от которой не защитишься и под Бесконечностью.
Но Сатору это изнутри грызло. Сатору был одиноким и пустым, сотворившим себя, как коллаж из множества понравившихся картинок — яркий, цепляющий взгляд коллаж, которому не хватало цельности, финальных штрихов, гармонии. Картина, которую случайно признали мировым шедевром, и на каждой выставке она мозолила посетителям глаза чем-то неопределённым, но они не озвучивали этого, чтобы их не засмеяли, чтобы не перестали считать истинными ценителями.
– Да что ты вообще понимаешь?! – восклицал Сатору в ответ на критику. – Умеешь что-нибудь, кроме как читать вылизанную мораль по букварю и заучивать правила?
– А сам? – Сугуру тогда тоже вышел из себя. – Может, знаешь, каково это – впервые встретить проклятие, когда тебя убеждали, что чудовищ не бывает, когда никто не поверит? А, погоди! - Сугуру злобно сощурился и смотрел ему прямо в глаза, словно насквозь тёмных линз. – Может, знаешь, каково это, когда вся привычная реальность разрушается, когда всё оказывается не таким? Что бы у тебя осталось, кроме правил, в качестве ориентира?!
И Сатору застыл на месте. А правда, каково?
До Сугуру Гето никто не смел его носом ткнуть в этот парадокс, в этот неуместный дефект. Ведь все маги знали, что он исключительный наследник великой семьи Годжо. Его рождение пошатнуло баланс сил, и он внушал страх с самого детства. Первые и последние попытки покушений были успешно отбиты ещё мальчишеской рукой. Верхушки заранее размышляли, как держать его под контролем, что предложить, чтобы он не устроил переворот, когда повзрослеет и освоит в полной мере свои техники, чтобы стал полезным инструментом, а не бременем. Как при этом не разозлить, а задобрить — явление такого проклинателя обернулось бы катастрофой.
– Ты же совсем не этого хочешь, – сказал Сугуру.
Весь мир воспринимал его как недостижимого небожителя, уникального, недоступного для понимания, угрозу ли, благословение ли. И Сатору, как бы не не желал срастаться с этим видением, волей неволей позволил ему стать частью себя. Он бунтовал, но неумело — у него не было другого опыта, образца. Очевидно, получалось натужно, искусственно — нелегко было отыгрывать живые стремления на одной интуиции и когда осколки привычного болезненно впивались в душу. Так получился неудачный образ — эгоистичный, ни о ком не волновавшийся, ни в чём не заинтересованный, лишённый благородства и нормального чувства юмора, скалившийся вместо улыбки, бесцельно бредущий, но неприкосновенный подросток. Не то, что он сам представлял, но то, что упорно видели другие — и игнорировали из трепета.
Но Сугуру Гето видел не только и не столько владельца Безграничности и Шести Глаз. Он видел Сатору, студента магического колледжа, своего одноклассника, редкостного засранца. Он по неизвестным причинам поверил, что этот засранец не безнадёжен, и не отвернулся, махнув рукой, не стал притворяться. Он не побоялся сказать прямо, что получился какой-то отстой, что получилось совсем не круто, и решился задать нужные вопросы.
Сатору это должно было показаться вызовом, проблемой, пошатнувшимся авторитетом. Но Сатору ничего из этого не чувствовал. Сатору не мог себе сперва объяснить внезапно нахлынувшую радость.
Это было слегка унизительно, но он начал внимательнее приглядываться к Сугуру — к его решениям, мотивам, мечтам. И сам не заметил, что в привычку вошло за ним следовать, как птенец следует за первым встречным. Не заметил, как вслух продолжал всё отрицать, спорить чуть ли не до драки, но принимал к сведению и обдумывал наедине с собой, и часто соглашался. Не заметил, как эти — уже не — чужие ценности вставали на место недостающих деталей, делая его завершённым самим собой. Не заметил, как улыбки и смех Сугуру тоже превратились в настоящие и искренние. Не заметил, как они друг для друга стали незаменимыми, как быть ближе и делить всё стало потребностью. Как один дополнял второго.
Это произошло естественно, будто так было предопределено. Родился дуэт сильнейших — страхи Сатору не оправдались, и открытость не сделала его слабым, она сделала его целым. Сугуру же признавался потом, что научился свободе, научился двигаться не только по протоптанному маршруту ради фиксированной цели – не всегда критически нужна чётко оговоренная причина. И оба они раньше были одиноки и отчаянно нуждались в ком-то, кто способен понять и — не доводя до зависимости и стирания границ — противопоставить.
Одиночество было недостатком, потому что одному легче затеряться, одному не с кем разделить боль и тьму, и поделиться радостью, чтобы она, став приторной, не разлилась дёгтем. Одиночество было и преимуществом, ведь не о ком беспокоиться, ничью спину не надо прикрывать, и можно не учитывать чужие шаги, можно не тратить время и не подстраиваться.
Они выбрали друг друга, и их юность цвела, и казалось, что ни на земле, ни за границами ясно-голубого неба не было ничего, с чем они бы вдвоём не справились.
Было много всего потом, в разных-разных красках. Были сложности и обиды, но всё же, нарушая законы изобразительного искусства (или химии?), мягко-яркие и насыщенные тона перебивали мрачные, смешивались ровно, без грязи. И когда один оступался, второй протягивал руку. Когда Сатору мёрз в плохо отапливаемом общежитии, его могли обнять в замену отправленному в стирку пледу (а раньше он не знал человеческого тепла). Когда Сугуру кривился от использования своей техники, ему протягивали, даже если они оставались последние, пару-тройку конфет (это не помогало непосредственно, на самом деле, но всё же работало).
А однажды Сатору умер – ну, почти. Умер, но не совсем, и вернулся воистину сильнейшим, познавшим в странном прозрении устройство мира и обретший тончайший контроль за проклятой энергией. “Ничего особенного!” - отмахивался он; он бы мог при необходимости каждое Рождество, например, так умирать, в насмешку над западными традициями. Да, ему стало пусто, он вспомнил о том окутывающем одиночестве, когда никто не был способен его понять, когда ему стало всё равно и рядом осталась только его сила, сила быть кем-то, нарушать правила и оставаться безнаказанным, сила вершить свою справедливость и видеть мир своими глазами – он в ней растворялся, погружался глубже. Неужели таким и должно быть просветление? Ну да, пророки и боги ведь идеальные – это и делало их насквозь лживыми.
На земле и на небе лишь я один достойный.
И ключевое слово тут один.
Но на краю его встретил Сугуру, вовремя удержал и напомнил. Как проповедник, прочтённые которым заповеди не нуждались в доказательствах. И так Сатору сохранил контроль, вернулся ко вполне нормальной жизни. Он снаружи стал тем самым, появления которого боялись старейшины, кто мог опустошать земли на мили вокруг, кто мог настичь любого, к кому нельзя подступиться. Но внутри остался почти цел, отделался минимальным ущербом. Осталось лишь неопределённое болезненное предчувствие, от которого не получалось избавиться, как и понять его природу.
И так то, что Сугуру сломался, он вовремя понять не сумел. Не осознавал, что Сугуру всё ещё был склонен задумываться о смыслах. Поверил, что залегшие под глазами тени и потухшая улыбка были усталостью. Не замечал, что Сугуру себя чувствовал как измазанным мазутом – с горечью поглощённых проклятий, вкус которых был известен только ему, и с тяжестью сомнений и сожалений. Со снова разбитой верой — в людей, в магов, во всё, что только-только попало в его перестроившуюся и едва стабилизировавшуюся картину мира.
Они стали слишком сильными, чтобы всё время работать вместе – просто напросто нецелесообразно, и тут с решениями верхушек было сложно не соглашаться. Они были слишком слабыми, чтобы в критический момент открыться друг другу окончательно, без остатка.
Сатору не успел избавиться от эгоцентризма, не успел распространить свой взгляд на души, чем бы они ни были, на их хрупкость и драгоценность. Сугуру не успел научиться глядеть глубже буквы закона, не успел в ней разочароваться достаточно, чтобы не удивляться.
И так Сугуру – равноценный обмен – совершил то, от чего уберёг Сатору. А Сатору нарушил правила достаточно, чтобы отпустить, но исполнил их настолько, чтобы не протянуть руку.
Пути разошлись – чтобы заставить понять, что они не разойдутся никогда, бесконечно стремясь к новой встрече где-то за линией заката.
Он не был поражён тем, что именно сделал Сугуру – он не верил в недопустимость жертв, не считал любую без разбора жизнь невероятно ценной и мог легко представить кровь на своих руках, если это помогло бы защитить то, за что он хотел бороться. Не разделял осуждение, с которым все отвернулись от Сугуру, вмиг признав преступником – лицемеры, приходящие на помощь только тогда, когда удобно, и только тем, кому выгодно. Он не злился на то, что Сугуру ему сказал – Сугуру снова задавал правильные, последовательные вопросы, не более. Шок, исказивший лицо Сатору и сдавивший тисками его душу, боль, сбившая дыхание и мысли – они были отражением неверия в собственную слепоту. В эту силу, которой бы хватило, чтобы перестроить мир, и которой не хватало, чтобы нарушить последние границы.
Сугуру научил его, что иногда надо следовать правилам, ведь их писали не просто так – воспрепятствовать вечному стремлению к хаосу, уравнять бесчисленные точки зрения. И Сатору на свою голову научился, и зачем-то остался на стороне того, что принято считать светом.
– Я совсем дурак, правда? – Раз пришёл, пусть и слишком поздно, и вовсе не с теми намерениями, которые от него ожидались.
Теперь Сатору смотрел на него, стоявшего совсем рядом, в странном монашеском наряде, с — наконец-то — распущенными волосами, и видел, как смягчались черты лица. Возвращалась, пусть и не в полном объёме, та старая мечтательность, граничащая с сентиментальностью. Сугуру ведь, понял он, тоже был вынужден вечно отыгрывать роль лидера, и любая трещина в маске была непростительна.
– Как будто бы я лучше. – Раз позволил снова приблизиться и специально не заметал следы достаточно безупречно.
Облака светлели на вечерне-ночном небе, и, пусть холода ещё не вступили в права, падал бесшумно звенящий снег. Его серебрили и золотили редкие фонари с тусклыми лампочками случайных оттенков.
Они брели сквозь безлюдие, такие же тихие, как мир вокруг, в почти застывшем времени. Только скрип шагов, только пар дыханий. Сатору не прятал руку в карман, и по коже ползла зябкая дрожь. Просто сохранял этот вариант в череде возможных для выбора, но не протягивал ближе, не намекал косыми взглядами – смотрел лишь вперёд (ему хватало ощущать, что чужая проклятая энергия не бушевала). Сугуру скорее всего знал, что он был уязвимым и открытым в те минуты – и что всё равно смог бы отразить любую внезапную атаку, но не ждал её. Доверие никуда не пропало – никогда не пропадёт, и, если они ещё будут пересекаться, наверняка ненароком, просто по привычке, будут раскрывать то, что уже не разделят.
Из-за отключенной Безграничности повязка неприятно мокла, липла к лицу – снегопад усиливался, но тщетно таял на ещё не готовой принять зиму земле. Сугуру повернулся и хмыкнул с тем же выражением, с которым раньше упрекал за беспорядок в комнате, сон посреди лекций и беззаботность на заданиях. Приблизился на несколько шагов, оттянул ткань с неуместными аккуратностью и заботливостью. Так и замер, ища ответы на ему одному известные вопросы в нём, и Сатору собственные глаза в отражении в чужих напомнили непрошенные огоньки праздничных гирлянд. Скоро город должен был расцвести в веселье, принадлежащем кому-то другому.
Сатору чувствовал тепло – в фильмах из такого развивались моменты связи и искренности моменты новых обещаний и важных разговоров. Но ничего не произошло, они пошли дальше как ни в чём не бывало, и так было правильно. Этим их нельзя было склеить, только разрывать вновь и вновь едва зажившие раны, не давая им превратиться в памятные шрамы, только перечеркнуть то хорошее, что уже успело произойти. Некоторым книгам лучше оставаться с открытой концовкой, без притянутых законами жанра точек. Верить, что жалеть лучше о сделанном, чем о несделанном – удел детей; удел, в крайнем случае, тех, от кого ничего не зависит.
Не в этот раз. Не в этой реальности.
— Знаешь, я всё-таки хочу до конца отыграть роль сильнейшего. Естественно, так, как её вижу я. Переписав реплики и импровизируя до упаду. – Хотя это представление не будет тем самым без тебя. – Но в следующий жизни было бы здорово стать обычными.
Сатору сам удивился, насколько легко с губ сорвалось слово, казавшееся ему в юности синонимом презренности – а ещё единственное признание, которое они могли себе позволить. Стать обычными – и встретиться в вагоне метро, столкнувшись в час пик нос к носу, или поругаться за место в очереди за кофе, или стать соучастниками, передавая шпаргалку на экзамене. Стать обычными – такими, для которых эта привязанность – не фатальная слабость.
— Ты когда успел так постареть? — спросил Сугуру со смехом.
А в глубине его глаз плескались понимание и согласие.
Они всегда понимали без слов. Поэтому придать – решиться придать – окончательную форму своему драгоценному недостатку Сатору смог слишком поздно.