Примечание
Я очень нежно люблю Мишеля, и всегда ассоциировала его с Мастером. Эта работа – не только попытка объяснить Мастера и его путь, но и некий оммаж и дань уважения моему любимому писателю.
Песня работы: Анна Герман – Эхо любви
Я открыл глаза в тот час утра, когда ставшее красным солнце медленно поднималось над Москвой. Я не видел его, но знал, что оно там; перед моими глазами были лишь размытые очертания моей постели, башен перевязанных крест-накрест книг, газовых занавесок. В тусклых разваливающихся лучах пыльного света, который пробивался из верхних окошек над самым тротуарчиком, медленно кружила пыль. Мысли мои тоже кружили, удалялись от меня, снова утягивая в пучину бессловесной пустоты.
Весь вечер и часть ночи я провёл над своим вечным романом, своей чёртовой рукописью. Вокруг меня клоками висел дым, смятые папироски топорщились на тарелочке. Глава шла плохо, всё никак не находились нужные формы – даже после того, как я тяпнул стопочку-другую. Обычно алкоголь погружал меня в состояние лёгкой праздности, но я этим не увлекался, потому как наутро после всплесков работы мне приходилось переписывать свои восхитительные мысли, которые казались мне таковыми в ночном мареве.
Ах, как плохо автору без читателя! Или хотя бы без слушателя! Прочитанный вслух, текст обретает совсем другую жизнь, он будто вырастает перед тобой тонким витражным стеклом, стенкой мыльного пузыря. «Всё не то, всё не то», – бормотал я, сжигая тут же, в печке, исписанные листы, чтобы потом снова и снова переписывать одну сцену.
Закольцованность добивала меня, стены давили, в изящном запахе сирени я больше не находил былой прелести. Жизнь стала мне тошна из-за слов, котоыре я не мог сложить в нужном, единственно правильном порядке.
Строки плыли перед моими глазами – широко распахнутыми или крепко зажмуренными. Казалось, что кто-то невидимый руководит мною, когда моя рука летела по странице, размашисто размечая строки чернильными клеймами. Я писал назло – критикам, клеветникам, словоплётам и прочим судьям. Я писал назло, только всё чаще задавался вопросами: кому и для чего?
Иногда у меня бывала бессонница, и тогда я до часа раннего, красного солнца метался туда-сюда по квартире или выходил в свой крошечный садик, пытаясь вышагать те километры, метры, сантиметры, которые привели бы меня к искомому мною спокойствию.
Иногда бессонница была жаркая, тупая, гудящая в голове мутным колокольным звоном, а иногда нежная и игривая, когда хотелось наронять кому-то неосторожных слов. Спасало лишь то, что разговаривать мне особенно было не с кем, да и не всегда хотелось, и я бешено ронял чернильные слова на бумагу, забываясь в своём безумии.
А порой я отупело лежал без сна, и чёрт его знает, что со мной происходило. Неподвижность, неуклюжесть, незамысловатость, всё это в итоге выливалось в бесконечные строки моей рукописи.
А иногда у меня бывало так называемое мною «обострение гениальности», когда я за один короткий промежуток времени мог написать главу или приняться за новую рукопись. Запоминались мне из таких ночей и дней только самоцветные огни моей лампы, верной подруги моего одиночества, или свечные слёзы, которые я, как зачарованный идолопоклонник, трогал пальцем, растирая в тонкий липковатый слой, да потрескивание пера о бумагу.
Сам же я погружался в чарующий мир, который понимал пока только я. Ах, что же вы, власть имущие?.. Давайте, сдать в печать, скорее, скорее, но сначала пусть каменноликие цензоры в красных одеждах прочтут своими незрячими глазами мои бренные, бедные, белые строчки и вынесут свой вердикт! Допустить! Или снять! Тотчас же! Ах, скорее на сцену, поставьте-пожалуйста, и дорогого автора не забудьте пригласить на премьеру!
А контрамарок мы не даём! «Ишь чего придумали», – злобно размышлял я, пока сбегал от очередной простушки, которая очень хотела оказаться проведённой в такой волшебный для неё зрительский зал… Москва хмурилась, сгоняла тучи прямо на мой домик, поливала садик косыми дождями и до веточки вымачивала голые кусты сирени, растущие прямо у моих верхних окошек.
– И всё же, автор – ничтожный человек! Почему, вот почему, скажите на милость, должен я писать так, как того хочет кто-то? Свою пьеску я уже написал, всё, перо отложено, слово врезано в само время! А в голову мне не лезьте, не пущу уж, дудки! Неужели автора задавят, и только для того, чтобы сделать его комнатной покорной собачкой? Обезволить? Ах, положительно невозможно! А как же величие настоящего искусства, его нетленность и самость? Отчего отринуто, отчего забыто всё?! Не может мир существовать без искусства для каждого. Не может! – Так рассуждал я сам с собою в припадках злобы, обычно вечерами, и не очень громко. А то соседи услышат ещё, а на меня и так последнее время в редакции смотрят косенько, с подозрением, что ли…
Степашка не помогал – ну что мне ваши сборища, что мне раскалённая до бела и до предела сытость власти! Да, водка чудесная, холодная, в красивых дорогих рюмках, но в этом ли дело? Страна победившего равного труда, ах отплати мне равно, отплати по совести! Да уж, бедное моё Варьете, чего ты натерпишься, от чего настрадаешься!.. Я не мог выносить этой пошлости и вскоре перестал бывать на этих Стёпкиных вакханалиях. Хотя не могу не признаться – иногда вусмерть хотелось напиться именно среди кабинетных людей.
Так жил я до того момента, пока рукопись моя не стала занимать толстую папку, расположившуюся уютнейшим образом у камина, а в мои мутные окна не постучалась весна.
Она в этом году выдалась особенно чуткая и нежная, будто заранее извиняющаяся и задабривающая меня. Я носил свои молчаливые мысли в карманах пальто и, куда бы ни шёл, всё думал и искал подходящее словечко или образ. Этим, только этим был я занят и почти не замечал движения мира.
Сотни людей обрядились в белое, Москва расцвела, разодетая, и мы вертелись в этом шумном красновороте как листочки на ветру. Сильные тела двигались единым строем, десятеричность десятков белых ног, воздетые к небу руки, равновесное сечение тонкорогого серпа, восхваление того, на что я смотрел со страхом и невыразимым чувством.
Редко, особо тёмными ночами, меня жёг всепоглощающий стыд. Меня коробило так же, как иголка патефона коробила в первую секунду пластинку, вставая в желобок, как коробились дверные петли, как жалобно свистящий огонь в камине. Кипяток стыда плескал мне на щёки именно из-за моей неспособности дописать. Закончить достойно. И из-за этого я не спал ночами, изводил себя, постепенно уходя с головой в свои страницы.
Я потихоньку слабел, угасал, выцветал, город, всесторонние критики и роман пили из меня жизнь, и сил противиться этому уже не было.
***
Я сказал ей, что люблю розы. А она, замужняя женщина с жёлтыми цветами и белой капелькой камушка на шее, как-то странно посмотрела на меня, словно разглядев впервые, и отбросила тревожную желть в сторону.
Разговор наш не задался с самого начала. Мы встретились посреди чудовищно-гиперболизированного игрища, оголявшего всю фальшь нашего мира, – через призму писательского тонконогого взгляда мне это было видно феноменально чётко.
Она смотрела на меня одиноко, взгляд её был до того тонок и неощутим, что я сначала и не понял его. Между нами была Москва с рогатыми шпилями, медовая луна, закрывающая красное солнце и встающая ровно по его серёдке, десятки невысказанных и ненаписанных слов.
Развернулась и взвилась между нами любовь, какой я не испытывал доселе в своей жизни. Тогда, среди толпы, как бесконечное множество зеркал, отражавших свет её жёлтых цветов и одиночество глаз, я не понял, что наступил конец.
Мне ли, моей рукописи, ей? Я так и не понял, да.
Её звали Маргарита.
Жемчужина.
– Мило.
– Проходите…
– Спасибо.
– Тут немного не прибрано…
– Ничего.
– Ты… вы спускайтесь, я сейчас чай…
Провела рукой по лаковым перилкам, которые бы давно надо было залакировать заново. Белые тонкие перчатки, белое платье и чёрные волосы. Каблучок туфельки стукнул о ступеньку. Она до ужаса странно и чуждо смотрелась в моей развороченной писательским отчаянием квартире, утончённая и строгая. Её серьёзное лицо оборачивалось то к моей постели, то к маленькой раковине, то к мешающимся на проходе книгам.
Она препарировала мою жизнь, а я заглядывал в её красивое лицо, с надеждой выискивая трепетный отголосок взаимности.
– Вы здесь один живёте?
– Один. Но со мной ещё мой величайший мучитель – роман. Вон он, – я махнул рукой на стол. У папки откинулась крышка, первые листки неровно торчали за край общей стопки.
– Вы писатель.
Не спросила она, а утвердительно кивнула сама себе. Мы проговорили до вечера, и, засыпая, я думал, что никогда более не встречу человека, который будет способен так повлиять на меня.
Как и когда всё завертелось, я и не понял. Постепенно в меня вернулась жизнь, я более не усыхал и не выцветал.
Она читала мои книги. Нет, не написанные моею рукой, а те, которые я выстраивал башнями вдоль стен. Она знала по-французски и бегло по-английски, иногда зачитывала мне особенно понравившиеся ей моменты, чем вызывала у меня улыбку. Я точно сходил с ума, потому что это не мог быть не сон.
– Но я не сон, – улыбалась она и, раскинувшись в кресле, протягивала ко мне в доказательство руку. – Сны не состоят из плоти и крови, и уж точно не читают твои рукописи.
– Даже я сам иногда не читаю свои рукописи. Я не…
– А вот это уже неправда. Ты сам знаешь, что хорош. Найдутся и кроме меня ценители.
– Мне достаточно, что тебе нравится.
– Брось. Не от меня же одной зависит твой успех.
– Как раз-таки от тебя, Маргарита.
– Льстец, – она покачала головой, но в голосе её слышался смех.
– Ах милая, поработала бы ты с теми, с кем работаю я, не так бы ты запела! Не недооценивай слово! Им можно и оживить, и убить.
– Ты прямо мастер ловкого словца, – Маргарита ухмыльнулась. Лицо её словно подсветилось изнутри. – И где только нахватался…
– Ценил бы кто это острое словцо на страницах моих пьес… Что же, не будем об этом. Они мне все надоели, – воскликнул я, имея в виду цензоров и критиков, так бездарно и впухипрахно разносивших по заказу мои тексты, – так бы и послал всех к чёрту!.. Ах нет, всё. Не буду!.. Давай я лучше прочту тебе новую часть, я как раз дописал интересный фрагмент.
После подобных разговоров, которые случались у нас решительно часто, я садился дописывать главу или читать только что дописанное, а Маргарита располагалась рядом, привалившись к моему плечу. Иногда мы раскуривали одну папиросу на двоих. Когда я читал, глаза у моей музы делались бездонные, и я смотрел на её руки, такие тонкие на фоне моих.
Она укладывалась мне на плечо, или обнимала со спины, ложилась головой мне на колени, пока мы пережидали дождь в беседке в садовой глуши; я перебирал её волосы, вёл по обнажённой лопатке, боролся с крючками её платьев, целовал пальцы, губы, щёки.
Она читала новые главы, сидя в кресле или расхаживая по комнате и заламывая руки. Пока я не ступил на тернистый путь писателя, я не знал, об скольких в мире вещах люди не врут! И вьюга действительно воет, и нервным жестом человек заламывает руки, и от ужаса каменеешь, и от любви лишаешься слов.
Маргарита показала мне жизнь с нового ракурса, показала мне меня. Ах и не знал я раньше, как мне нужна была она, её голос, её взгляд, её вера в меня…
Когда мы просто шли рядом по аллее, я чувствовал себя самым счастливым человеком. Такого подъёма души и сердца я не испытывал со времён моей первой напечатанной рукописи и первой поставленной пьесы. Это было непередаваемо – будто пузырь распирал меня изнутри и влёк меня к ней.
А когда она сидела на моей раскуроченной кровати, зябко подтянув оделяло к ногам, или всматривалась в городской пейзаж на прогулке, или притягивала мою голову к своей груди, обнимала и замирала вот так, что я слышал стук её сердца, у меня случались чудовищные припадки нежности, которая выворачивала меня наизнанку.
Я никогда не говорил ей это, но я любил её, и знал, что она любила меня и чувствовала так же. Выражая свою любовь в мелочах, я совершенно рассыпался – словно сахар или зубной порошок. Подать ей руку, отвести от её лица и заправить за ухо прядь волос, машинально положить ладонь на угол стола, когда она нагибалась поднять уроненную вещичку.
Слова не нужны, когда с тобой остаются в самые жуткие тревожные ночи, распутывают клубок чёрных мыслей и постепенно разглаживают строчки твоих страниц. С этой переменою в моей жизни редакция стала со мною ласковее, отчего-то все смотрели на меня влажными слезливыми глазами, и я никак не мог понять, в чём дело. Потом сняли одну мою пьесу, забраковали вторую… Критики всё громче вещали с трибун, трясли исчёрканными листами и требовали воззвать к моему рассудку, если он у меня ещё остался.
Всё более и более уходил я в свой роман, всё сильнее размывались грани между мною и моими героями…
Но затем появился Он. Он приходил только тогда, когда уходила она.
Он выловил меня после того, как меня с фанфарами выпроводили из союза писателей, представился Воландом и завёл милую беседу, спросив, как продвигается мой роман, и можно ли с ним ознакомиться? Конечно, пожалуйста, входите, держите папку, сбоку бантик только развязать не забудьте.
– Прелесть, что называется, – напевал Воланд, не коверкая слов, но акцент ломал его голос. – Занятная эта ваша вещица, прелюбопытнейший экземпляр!
– Что же, я рад.
– А я-то как рад! Давно не читал ничего свежего, уж больно скучно мне от того, что пишут ныне сверху одобренные массы. А вы особенно точно описали события вот… вот тут, да, здесь начинается. Лично могу засвидетельствовать, что всё истина, от первого до последнего слова!
Он особенно любил расположиться в кресле у печки, которую я гордо именовал камином, и, закинув ногу на ногу, внимательно вчитываться в текст. Ему не мешали ни песочистая музыка, ни мои рассуждения с самим собой, ни погромыхивание посудой или чайным прибором.
– Wie lange schreiben Sie es?
Сначала я не понял, на каком языке он говорит, потом распознал немецкий по некоторым осколочным словам. И с этого момента его речь сделалась мне абсолютно понятна. Исчез акцент – неудивительно, – появилось живая беглость. Я даже не приложил никаких усилий, чтобы понимать его, казалось, я мог понять даже неизвестный язык, стоит только ему сказать хоть одно его слово.
– Vielleicht, ein halbes Jahr… oder sogar länger.
– Gut, – сказал Воланд, сложив губы в многозначительную улыбку, и сразу же добавил: – А знаете, я к вам ещё зайду, оченно мне у вас понравилось.
– Заходите, буду рад видеть. Как раз попадёте на новую главу. Я её ещё не закончил, её нет ещё в папке.
– Неужели? Ничего, не беда, был бы рад оценить рукопись.
Он запахнул длинный плащ, надел шляпу, жутко улыбнулся и растворился в сумраке за дверью. Я приглашал его на прогулки, мы исхаживали наши с Маргаритой маршруты, постепенно проникая во все пороки. Мы подолгу обсуждали мой роман, Воланд с удовольствием слушал мои идеи и подкладывал свои, наблюдая за тем, как я перерабатываю их на свой лад.
Моё окружение было положительно в ужасе! Ах, что за иностранец, что за дикий у него взгляд и тонкие чёртичьи черты точёного лица. Он наводил ужас на всех везде, где бы ни появлялся, я ровнял подбородок на высоту его плеча, и из моей груди бил ослепительный луч.
Он называл моё слово чистым гением, гнусно гниющим под гнётом власть имущих. Роман ему нравился, как нравится учёному поразительно великолепный экземпляр подопытной зверушки – он рассматривал его ласково, вчитывался въедливо, критиковал безжалостно и сразу же съедал свои слова, указывая на то, что по его мнению звучит неправдоподобно. Он был моей копией, с той только разницей, что был уверен в своих словах.
Галстук-бабочка сидел на мне, как на домашней собачке сидит новенький ошейник. Маргарита неодобрительно качала головой, ей совсем не нравились мои шутки. «Мастер ловкого словца должен быть ироничен и к самому себе», – говорил ей я.
Она ласкала меня как собачку – тянула ко мне руки, а я подставлял щёки. Всё моё доверие было вложено в руки этой женщины.
Так прокатилась между нами весна, лето, а за ними и осень. Отцвела моя сирень, облетел мой сад. Город начал одеваться в красный багрянец. Маргарита сказала мне, когда мы гуляли по центру:
– Хочу познакомиться с этим твоим профессором Воландом. Ты всё говоришь о нём, но не приглашаешь свидеться.
– Приглашаю, – я пожал плечами, – только он не идёт. Или идёт, но когда тебя нет. Он обычно сидит со мной ночами.
– Неужели боится меня?
– Ах не думаю. – Мы свернули на бульвар и пошли, обходя лужи, вперёд. – Он такой странный, этот господин. Вообрази, сразу понял, что я хотел сказать в романе, сразу распознал в тексте тебя.
– А он не глуп, – иронично заметила она. – Героиню-то зовут Маргарита.
– Перестань. Он правда умён. Недавно мы обсуждали последнюю главу, и я делился с ним планами на следующие, вернее… пытался объяснить, что плана пока нет, но что писать, я знаю наверняка.
Мимо прогромыхал трамвай, качнулись ветви в выси, прошмыгнула стайка школьниц. Я придержал Маргариту за локоть, мы перешли на другую сторону улицы, обходя строительные ямы, и двинулись к Большой садовой.
– Приглашай его, я хочу с ним познакомиться. Что это за человек, который лишает тебя сна по ночам?
– Я приглашу на завтра. Обязательно.
Весь следующий день я провёл в раздумьях, курил, выглядывая в завитках дыма какие-то подсказки.
– Если дама, тем более эта, хочет меня видеть, то кто я такой чтобы ей отказать? – воскликнул Воланд, хватая меня за локоть, что я аж дёрнулся. Меня чуть не хватил сердечный приступ и я почти выронил ключи.
– Пугаете, Воланд.
– Не имею намерений. Прошу простить.
– Пройдёмте пока выпьем чаю, Маргарита скоро будет.
Воланд радостно, едва ли не в восторге, поскакал по моей хлипенькой лестничке, тронул пальцем чайник, что тот сразу вскипел, и уселся в кресле. Я затворил дверь, отодвинул газовую занавеску, выглядывая на улицу.
– Расскажите мне пока, как у вас дела.
– Вы знаете, я сел за план главы и подумал…
Маргарита явилась через час. Простучали каблучки у оконца под самым тротуарчиком, опал пурпурный лист давным давно отцветшей сирени. Я шагал из угла в угол, размахивая листами и объясняя Воланду, что финал романа будет соединять две линии в одну. Как бы накладывая один слой на другой, я проводил параллели, показывая, что, в сущности, мир и не изменился вовсе.
Воланд внимательно слушал, покачивая папиросой и изредка вставляя свои замечания. Едва Маргарита показалась в дверях, как он вскинулся.
– Ах, вот же она! Муза!
– Маргарита, мы заждались! Проходи, пожалуйста.
Её серьёзное лицо оборачивалось то к моей постели, то к маленькой раковине, то к мешающимся на проходе книгам. Воланд с любопытством следил за ней, не меняя позы.
Я переступил с ноги на ногу, сделал маленький шажочек то ли ближе к нему, то ли ближе к ней. И застыл, не в силах двинуться дальше. Воланд подбадривающе улыбнулся мне.
– Где же он?
Маргарита снова осмотрела комнату. Взгляд её остановился на пустом кресле.
Примечание
Писатели, узнали себя?)))
Шучу (но это не точно)
Спасибо за прочтение! Надеюсь, что вы смогли считать все отсылки, намёки, и понять самое главное.
Подписывайтесь на тгк!