Кесария

Насколько невыносимо уродливым и неуклюжим вышел у архитекторов Ирода ершалаимский дворец, настолько же прекрасной была его Кесария. Величественным дремлющим белым павлином возвышалась она над морем, окруженная садами и увитой плющом и виноградными лозами стеной. Покой огромной птицы, конечно, был лишь видимостью – муравьями сползались к городским воротам путники, копошились на улицах и площадях горожане и торговцы, перекрикивались в порту матросы. Жизнь, пусть и незаметная со стороны, не замирала ни на мгновение.


Но о таких мелочах не возникало и мысли, пока в согретом солнцем воздухе трепетали изящные, строгие очертания кесарийских башен и храмовых крыш. Казалось, что павлин вот-вот проснется и или взлетит, вспугнутый очередной волной, или распустит свой хвост. Восхищаться им, однако, пришлось бы издалека – до входа в город оставался, по меньшей мере, час пути. Трибун и кентурионы, предвкушая хороший отдых, все же не гнали солдат.


Пилат задумчиво поглядывал то на сверкающую Кесарию, то на спину Иешуа.


– Не устал еще, Га-Ноцри?


Иешуа тут же вздрогнул и умолк, обернулся.


За вчерашний день, прошедший в обмене подозрительными взглядами, оба немного успокоились. Как бы пристально ни наблюдал Пилат за каждым шагом Иешуа, каждым его словом и действием, никаких странностей больше не замечал. Держался он естественно, излишне задумчивым или забитым не выглядел, Пилата избегать не пытался, хотя без необходимости первым больше не заговаривал и вновь стал поглядывать с тревожным любопытством. До неусыпной, настороженной слежки вроде той, какая бывает, когда удара ожидают с минуты на минуту и надеются уклониться от него, впрочем, было далеко – так, скорее, присматривают за костром, послушное пламя которого может случайно перекинуться на сухую траву и обернуться пожаром.


Забавным было то, что костром этим, тихим пока, на деле был сам Иешуа.


Боги, пожалуй, жестоко пошутили, предотвратив все срочные дела, требовавшие присутствия прокуратора в городе. Лично сопровождать Иешуа только поначалу казалась благом, теперь же Пилат всей душой желал избавиться от этого проклятия и стереть из памяти все, связанное с ним. Но позорно бежать было уже поздно, равно как и жалеть об упущенной возможности вовсе не вставать в строй. Да и ничего бы это не изменило. Не было никаких гарантий, что таким образом с чистым безумием не пришлось бы столкнуться – если уж ему суждено было случиться, то отвратить его ничто не могло. Не начнись оно на марше – началось бы в Кесарии, а не там, так где угодно еще. И поручиться, что все прошло бы без последствий, не мог никто.


Нет, изначально оставлять его одного, такого, было никак нельзя.


Беспокойство наконец исчезло из взгляда, Иешуа расслабленно улыбнулся и стряхнул капюшон.


– Немного, игемон, – впервые за многие часы застенчиво признался он.


Еще утром, по обыкновению заглядывая в глаза, он осторожно попросил разрешения не возвращаться в повозку. Закономерное желание того, кто изо всех сил стремился вернуться к нормальной жизни, и, в сущности, вполне выполнимое – состояние его опасений не вызывало. На боль он не жаловался, от послаблений отказывался с пугающей настойчивостью. Другое дело, не слишком ли быстро затянулись и перестали беспокоить его раны… Пилат был уверен, что о них заботятся с должным усердием и всей доступной тщательностью, но едва ли этого было достаточно. То, что он воспринял бы как добрый знак, теперь казалось крайне подозрительным – как и все в Иешуа.


Впрочем, куда хуже было, если подозрения эти были напрасны.


Попытки отговорить его успехом не увенчались. Внимать увещеваниям и уступать даже в таком пустяке Иешуа отчего-то не собирался. Мелочное и бессмысленное препирательство могло продолжаться бесконечно долго, но вместо самого разумного решения – категорического запрета – Пилат, чувствуя подступающий гнев, замолчал. Хочет насиловать себя – пусть. Еще до полудня когорта непременно должна была войти в Кесарию и, стало быть, ночевать в палатке прокуратору больше бы не пришлось. Во дворце же страдать от собственной глупой настойчивости Иешуа мог сколь угодно громко, не мешая при этом никому. Жалеть его тоже никто бы не стал. Сам виноват. Пилат предупреждал.


Мысль эта, однако, не утешала.


Все незапрещенное оставалось дозволенным. Довольный, окрыленный, будто светящийся изнутри Иешуа всю дорогу шагал рядом с волами и насвистывал незатейливый мотив, а Пилат тем временем терпеливо ожидал раскаяния. Должно же было, в конце концов, ему когда-нибудь надоесть упрямиться себе во вред!

И вот – Иешуа не покачал головой, не отмахнулся, смеясь. Но отчего-то его признание оказалось слишком внезапным.


– Я не ослышался? Повтори.


– Я устал, – медленно, четко проговорил Иешуа, и в глазах вспыхнула искра. – Но, игемон, я вижу, что этим добрым людям тоже нелегко.


– И что же? Предлагаешь остановить колонну? Служба – это не забава, но трудности и лишения. Однако легион все выдержит, а вот ты мучаешь себя – и я, признаюсь, не понимаю, зачем. Ты от этих добрых людей все же отличаешься, так что не упорствуй, будь благоразумен. Отдохни. А если там тебе теперь скучно, я мог бы взять тебя к себе.


Смотреть с седла, впрочем, тоже было не на что – за четыре дня пейзаж, порядком приевшийся, почти не менялся. Кроме Кесарии ничего примечательного не было вокруг и сейчас. Но Иешуа нахмурился, будто всерьез раздумывал над предложением.


– Не нужно, игемон, – наконец вздохнул он. – До города осталось совсем немного. Но если ты тревожишься из-за меня, я уйду.


Слова, на первый взгляд невинные, будто окатили ледяной водой. Времени на обдумывание их потребовалось порядком. Долг обязывал Пилата сталкиваться с великим множеством людей, и беседы с большинством из них он считал, по меньшей мере, тяжелыми и малоприятными. Но Иешуа, осознавший уже приближение беды, встревоженный, непонимающий причины и с каждой секундой давящего молчания пугающийся все сильнее, в этом состязании, безусловно, опередил всех.


– О, ты уйдешь, непременно уйдешь! – наконец Пилат рассмеялся и, должно быть, оскалился так страшно, что Иешуа зажмурился и вжался в лоснящийся воловий бок. – Но, Га-Ноцри, клянусь, тебе следует сделать это не из одолжения! Не в том ты положении, разбойник, не в том! А впрочем… – куда мягче продолжал он, выдохнув, – впрочем, пусть так, если это единственный способ заставить тебя одуматься без кнута. Банга, ко мне! Видишь, и пса зря всполошил. Кого ему искать, если ты – сам себе угроза?


Банга ощетинился, стоило только ему заметить пятящегося Иешуа, припал к земле и, не найдя врага, глухо угрожающе зарычал – но после оклика бросил все и спокойно зарысил рядом, не оглянувшись на скользнувшую в повозку тень. Безупречное исполнение команды странно кольнуло. Хозяин оставался самым важным в жизни Банги, а любое его слово мгновенно становилось непреложным законом, и это было естественно, но Пилат все же предпочел бы видеть верного пса не у ноги – пусть даже это означало непослушание.


Однако при всей своей самостоятельности не подчиняться Банга не умел. В отличие от Иешуа. Очевидно, глупо было гадать, отчего вдруг так произошло – к иному исходу отсутствие серьезных последствий привести и не могло. Раз – простишь, на второй – закроешь глаза, а в третий… В третий Иешуа потребует невозможного и ни на секунду не усомнится в полноте своего права на этот каприз. Все оттого, что одних только пустых угроз и укоров, забытых уже через минуту, для поддержания дисциплины недостаточно. Все оттого, что за своевольное поведение ему ничего не было!


Следовало оставить жалость и высечь его еще в Ершалаиме. Тогда, быть может, и вел бы он себя покорнее, и за языком следил. Смог же он крепко усвоить урок Крысобоя – и с этими бы справился.


Кесария встречала когорту тысячами любопытных глаз. Большая часть зевак устремилась вслед за авангардом, и к моменту, когда в ворота вошел обоз, толпа значительно поредела. Когда же в пыль полетели мелкие монеты, только один человек не склонился к земле. Пилат осадил коня, спешился и кивнул:


– Справа.


– Справа? – на лице Иешуа мелькнуло недоумение, но он послушно повернул голову – и тут же ахнул испуганно, и прижал пальцы к губам, и отвел взгляд. Встреча эта определенно выходила не такой трогательной, как ожидалось. – О, игемон…


Левий Матвей покинул Ершалаим в тот же день, что и когорта, однако с толпой, следующей за легионерами, не пошел. Его передвижения ничто не затрудняло. В Кесарию он прибыл раньше. Трудно, впрочем, было сходу определить, сколько времени он уже провел в ожидании – судя по его удручающему виду, вечность. При этом от ворот он не отлучался, не ел и не спал, не говоря уж о чем-то менее необходимом. Местные соглядатаи, без сомнения, подтвердили бы это предположение. Впрочем, требовать от них столь подробного доклада Пилат не собирался – дел и без этого наверняка скопилось предостаточно. Незачем было добавлять себе забот, выясняя в деталях, чем жил последние дни какой-то бродяга. В общих же чертах все было ясно, и Пилат негромко насмешливо заговорил:


– В чем дело? Неужели ты не рад видеть своего ученика?


– Нет, я рад, – криво, вымученно улыбнулся Иешуа после недолгого молчания. Голос его дрожал. – Но это ужасно. Мне его очень жаль, и я не понимаю, почему ты злорадствуешь. Будь милосерден, игемон, не может же все оставаться так!


– Почему же? Бывший сборщик податей Левий Матвей не беспомощное дитя, умом не скорбен, в преступлениях не замечен, и, следовательно, в опеке не нуждается. Должен уметь сам о себе позаботиться. Но даже если бы все было не так – а это, без сомнения, верно, но мне ли не доверять твоим словам? – я в его судьбе принимать участия не желаю. Впрочем, я мог бы дать этому бродяге денег на ночлег… Вот только возьмет ли он?


– Не возьмет. Еще и подумает бог знает что, – Иешуа судорожно вздохнул, съежился и поджал ноги. Удивительным было, с каким упорством он отстаивал свое глупое и опасное желание утром и как легко сдался сейчас. Не заупрямился, не пожелал поговорить или и вовсе передать деньги и убедить, что это не откуп – хотя, без сомнения, догадывался, что из его рук Левий Матвей принял бы не только пару монет. Нет, решительно ничего из того, что Пилат ожидал, он не сделал. Может быть, не так уж и быстро переставали действовать упреки.


Вот только сработали они не там, где это было необходимо.


– Ты полагаешь, что так ты облегчишь его мучения? – Пилат устало потер переносицу. – Нет, Га-Ноцри, он увидит твои слезы и станет терзаться еще больше – ведь я тебя обижаю, дурно обращаюсь с тобой. Издеваюсь. Ты несчастен и плачешь каждый день, и некому тебя утешить. И тебе известно, как он попытается изменить это – этот твой неглупый Левий Матвей. Но знаешь ли ты, чем твое спасение обернется?


– Хватит, – сорванным шепотом попросил Иешуа, проглотив половину звуков, – прошу, не продолжай.


– Так улыбнись же! Успокой своего ученика. Может быть, тогда он поймет, что затея его не просто опасна, но и бессмысленна.


У Иешуа дрожали руки. Головы он не поднял, но нетрудно было представить, как ложится меж бровей складка, как влажно блестят глаза, как он морщит нос и смаргивает слезы. Дитя, хрупкое, неразумное, мягкосердечное дитя, искренне страдающее за каждого – не более. Но те глубины, что прятались за ним…


Могли ли они в самом деле быть опасны, если ледяная их корка была так чиста и прозрачна? Насколько далеко мог зайти Иешуа в приступе безумия? Ведь за льдом и толщей воды, хоть и незамутненной, дна видно не было.


Злобный взгляд спины не жег, тяжелых шаркающих шагов не было слышно за уличным шумом, однако, даже не попадаясь больше прокуратору на глаза, заставить забыть о своем существовании Левий Матвей не мог. Среди роскошных особняков он снова был чужим, и в доносящихся до Пилата обрывках фраз чувствовались брезгливость, беспокойство и замешательство. Не опасен ли этот оборванец, внезапно появившийся в благополучном, богатом квартале, примыкающем к дворцу Ирода? Не наглый ли он вор, что высматривает добычу, не боясь дневного света? Следует ли звать стражу, если по улице идут римские легионеры? Почему они так равнодушны, будто не замечают никого?


Банга вдруг рванулся вперед и щелкнул зубами, натянул повод конь, и в следующую же секунду Иешуа рухнул в руки безвольным мешком.


– Боги, нашел же время, – зашипел Пилат, крепче перехватывая повисшего на шее мелко дрожащего Иешуа. Можно было дотащить его волоком до ворот – и хуже от этого уже точно бы не стало. Улица, казалось, замерла. До бродяги дела больше никому не было. – Чего ты хочешь добиться этим, Га-Ноцри? Оглянись! Видишь, сколько людей смотрят? Веди себя достойно, ибо отвечать за тебя придется мне. Встань же на ноги!


– Игемон…


– Идем домой.


Ни одна, даже самая смелая и изощренная выдумка, созданная человеческим умом, не могла сравниться с тем, что, забавляясь, предлагала прокуратору Фортуна. Она благоволила, конечно, и ничего особенно дурного в ее решениях не было, но тем страшнее становился миг, когда бы ей наскучила ее игра. Иешуа, сумевший очаровать богиню и оберегаемый ею, мог еще не столкнуться с несчастьями, но вот Пилату предложить взамен на милость было нечего.


Высокие стены отрезали дворец от лишних глаз и городской суеты, однако покоя за ними не было. Зашевелились при появлении господина рабы, засновали по мощеным дорожкам – увели коня, потащили тюки и ящики. Неплохо было бы передать им и Иешуа, все еще подрагивающего и доверчиво жмущегося к боку, и наконец выдохнуть.


Тяжелый путь остался позади. Сам Геркулес мог бы гордиться, если бы проделал его.


– С возвращением.


– Ах, Сенфей? – Пилат удовлетворенно кивнул. – Вижу, твоими трудами дворец еще не обратился в руины. Очень хорошо. Га-Ноцри, можешь обращаться к этому человеку, если что-то понадобится.


Взгляд Сенфея стал слишком выразителен – и слишком знаком. Так же смотрел он когда-то на принесенных в дом животных.


Впрочем, на гостей прокуратора Иешуа действительно походил мало. Дело было даже не в несошедших еще побоях, не в покрасневших глазах и не в изнуряющем переходе, оставлявшем следы даже на тех, кого от его тягот берегли – Иешуа отличался всем своим существом.


И даже то, как светло улыбнулся он Сенфею, старика ничуть не смягчило.


Искрились и шуршали разбивающиеся о камни волны. Давно покинули дворец легат, трибуны и старший кентурион Молниеносного, и никого из тех, кого первым делом потребовал к себе прокуратор, тоже уже не было. Сам же Пилат удалился на террасу, но секретаря не вызвал и к донесениям не прикоснулся. Время уходило напрасно, но сейчас хотелось наслаждаться шумом прибоя и покоем, что он нес. С первой сломанной печатью от него не осталось бы следа, и момент этот Пилат оттягивал, как мог. Умиротворенный, он наблюдал за кружащимися над водой белыми острокрылыми птицами. Каждый взмах их крыльев уносил тревоги. Каждый взмах их крыльев приближал неизбежное.


Не было в этой земле мира, и быть не могло. Не понимали иудеи такого слова, как бы ни усердствовал Рим.


Глухой стук посоха становился все громче.


– Расскажи, что было в мое отсутствие.


Сенфей оперся о перила. Помолчал, проводил взглядом взлетевшую особенно высоко одинокую чайку.


– Как ты и сказал, дворец стоит, никто не разбежался, – наконец сухо сказал он. – Девчонка твоя скучала.


– Лжешь. Зоя живет от моего отъезда до возвращения, и ты прекрасно знаешь, почему. Что она сделала, что ты так зол на нее? Не донесла на кого, утаила? Где она, кстати? – в доме Зои, без сомнения, быть не могло, иначе бы она непременно постаралась попасться на глаза, но Пилат оглянулся так, словно она стояла за спиной или плескалась в бассейне. О настоящей свободе ей оставалось только мечтать, и часы подле прокуратора, не занятые работой и сбором сплетен и слухов, она старалась проводить в ленивой неге. – Впрочем, неважно.


Зоины размолвки с Сенфеем Пилата не интересовали. Не заботило его и ее исчезновение. Ушла она наверняка с разрешения, а значит, как ушла, так и вернется. А не вернется по своей воле – разыщут и приведут, накажут. Невелико дело. Сенфей откашлялся:


– Мальчик мой, раз это стало неважно, то не хочешь ли ты кое-что объяснить?


– Говори прямо.


– Что ж, это… этот человек, которого ты привез с собой. Мальчик мой, скажи честно, где ты его подобрал? И зачем? Ты, мне казалось, уже не в том возрасте, чтобы нести в дом все, что еще шевелится, – он усмехнулся, но темные внимательные глаза смотрели совсем невесело. Пилат молчал. – Хорошо, тогда хотя бы ответь – имею ли я над ним власть?


– Нет, не имеешь. Так уж вышло, Сенфей, что этот человек – преступник, помилованный кесарем. Он безобиден и в целом послушен, но не совсем в себе. Знаешь, есть такие люди – умные, ученые, но ум им вредит. Правильно распорядиться им они не умеют, и этим смущают народ и угрожают порядку. Вот он из них. Поэтому отпустить его я не могу.


Скрывать что-либо значимое от старика было подло – все, происходившее во дворце, было в его ведении. И ему, оберегающему покой, предотвращающему беды и разрешающему их наравне с господином, следовало знать о возможном невольном виновнике как можно больше.


С каждым словом на мрачном лице Сенфея проступало все больше отвращения.


– Значит, мне готовиться к худшему, – нахмурился он и вздохнул обреченно. – Позволь спросить, для чего ты привел его в дом, полный рабов, и оставил с ними наедине? Почему не предупредил меня? Ты хочешь бунта?


– Не хочу.


– Гай, не проще ли не совершать ошибок, чтобы не пытаться исправить их?


Проще. Много, много проще. Не будь этой ошибки…


Не было бы причин для опасений.


Не было бы колючего сожаления и раздражающего упрямства.


Не было бы странных обвинений, нелепых просьб, пугающих застывших глаз.


Не было бы Иешуа.


Ушел бы мятежный разбойник Вар-равван, в одиночестве вернулся в Кесарию прокуратор – снова мучимый гемикранией, от которой нет спасения. Эта маленькая жалкая жизнь, одна из многих тысяч, не значила ничего. И ничего бы не изменилось, если бы она оборвалась. Ясно это было и без нравоучений.


– Поздно взялся поучать меня, Сенфей! Я сам решу, как поступать.


Без сомнения, иначе было бы проще. Но быть иначе уже не могло.


– Видно мало я тебя порол, Гай, и за уши драл недостаточно. Неплохо бы напомнить, – грозным и суровым Сенфей Пилату давно уже не казался – но сейчас, даже взявшись за посох, он и не пытался пугать. – Мальчик мой, что с тобой?


– О чем ты?


– Я тебя без малого сорок лет знаю. Неужели ты полагаешь, что я ничего не пойму? И понимаю я, скажу тебе, страшное. О, эта ослепляющая болезнь, от которой нет лекарства! Но ты не можешь ясно мыслить, не можешь взглянуть на все со стороны, – ласково и тревожно говорил он. – Одного не могу понять – когда твои вкусы так изменились? Он определенно не прелестный мальчик и даже не приятная девица. Что за прихоть? Что ты нашел в нем? И что мешает тебе взять пораженного в правах преступника, к тому же варвара, не подвергая себя опасности? Никто не скажет и слова! Но вместо того, чтобы держать животное на цепи там, где ему место, ты возвышаешь его, – он замолчал, в задумчивости постукивая пальцами по перилам. – Как звать твое злополучное несчастье?


– Иешуа. И он – не животное. Я жду, Сенфей, что ты будешь внимателен к нему. Пусть живет и радуется. Не заставляй меня ругаться с тобой.


– Имя-то какое… – проворчал Сенфей. – Не пришлось бы нам всем горько пожалеть о твоем решении, мальчик мой. Змею ведь пригреешь. Разрушит он и твою карьеру, и твою жизнь, а то и вовсе – отнимет. Избавься от этого морока, пока не стало слишком поздно.


– Уходи, Сенфей, – глухим клокочущим шепотом отозвался Пилат, и снова нервно дернулась его щека, – уходи.


Говорить более было не о чем.


Рыжеющее солнце медленно ползло к горизонту. Уже не так часто звучали визгливые резкие голоса перекликающихся чаек, и секретарь, изредка нервно поглядывавший на небо, щурился и все ниже склонялся к пергаменту. Бесполезное, совершенно неблагодарное изучение пустых жалоб раздражало.


Следовало уже, пожалуй, вспомнить, что прекрасный павлин Ирода сидел в мусорной куче, и нельзя было превратить эту проклятую дыру в достойные его божественные сады за одну ночь. Сдержать бы разрастание…


– Довольно. Еще одно слово и, клянусь, мне понадобится погребальный костер, – скривился Пилат, поднимаясь. Лежавший рядом Банга навострился. – Подавайте ужин. Где этот разбойник? Утопили они его, что ли?


Впрочем, вполне могло статься, что Сенфей, разобравшись с рабами и вопреки предупреждению не скрывая своей враждебности, приказал увести непрошеного гостя с глаз долой – тогда бы напуганного Иешуа не пришлось и запирать. Или же, наоборот, в суматохе его просто отпустили плутать по коридорам...


Но начинать поиски не пришлось. Из полумрака арки уже вынырнула белая фигура, приблизилась, ступая неслышно и мягко – и Пилат ощутил пряный запах, облаком окутывающий ее.


– Нет, игемон, не беспокойся. Никто меня не топил. Эти добрые люди были очень милы, – Иешуа странно оглянулся, приподнялся на носочки и зашептал торопливо, – и… очень напуганы. Я думаю, мне здесь совсем не рады, игемон.


Сенфей…


– Что еще ты думаешь?


Иешуа отпрянул. Лицо его в мгновение из жалобного стало серьезным и будто разочарованным.


– Еще я думаю, что ты солгал, назвав это место домом. Ты несчастлив и неспокоен во дворце, и, согласись, ты давно уже признал это и не пытаешься обмануть себя. Но интересно бы знать, для чего ты, игемон, хочешь убедить меня в обратном?


– О, это очень хорошо, Га-Ноцри, – вопрос в своей двусмысленности был идеален – и благом были ничтожность его темы и возможность не отвечать. Но смутная тяжесть все же свернулась в сердце Пилата тугим клубком. – Есть чему поучиться у дознавателей Каифы, правда? Они у него весьма искусны не только в допросах, но ты, впрочем, в этом тоже уже убедился. Однако до имперских им далеко. Как давно ты здесь? Почему сразу не вышел? – его появление прекратило бы мучительный разбор дел. Вечер мог пройти в приятной беседе за чашей с вином, но вместо этого... – Что же ты молчишь, разбойник? Сядь.


В покорном человеке с потухшими глазами и печальным усталым лицом, приютившемся возле Банги, Пилат не нашел вдруг ничего знакомого. И перемена эта отчего-то заставила его похолодеть.


Пожалуй, не стоило все же поминать первосвященника.


Ожидавшую приказаний прислугу он отослал прочь. Поднял полную чашу, качнул – золотая рябь заиграла на темной поверхности. На морских волнах она смотрелась значительно лучше, и Пилат вернул чашу на стол. Взглянул на задумчивого, совершенно неузнаваемого человека, на уткнувшегося ему в ладонь пса. Отвернулся.


Не таким он представлял возвращение.


– Я вижу, что мои слова причиняют тебе боль, – заговорил наконец Иешуа. Зашуршали одежды, и спустя несколько долгих мгновений тишины он оказался рядом. Теплые пальцы едва скользнули по запястью, но Пилат последовал за ними как привязанный. – Но и без меня ее слишком много. Все оттого, что ты, игемон, не понимаешь, что чувствуешь. Эти чувства были тобой забыты, а теперь они вернулись и пугают тебя, и ты не знаешь, как справиться с ними. Из-за этого ты злишься, срываешь свой гнев, но это не приносит облегчения – и, скажу я тебе, не принесет. Не потому, что иногда ты горько сожалеешь о сказанном, нет. Нельзя исцелить свои раны, раня других, – усевшийся рядом Иешуа покачал головой и развел руки, приглашая. – Мне очень жаль, игемон. Позволь мне попробовать помочь.


Рабы расстарались на славу, но на воздухе ароматное облако почти рассеялось – и теперь корицей тепло и сладко пахло только от кожи. Знал ли Сенфей, что на варвара тратили драгоценные притирания? Хорошо было бы найти того, в чью голову пришла эта светлая идея…


Но стоило Пилату расслабиться и закрыть глаза, как перебирающие ему волосы пальцы замерли.


– В твоем дворце все несчастливы, игемон, и это очень страшно.