В предрассветных сумерках девятого дня летнего месяца таммуза в порту Кесарии Стратоновой сошел на берег пятый прокуратор Иудеи Гай Понтий Пилат. Ни о чем более не мечтал он до той минуты, кроме как о скорейшем возвращении домой. Теперь же, находясь в шаге от желаемого, желания своего он вдруг устрашился.
Дома ждало… оно. Иешуа.
Встреча была неминуема, однако мысль о ней больше не грела – тяготила, словно вынесенный и неисполненный приговор. К величайшей досаде Пилата, приступ отчаяния этот отличался от прошлых – те, что уже настигали его в Ершалаиме, в Антиохии и в дороге, были легки и быстротечны. Да, день сменял день, проходили недели, и вместо того чтобы разом покончить со всем, смерть все откладывали, откладывали и откладывали. Избежать ее вовсе было нельзя, но это не пугало, не держало в постоянном напряжении. С этим знанием просто приходилось жить, и лишь изредка – жить в страхе и надежде, что это на самом деле ожидание казни, а не ее мучительно затянутый хитроумный ход.
Прежде Иешуа огорчало место палача, но сколько всего изменилось! Сколько всего оказалось неправдой! И сколько еще окажется!
И все же много раз, лежа без сна в тишине чужого дома, Пилат представлял, как это будет. Он-то вернется, а что потом? Выйдет Иешуа или нет? Что скажет? Будет ли рад?
И, главное, все ли с ним в порядке прямо сейчас? В письмах Сенфей скупо, словно жалея слова, сообщал, что, несмотря ни на что, об Иешуа заботятся должным образом. Он в безопасности, он под присмотром, он здоров – словом, беспокоиться не о чем. Потому что Сенфей не может подвести своего мальчика. Потому что Сенфей поклялся. А если Гай отчего-то вдруг начал сомневаться в надежности и преданности Сенфея, то пусть вспомнит, когда Сенфей не выполнял обещаний, устыдится своего недоверия и займет себя, наконец, каким-нибудь полезным делом, приличествующим его должности, надоел уже. Когда только таким мнительным успел стать? Хуже женщины!
Обижался Сенфей справедливо, но разве не было обидно, разве не было тревожно Пилату?
Иешуа за все время не написал ни строчки.
Оставалось только гадать, как на самом деле с ним обращались и что за слухи до него доносились. Верил ли он им или упрямо полагал, что ни один человек не способен на подобное?
Или, быть может, он – оно – видел что-то… сам? Тогда бы ему пришлось поверить. Это бы все объясняло.
Но даже если так далеко его возможности не простирались, причин для волнений меньше не становилось. Что, если излишняя грубость напугала его? Что, если он никогда не захочет разговаривать? Что, если раскрытая тайна стала последней каплей? Просто так он прятаться бы не стал. И раз он не хотел этого показывать и не хотел об этом даже вспоминать…
Неважно, мог ли он на самом деле обмануть природу – Пилат увидел то, чего, очевидно, видеть был не должен. Это было серьезно. Серьезнее, чем догадываться, что с Иешуа что-то не так. Серьезнее, чем случайно замечать его за чем-то странным для варвара и даже для иудея.
Серьезнее, пожалуй, чем что-либо.
Бесследно пройти это уже не могло. И хотя Пилат был почти уверен, что доверия Иешуа должно было хватить, чтобы он не опасался, что увиденным распорядятся неразумно и используют против него, но каково ему было надолго остаться без защиты, в доме, который домом ему так и не стал, среди бесправных трусов и недругов, в полной неизвестности? Одному?
Коснись это кого угодно другого, Пилат не подумал бы даже утруждать себя подобными мыслями. Дела до чужих печалей ему не было, сострадания к чужой боли он не испытывал, сожалеть о подобном нужным не считал. Но с Иешуа не получалось не считаться. Чем бы он ни был, ему было и страшно, и плохо, и тяжело – и в заботе и помощи он нуждался так же, как люди.
И, как человека, его следовало успокоить перед отъездом. Хватило бы пары слов! Но тогда была испепеляющая разум горечь, тогда был страх и было предчувствие беды…
А нужных слов не было.
И не было ни сил, ни времени на их поиск. Малейшее промедление могло привести к тому, что утешать было бы некого. И некому.
Усилия первосвященника грозили вот-вот дать плоды, и вкусить их яда пришлось бы сполна. Иешуа ждал крест, Пилата – меч. Позор. Забвение. Надеяться на пощаду не приходилось – для человека, близко знакомого с Сеяном, он совершил непростительно много опрометчивых поступков. Обвинения Каифы, даже беспочвенные, вытянули бы на свет их все. Более того, они ставили под удар сестер и дочь – прежде род изменника Тиверий в покое оставлять не пожелал ни разу. Его не смутило бы, что и Сана, и Оффа давно уже замужние женщины, а Фелис – совсем дитя, к делам отца, несомненно, непричастное. Юнилла тоже была невинным ребенком, едва начавшим входить в пору расцвета, однако же и с нее великий кесарь потребовал страшную плату за принятые Сеяном решения. Ее уничтожение не упрочило власти, не умалило ненависти и ужаса, только раздуло пламя подозрений – и этим оно было особенно страшно.
Бессмысленная смерть. Сеян вряд ли задумывал дочери такую судьбу. Да и своей позорной кончины он явно не предвидел.
Потому непременно следовало сохранять трезвый ум, быть осторожным и бдительным. Жертвовать семьей, собой и самим Иешуа ради его мимолетного мнимого благополучия Пилат не стремился.
И очень надеялся, что Иешуа поймет.
Надменная невозмутимость, с которой Банга бродил по кораблю и вышагивал по городу, начала таять, стоило ему ступить во двор. Окончательно испарилась она на пороге нижнего дворца – мгновение он задумчиво топтался на месте, принюхиваясь, а после отряхнулся и с лаем бросился прочь. Пилат огляделся.
Усмехнулся – мрачно и горько.
Выйдут его встречать, как же! Предположение изначально было безмерно нелепым, но вот причина – до обидного очевидной и оттого обнадеживающей.
Все к лучшему. Приблизившуюся неизбежность удалось отсрочить еще немного, а там...
Рано или поздно об этом все равно придется говорить.
Время не ждало. Раздавшемуся за спиной цоканью когтей и сопению, перемежаемым постукиваниями посоха Пилат не удивился, но вот к частым – слишком смелым для Зои и слишком легким для кого-то еще – шагам он оказался не готов.
И совершенно точно не ожидал он, что все же будет рад. Что обернется. Протянет руки. Подхватит.
Что достаточно окажется всего одного прикосновения, чтобы сомнения отступили, и пришло понимание – он ужасно, ужасно соскучился.
– И ведь подняли тебя в такую рань, не пожалели, – Пилат, посмеиваясь, коротко поцеловал Иешуа в лоб. – Неужели не боишься ничего, разбойник?
– Зачем мне бояться тебя, игемон?
– Значит, жаловаться прибежал?
Жмурящийся, льнущий к рукам, будто светящийся изнутри Иешуа фыркнул и замотал головой.
– Не на что ему жаловаться! Ты даже представить не можешь, что он, этот… – Сенфей, так и не выбрав подходящего слова для столь презрительного тона, лишь размашисто ткнул посохом в сторону Иешуа, – этот твой тут творил!
– Пса не зли, – негромко напомнил Пилат. Скалящийся Банга косился на него, готовый броситься исполнять приказ.
– Ты меня слушаешь?
– Да, – и он с готовностью вскинул ладонь, останавливая надвигающуюся бурю возмущений. И без того ясно было, что поведение Иешуа, как бы он ни старался и что бы ни делал, в любом случае похвалы Сенфея заслужить не могло. Лишний же раз выслушивать, насколько далеко оно было от примерного, Пилат не желал. Это было утомительно и откровенно скучно. – Слушаю и догадываюсь, но ничего сейчас представлять не хочу. Ты не посчитал нужным написать об этом, так, стало быть, это могло подождать? В таком случае будь добр, избавь меня от подробностей.
Сенфей брезгливо поморщился.
– Золотое руно, не меньше. Полагаешь, этот безрогий баран настолько бесценен, что ему все на свете можно простить?
– Полагаю, что ничего нового я от тебя не услышу. Сенфей, я вернулся домой, я устал, у меня болит голова, я мечтаю вымыться и заснуть в своей постели. Я во всем обязательно разберусь, но сейчас оставь меня в покое.
– Мне тоже уйти, игемон?
Отсылать Иешуа прочь Пилат не собирался, однако и удерживать его рядом смысла не имело. Вряд ли ему было интересно караулить чужой сон. Беседовать же следовало наедине, в спокойной, тихой обстановке – это, пожалуй, было единственным шансом добиться вразумительных объяснений. В присутствии посторонних Иешуа бы ни за что не признался! Но смотрел он так растерянно и почти разочарованно, и цеплялся так отчаянно, что Пилату оставалось только прижать его к себе и похолодеть. Выступающий край ребер будто стал острее обычного, и эта тревожность, эти залегшие под глаза тени...
– Вот уж не ожидал, что ты решишь продолжать. Ты, должно быть, не понял?
– Вот уж нет, мальчик мой, – зашипел, передразнивая, Сенфей, – вот этого не надо! Ему готовят, и готовят отдельно, соблюдая все их варварские причуды – ровно так, как ты хотел. Кто виноват, что он еще привередливее, чем ты был? Не хочет – не ест. Ты помнишь, я ни уговаривать, ни заставлять не буду. Я тебе его вернул, так что теперь сам, все сам! А ты чего глазки потупил, убогий? Отвечай, о тебе речь.
Иешуа смущенно повел плечом.
– Не сердись. Он говорит правду.
Иного от него, заступавшегося за разбойника, оправдывавшего палача, жалевшего предателя, пристыженного, ожидать было бы странно.
Пилат вздохнул:
– Подожди, отрастут еще рожки. Вот увидишь, будешь скучать по временам, когда он был не в силах с тобой бодаться.
Да, оно было смирным. Да, оно было ласковым. Да, оно подчинялось.
Пока.
Лишь богам было известно, чем эта совершенная нежность могла обернуться, когда бы ему надоело.
– Я очень рад, что ты по-прежнему считаешь меня вечным, но я сомневаюсь, что мне суждено дожить до этого священного дня, – Сенфей усмехнулся. – Так что, мальчик мой, скучать придется тебе. Но не беспокойся, мул разродится скорее, чем у него что-то отрастет. Хотя упираться он уже научен, да и наглости предостаточно… Вот только упираться много ума не надо. Так-то, – заключил он. – Пойдем, не будем мешать. Успеешь еще наплакаться.
– Позже, – даже не шепотом – одними губами, дрожащими и совсем белыми, произнес Иешуа. – Я хочу поговорить.
Какое совпадение. Лицо Пилата, впрочем, исказила нервная судорога.
– Разве тебе мало людей? Обязательно он нужен?
– Нужен? – Сенфей смерил их тяжелым недовольным взглядом и прикрыл глаза. – Ты, конечно, не поверишь, но даром не нужен, Гай, да-ром, – растягивая слоги, проговорил он. – Зато так он под присмотром и при деле. Поступай как знаешь.
О, если бы Пилат знал!
Но судьбу следовало встречать если не с гордо поднятой головой, то хотя бы без жалоб и ропота. Теперь, когда коридор опустел, оставалось только нырнуть, и нырнуть с головой, и, может быть, даже не выплыть, конца Пилат ожидал смиренно – однако ничего не случилось.
Иешуа словно окаменел.
– Что дальше? – Пилат, помолчав еще немного, осторожно похлопал его по спине. Медлить, растягивая и без того нестерпимо мучительные последние минуты было незачем. Даже нелепый вопрос годился для того, чтобы с этим покончить.
– Ты говоришь о том, чего не понимаешь.
Да.
– Для него это лишь шутка. Впрочем, пожалуй, ты прав. Но мы поговорим об этом вечером, хорошо? Подумай пока, что ты мне скажешь.
– Я все сказал, – тихо и пугающе равнодушно обронил Иешуа. – Мне нечего добавить, кроме одного. Послушай меня, игемон, и поверь мне – делать этого не стоит. Ты задаешь опасные вопросы и делаешь опасные вещи. Это может иметь последствия, и я не хочу, чтобы ты с ними столкнулся.
Вряд ли он догадывался, что это уже имело последствия – и вряд ли задумывался, как их пришлось разрешать.
Однако это все еще было земным.
– Слепой человек справится с каждодневными делами, но скажи, пройдет ли он через лес без проводника?
Земную беду Пилат был в силах предупредить, но справиться с большим…
– Не думаю, что он там совсем один, – улыбка скользнула в голос Иешуа – и тут же потухла. – Мне очень жаль, игемон. Я не хочу врать тебе, но и объяснить всего не могу. Пожалуйста, лучше не спрашивай. Не нужно.
– О да, не нужно… Нужно было оставить тебя им, – процедил Пилат сквозь зубы. Мир бы не рухнул. Никакая боль не могла быть вечной. – Пусть твое имя смешали бы с грязью, а тело отдали псам. А лучше бы… Право, лучше бы тебя зарезали перед твоим свиданием с Иудой. И объяснять бы ничего никому не пришлось! – и, склонив голову, быстро зашептал Иешуа на ухо. – Я жалею, что заступился за тебя, божок. Нет, мне не стоило настаивать. Ну что же, я виноват, с чужим богом связался – и вот мои меня за неразумие покарали. Твоя жизнь принесла несоизмеримо больше несчастий, чем могла принести твоя смерть. Ты будто водишь беду за собой, ты знаешь? Ни шагу без неприятностей не можешь ступить, все рушишь, все портишь. Но, как я вижу, Сенфей нашел-таки в тебе умения, которые можно обратить во благо? Вот иди и помоги доброму человеку. Я еще подумаю, как с тобой поступить.
Месть была отчаянной, яростной и бессильной – жалкая попытка задеть. Никакие слова не смогли бы ранить достаточно глубоко, а эти будто и вовсе прошли мимо Иешуа. Обиды в его глазах не было. В них вообще ничего не было, кроме какой-то жалостливой, усталой, раздражающей скуки. Уголок губ коротко дрогнул, и ресницы опустились.
Очевидно, ни отвечать, ни продолжать разговор он не собирался. Пилат развернулся тоже, резко окликнул пса. Банга, растерянно зевнув, подошел к ноге.
Разумеется, предлогом для побега это никоим образом не являлось – только лишь поводом.
– Игемон, – раздалось за спиной, стоило отступить на шаг.
– Ты меня не услышал?
– Пусть Зою отпустят, – невозмутимо продолжил Иешуа. – Она не желала ничего дурного. Прошу, пожалей ее. Ее уже сурово наказали, большего она не заслужила.
– На каком языке я должен говорить, чтобы тебе стало ясно?
Вода сотворила чудо, очистив и тело, и разум. В ней бесследно растворялось все – гнев, тоска, досада. Место их заняла безмятежная пустота. Мысли текли теперь неспешно и свободно, путались и сплетались, рвались. Разморенный, разомлевший в сильных руках Пилат то погружался в теплую светлую дрему, то приходил в себя – тогда он пил вино и лениво щурился на змеившиеся по плитам темные жилки, а после довольно вздыхал и снова прикрывал глаза.
Жилки сменялись белыми пенными гребешками. Волны выносили их прочь, оставляя умирать под палящим солнцем, и гребешки покорно таяли на мокром песке. Рядом, по щиколотку в воде, должна была бродить Сана, но вместо нее наклонялся, придирчиво рассматривал поднятую раковину и отшвыривал ее прочь разноглазый чужак.
Отойди, ты мешаешь, сказал он – сестриными словами, сестриным голосом. Вдруг в этой что-то будет, сказал он. Открой, ему все равно, он уже умер, сказал он.
В расколотой раковине, среди серой рыхлой плоти, пахнущей гнилью и отчего-то розовым маслом, покоилась одинокая жемчужина.
Сана, настоящая, похожая, наконец, на себя, разочарованно сморщила нос. Фыркнула.
С чего бы вдруг, спросила она. А мальчику такое зачем, спросила она. Нет, не трогай, не смей, не дам, она моя, я ее первая заметила...
Но вместо плеча сестры пальцы сжались на горле Каифы. Вокруг бесновался Ершалаим.
Пилат вздрогнул, силясь проснуться. Распахнул, наконец, глаза. Прошептал проклятье.
Кошмар, закончившийся наяву, прокрался во сны. Но ведь на храмовых праздниках всегда было беспокойно, хоть и наводил там порядок римский легион! Если убийство неизвестного бродяги и стало бы событием, то на столь короткий срок, что правильнее было считать, что никто его не заметил. Разбираться всерьез тоже никто бы не стал. И горевать было бы некому.
Но, боги, сколько всего предотвратила бы эта смерть!
От мысли этой стало жутко – и стыдно до тошноты.
Ни одного злого слова мягкий, кроткий, терпеливый Иешуа не заслужил. Но страшнее было другое. Он не отвечал, и оттого вина за нанесенные обиды чувствовалась острее.
Больше Пилат уснуть не мог, как бы ни пытался. Отчаявшись найти покоя в собственной постели, он тяжело поднялся, потребовал воды. Умылся, зажмурил опухшие веки. Облегчения это не принесло – только смутное, неясное предчувствие, что голова на самом деле скоро заболит.
Нужно было спешить.
– Позови Сенфея. Скажи… Впрочем, нет. Ничего не говори. Еще передай – пусть накроют на террасе, подадут сабинское… Кроме того узнай, готово ли то, что хочет Иешуа… И где он тоже узнай, – монотонно перечислял Пилат, но, с сомнением глянув в круглое веснушчатое лицо, повторил строже, – узнай. Только узнать, понял? Приводить не надо, говорить необязательно. Если спросит – видеть его не хочу и ругаюсь очень сильно. Можешь передать именно так. Иди.
Мальчик, часто кивая, попятился.
Вслед за ним вышел в перистиль и Пилат.
По дорожкам, окликая друг друга, прыгали щеглы. Изредка они замирали, с любопытством поглядывая на торопящихся людей и, не дождавшись крошек, взлетали, насколько позволяли подрезанные крылья, скрывались в траве. Мир за стенами был им неизвестен. Если же они и знали о нем, то он наверняка казался таким далеким и неважным, что этому можно было только позавидовать.
Ждать себя Сенфей не заставил.
– Без любимой игрушки не спится? – почти жалостливо спросил он. – Можешь мне объяснить, что происходит?
– Это я у тебя должен спросить.
– Ну, знаешь ли! Разве это я мрачнее тучи и кидаюсь на всех, как твоя бешеная собака?
С появлением Сенфея вокруг не осталось ни одной безмолвной тени, а бешеная собака в лице Банги, мирно развалившись на прохладной мозаике, дремала.
– Кидаешься, – устало подтвердил Пилат. – И, в отличие от него, запретов не понимаешь.
– Гай.
– Я тебя о чем просил? А ты что сделал?
– Гай, – снова позвал Сенфей, а после взял за руку и потянул за собой. Мягче, чем в детстве. Слабее. – Сядь. Мне это очень не нравится, Гай. Утром все так хорошо было, оба радовались, ворковали, разлучаться не хотели – и вот сидите по углам, ты расстроен, он в слезах. Что успело случиться?
– Положим, он плаксив не в меру, так что слезы – это не новость, – птицы возились под ногами, и смотреть на них, отвернувшись и опустив лицо, было хорошо. – С каких пор ты его защищаешь?
Тревога, с которой за месяцы Пилат свыкся настолько, что внимания на нее уже и не обращал, немного ослабела. До согласия, которого он желал добиться, было невыносимо далеко, но заставить Сенфея обратить на себя внимание Иешуа все же сумел не только непослушанием и робкими попытками помочь – а это было немало.
– Я же сказал – мне он не нужен, – отмахнулся Сенфей. – Он может хоть под землю провалиться, но ведь ты переживать начнешь. Развлекайтесь как угодно, спорьте, миритесь, но, мальчик мой, поверь, мне не доставляет никакого удовольствия видеть тебя в дурном настроении. И это естественно, что причину твоего беспокойства я любить не буду. К тому же и мне от него одни хлопоты и никого толку, – и он замолчал, вздыхая. Обтянутые сухой тонкой кожей узловатые пальцы медленно растирали ладонь Пилата. – Расскажешь, чем он мое сердечко обидел?
Ябедничать на Иешуа было так же уместно, как и задавать подобные вопросы.
– Не удивительно, что отец был тобой недоволен.
– Трудно говорить с тобой как с взрослым, если ты дуешься как дитя.
Гневная искра сверкнула в глазах Пилата и тут же угасла, оставшись незамеченной. Только птицы метнулись прочь от дрогнувшей ноги.
– Что с Зоей? – спросил он без особого интереса. – Она опять подралась?
В таком случае казалось странным, что Иешуа пришлось просить. Мелкие стычки не были редкостью, наказание за них нельзя было назвать суровым – по крайней мере, обыкновенно за подобное Сенфей никого не запирал – а Зое он так и вовсе спускал это с рук. Затеять драку она зачастую не успевала, а защищавшуюся усердную помощницу он будто бы даже жалел.
– Нет. Это был побег.
Пилат недоверчиво усмехнулся. Нелепое, безнадежное, обреченное на провал предприятие. И, пожалуй, менее всего его можно было ожидать от Зои.
– Я ведь знал, я предупреждал, – возмущенно говорил тем временем Сенфей, – нечего ему потворствовать! Дружба с домашними до добра не доведет. Тем более – преступник, бунтовщик! Безумец в доме! И вот, получай. Доигрался!
– Иешуа ее, что ли, подговорил?
– Говорит, Левий Матвей.
– Ах, вот даже как. А ему-то она зачем?
– Не она, Гай, не она. Как ты уехал, я среди ночи этих голубков поймал. Твой, конечно, сразу в слезы, Зоя в него вцепилась, визжит – тебя, мол, трогать не велели, скажи им то же. Хорошо ему ума хватило при мне ее не слушать! – Сенфей с гордостью и наслаждением глянул на жадно внимавшего ему Пилата. – Сказал я им пару ласковых, она признаваться начала. Встретила, говорит, на рынке человека, он учителя освободить попросил. Денег заплатил. Еще пообещал. А она и рада стараться – потащила на веревке как покорного барана. Только вот знаешь, что в этой истории самое загадочное? Этот твой утверждает, что вовсе не Левий Матвей с ней говорил, – и, чуть погодя, добавил. – Кто такая Ева?
Ответил Пилат не сразу, и голос снова был тих и безразличен:
– Откуда мне знать? Ты мне скажи, ты за ними смотришь.
– Он Зою так назвал, а она шарахнулась, как от прокаженного. Я подумал, может, тебе что-то известно.
– Нет, нет, точно нет, – рассеянно пробормотал Пилат. Мысли его вновь были заняты другим. – Спросил бы их.
Сенфей опустил ладонь, и щеглы доверчивой стайкой бросились к ней.
– Мне нравится эта земля, – заговорил он. – Море нравится, сады. Все, что родится здесь – безупречно. Кроме людей. Я ведь спросил, Гай! Не ее, конечно, эта мерзавка ничего путного не скажет… Да и твой, как оказалось, тоже. Удивительный он, конечно, молодой человек. Ты и сам знаешь, его шипение послушаешь – половину не поймешь, а в остальном только больше запутаешься, но он превзошел себя. Представляешь, понес какую-то бессмыслицу про искушение и что опять кто-то взялся за старое, чем был удивительно недоволен. Как ты его терпишь?
Пилат тоскливо улыбнулся.
История действительно выходила неприятной, но уже не такой загадочной.
– Так что с Зоей?
– Ничего. Выслал пока за город. Если не гниет в помойной яме, разберешься с ней сам.
– Ты слишком легкомысленно начал относится к моему имуществу, – произнес Пилат, стараясь, чтобы слова звучали обеспокоенно. – Может, и в доме непорядок?
– Проверь. Я велю принести счета. Мне стыдиться нечего.
И тотчас же тошное, удушающее отчаяние охватило Пилата.
– Завтра непременно займусь. Такую все равно не продашь.
– Не так уж много она знает, – со смехом возразил Сенфей. – К тому здоровая, красивая, молодая и не дикая, все понимает…
– Вот только склонна к неповиновению. Сразу вся привлекательность теряется, не находишь?
Замолчали.
Банга, долго наблюдавший за ними одним глазом, лениво поднялся и отряхнулся, а после сел перед Пилатом, уложил голову ему на колени, приготовившись снести все – почесывания против шерсти, щипки за щеки, мятые оттянутые уши, ласковую трепку…
– А он просил не наказывать ее строго. Тебя он уговорить не смог?
– Честно пытался. Но мальчик мой, неужели ты думаешь, что я стану слушать? – Сенфей тяжело вздохнул и откинулся на резную спинку. – Ты его разбаловал, Гай. Даже ты себе такого не позволял, хотя у тебя было право требовать.
Свои детские настояния Пилат помнил смутно. Нить и суть разговора он, впрочем, тоже уже терял и чувствовал себя совершенно больным и несчастным. Оставалось надеяться, что мальчишке не пришлось передавать Иешуа слова о страшном гневе, и что найти его не составит труда.
– Он наивен и полон надежд, что все вокруг добры.
– И что всего можно добиться слезами. Усмири его, пока не стало поздно. Я понимаю, ты ничего не замечаешь, но это не значит, что этого нет. Любовь всему верит, но – именно! – любовь. А это – безумие, Гай. Я, разумеется, не предлагаю его извести, хотя это дело невеликое и, я бы сказал, богам угодное…
– У меня было право требовать, а теперь есть право решать, – не скрывая больше гримасы раздражения, прервал его Пилат. – Иешуа – это моя ошибка, и я признаю ее, но исправлять не буду. Он слишком дорого мне дался. Обсуждать это более я не намерен. О чем кроме мне следует знать?