Линг знал — первая фраза должна появиться, когда ты ещё ребёнок, и может не исчезнуть вовсе, про такое сложно забыть. Вот он бы никогда не забыл. Он бы хотел перерисовать её куда-нибудь — запомнить почерк, сохранить в памяти, чтобы потом по одной только строчке узнать.
Мама всегда говорила, что его родственная душа наверняка очень честная. В детстве Линг даже верил в это. У его сверстников на коже проступали буквы — редко или часто, но проступали, и иногда Линг мог видеть, как кто-нибудь с восторгом косился на корявое «Это Сай взяла конфеты!» или «Простите, моё эссе утащила собака» на собственной руке. Кто-то замечал незнакомые совсем символы — а потом выискивал книги по этому языку. Слова окаймляли запястья, обвивали шею, иногда залезали даже на лицо. Ложь не одобрялась, но служила путеводной нитью.
В такие дни Линг, вернувшись домой, вертелся перед зеркалом, пытаясь разглядеть собственную спину.
«Наверное, — думал он, — моя родственная душа просто живёт в стране, где солнце восходит ночью. И когда у нас наступает утро — слова уже исчезают»
«Может быть, — думал он, — она и правда честнее всех на свете»
— Я в порядке! — поспешно выпалил Линг, поднимаясь. На самом деле нога болела вполне ощутимо, но по его расчётам как раз сейчас — поздним вечером — его родственная душа могла увидеть эти слова. Неужели она не захотела бы сказать хоть что-то в ответ? Любую, даже самую крошечную ложь — чтобы та стала приветствием и знакомством.
Ничего.
«Может быть, она немая. Или дала обет молчания, как в книжках.»
«Может быть, я разочаровал её тем, сколько я лгу»
«Может быть, она младше?»
«Может быть, она ужасно вредная»
«Скорее всего, её просто не существует.»
Линг перестал — по крайней мере, попытался перестать — думать о своей родственной душе, когда ему исполнилось двенадцать — до тех пор, пока на руке Ран Фан на его глазах не появилась короткая надпись на незнакомом языке. Ран Фан тогда проследила направление его взгляда и сухо посоветовала забыть об этом.
— Почему? — спросил он. Не то чтобы это было тайной — но все вокруг, казалось, с ума сходили от собственных и чужих фраз. Ран Фан же была рациональна.
— Моя жизнь принадлежит клану Яо, — сообщила она наконец, — не какой-то родственной душе. Это выбор.
Надпись исчезла ещё раньше, чем Ран Фан отвела взгляд.
Его жизнь уже принадлежала Ксингу. Может быть, в этом было всё дело.
Родственные души выбором не были — и осознавать это оказалось даже немного жестоко.
А ещё родственные души не были преимуществом.
— Однажды ты займешь его место, — говорила мама.
«Только трон», — твердил потом мысленно Линг, вспоминая, как император неуверенно облокачивался на подушки и тяжёлым взглядом провожал его до дверей.
Никто не знал, кому он доверял настолько, чтобы принять из рук отравленную еду.
Никто не знал, справится ли с этим философский камень.
Альмедика Ксинга не справлялась.
— На вашем месте, молодой господин, я бы не искал её. Стоит ли кому-то знать, о чем лжет император?
Линг и не искал.
К пятнадцати он уже приучил себя не бросать взгляды на собственные руки — кожа все равно оставалась чистой, в любое время суток, какую бы невероятную ложь ни произносили его губы. По крайней мере, он мог надеяться, что его родственную душу это забавляло.
А Грид знал язык его страны. Одно это должно было насторожить. Насторожило, конечно — вот только нашествия гомункулов им не хватало! Или гомункула, в единственном числе. Не будь они связаны таким странным образом, Грид был бы первым в списке людей… Кем бы он ни был! Грид был бы первым в списке тех, кого Линг предпочёл бы никогда не видеть в Ксинге.
Так было поначалу.
Но потом Линг представлял, как Грид, хмурясь, окружает себя словарями, коряво выводит на бумаге ещё едва знакомые слова, и это казалось таким человечным и забавным — хотелось то ли рассмеяться, то ли примоститься рядом, отвлекая от книжек.
Он знал, как выглядел Грид до того, как лишился тела — их странная связь работала в обе стороны — и если бы они только встретились тогда… Наверное, ничего бы не изменилось.
«Я люблю тебя», — вот что там было написано, на запястье Ран Фан, а на протезах надписи никогда не проступали снова, не могли проступать. Линг не хотел бы запоминать чужие надписи — глупо, словно за кем-то подсматривать. Но своих не было.
В конечном итоге всё должно было закончиться не так. В маминых сказках родственные души всегда находили друг друга, всегда спасали друг друга, говорили что-нибудь серьёзное и красивое, обязательно оставались вместе.
Линг не помнил сказок, в которых кому-то приходилось туго бинтовать предплечье с фразой, потому что забыть её не получалось. На кривоватом «вместе» бинт неизменно соскальзывал и путался.