Глава 1

Слова появились немного раньше, чем он научился читать. Они с Льюисом жались к стене, вслушиваясь в раскаты грома, когда предплечье вдруг потянуло болью, едва-едва заметной. Он не обратил поначалу внимания — нужно было где-то укрыться от дождя, Льюис кашлял уже несколько дней, и ему совсем не нравился этот кашель. Только спустя несколько часов он провёл по буквам пальцем, ожидая почувствовать шероховатость или неровность, но кожа оставалась просто кожей, теперь испещренной вязью слов. Её всё ещё немного жгло, но уже на следующий день от этого ощущения остались только воспоминания. Тогда вообще было не до этого.

(Первым, что спросил Льюис, было — больно ли это?

Голос брата, изодранный кашлем, звучал надтреснуто, хрипло, неправильно. 

Он сказал, что нет.)

Потом он узнал, что фраза обычно проявляется на запястье, куда ближе к ладони, чем его, доходящая едва ли не до локтя и перечеркивающая — дважды, удивительно много для нескольких слов — вену.

Потом он, ещё спотыкаясь на сложных словах, вычитал, что услышит эту фразу в особенный момент. И что эта фраза, конечно, может быть первым, что ему скажет родственная душа — этот ход особенно любили в трагедиях — но гарантировано лишь то, что она будет последним.

Он читал вслух, пока собственный голос не начинал отдавать хрипотцой — а потом ещё немного, потому что Льюису было легче засыпать, когда он читал. 

Последнее, что ты услышишь от своей родственной души… Его фраза, как и фразы многих, многих людей на свете, нисколько не приоткрывала завесу тайны. Единицам, в общем-то, удавалось предугадать по выведенным на коже словам обстоятельства — даже если на первый взгляд ситуация казалась совсем очевидной. 

«Я думаю, мне нужен врач»

«Пожалуйста, дыши, пожалуйста, не смей закрывать глаза»

«Бетти, беги!»

«Мне жаль»

Считалось непристойным выставлять на всеобщее обозрение слова на коже, но в Ист-Энде мало кому из уличных оборванцев удавалось сохранять достаточно целыми рукава.

А что до его фразы…

Где-то на свете был человек, который точно поймёт его.

Ему хотелось надеяться, что они узнают друг друга раньше, чем скажут непоправимое и необратимое. Тогда всё вообще казалось очень простым. 

Некоторое время с ними делилась едой девушка-в-красном-платье. Он так и не узнал её имени, зато выяснил, что она гадает по надписям. Рассказывает желающим, верного ли они выбрали человека. Она любила рассуждать об узах, и её глаза в этот момент как будто загорались. Но, может быть, дело было в алкоголе, которым от неё нередко пахло. На вечно обнаженном запястье у девушки-в-красном было неаккуратно выведено: «Ненавижу тебя».

Он так и не показал ей свою фразу.

Книги оказались полезными — он знал, что задерживаться на одном месте так долго не следовало, и Льюис тоже знал это, но именно книги позволили им выменять лекарства, припомнив несколько нужных абзацев. Оказалось, люди готовы платить за советы — настоящими деньгами, одеждой, едой.

Оказалось, знания могли изменить и упорядочить этот мир.

Даже потом он порой всё равно продолжал размышлять над тем, что всё-таки может заставить его родственную душу сказать именно эти слова. Сначала у него было двенадцать версий. Потом двадцать четыре. Потом он признал это бесконечным множеством. 

Какие слова достались его родственной душе? Рассматривала ли она их с таким же любопытством?

Была ли у неё хоть одна причина писать настолько неряшливо и размашисто?

Льюис не был в восторге от его фразы, хоть и старался этого не показывать. 

У самого Льюиса слова появились позже. Даже позже, чем он встретил свою родственную душу.

Фраза Льюиса, аккуратная и ровная, темнела на запястье, охватывая его подобием незамкнутого браслета. Можно было с уверенностью утверждать, что вздумай кто-то приложить к коже ленту с прямым краем, буквы окажутся строго параллельны ему — ни малейшей помарки, ни даже крошечной неровности в начертании слов.

Он — тогда его уже звали Уильям — знал этот почерк. 


Когда они с Льюисом встретили Альберта, или чуть позже, когда Альберт вместо того, чтобы прийти в ужас и позвать полицейских, предложил им дом, детали никак не складывались друг с другом — в основном оттого, что его рассуждения сразу свернули не туда. 

Но у Альберта ни в тот момент, ни в будущем так и не появилось причины произнести именно те слова, что темнели на его руке. Это не было важным — даже в детстве — потому что он знал, даже до того, как стал носить чужое имя, что узы между ними нерушимы. Эти узы были судьбой, которую они трое выбрали сами, и об этом он никогда не жалел.

(В моменты слабости, когда зеркала скалились на него, и мир, утопленный в крови, казался зыбким и ломким, он мог только надеяться, что его братья тоже никогда не жалели об этом)

Художественные произведения веками сакрализовали связь между родственными душами, будь те соратниками или друзьями, сиблингами, врагами или возлюбленными, или вовсе случайными незнакомцами, чья встреча обрывалась на полуслове. В реальности дела обстояли иначе.

Он давно перестал пытаться разузнать что-то о чужих родственных душах — когда понял, что практически никто из людей, обращавшихся к ним за помощью, и не стремился найти того, кто однажды произнесёт ту самую фразу. Словами на коже вечно интересовались дети в приюте — и он послушно зачитывал фразы с чужой кожи.

Потом даже не удивился, когда выяснил, что для большинства аристократов куда большее значение имеют влияние и богатство, нежели недоказательное до самого последнего момента родство душ. Почерк, который можно подделать — или он может поменяться со временем. Слова, которые могут в контексте значить совсем иное. Слова, которые можно не расслышать. 

В узах не было филигранной точности и даже хоть немного внятного пояснения, направления, совета — только наивная вера в чудо. Даже не удивительно, сколь многие предпочитали игнорировать их. 

Позже он думал, что, наверное, было в этом что-то от страха смерти.

Что-то о неприятии неизбежного и непоправимого.

Фраза на коже могла быть вопросом, ответом, коротким окликом, прощанием, приветствием, признанием в любви, словами ненависти, чем-то поистине уникальным или чем-то обыденным, заставляя потом вздрагивать при звуке распространённых и совсем не зловещих слов.

«Энни!»

«Прошу прощения»

«Рад знакомству»

«Ты ответишь за это!»

«Спасибо большое»

«Мне кажется, вы одеты не по погоде»

«До завтра!»

«Люблю тебя, увидимся»

Единственное, чем не могла быть фраза, чем не могли быть узы между двумя душами… Решением.

Может быть, он всегда это знал.

Мир могли изменить люди, а узы между ними, выбранные или предопределённые, были лишь одним из факторов, как бы их ни превозносили в балладах, романах и сказках.

Может быть, узы и не должны были быть инструментом — только напоминанием о хрупкости всего ценного. О хрупкости жизни. 

Может быть, узы были даже проклятием — иронией непрошенного знания, которое только приумножало скорбь.

Но отчего-то какой-то его части было обидно, незнакомо яростно, когда красные полосы перечеркнули неаккуратные буквы — и эта обида не имела отношения к неправильному, жестокому и несправедливому устройству мира. Как будто чужие слова и вправду были чем-то важным и сокровенным. Как будто эти слова и вправду имели значение.



Сначала у него было двенадцать версий.

Потом двадцать четыре.

Потом он признал это бесконечным множеством, а потом одна из них, поначалу даже нелепая, вышла на первый план, и от неё уже было не отмахнуться.

«Нам это помехой стать не должно»

Шерлоку Холмсу не повезло с родственной душой. Это было даже очевиднее, чем игра на скрипке, акцент или наркотическая зависимость.

Это ничего не меняло. Допустимая погрешность, даже не переменная.

Но мир вдруг открылся с новой, невыносимо яркой стороны, стоило им заговорить друг с другом, и все его детские догадки о словах на коже раскрасились синхронно с этим, и он приблизил левую руку к лицу, не совсем осознавая этого. Этому человеку, незнакомцу, хватило краткого наблюдения, чтобы вычислить ход его мыслей, и Уильям, вместо того, чтобы не привлекать лишнего внимания, озвучил свои наблюдения в ответ.

И незнакомец — тогда ещё незнакомец — рассмеялся.

Это было интересно. 

Это нисколько не могло изменить финал плана.

Шерлоку Холмсу не повезло с родственной душой, и об этом Уильям действительно сожалел.

Ему хотелось думать, что для человека вроде Шерлока Холмса подобные узы никогда не были чем-то важным — но однажды Шерлок Холмс доказал невиновность немолодого дворецкого, основываясь в своём анализе на словах его родственной души, и, когда Уильям читал этот рапорт — разумеется, в нём преступление раскрыл иной человек — левую руку едва ощутимо жгло, будто он отдернул её от огня раньше, чем обжёгся, но позже, чем почувствовал тепло.

Тогда Уильям впервые подумал что в ином мире мог бы держать за руку Шерлока Холмса. Чувствовать своей ладонью тепло его руки.

Всё, чем он мог стать здесь — касательная — и, родственные души или нет, Уильям собирался использовать этого человека в своём плане. Преподнести ему лучшую из загадок как единственный и последний подарок.


В литературе узы сравнивали то с лучом света, то с путеводной нитью — меж двух людей натягивалась струна, слова высекали искры о слова. Фриде Маколей, родственной душе Люсьена Атвуда, ни одна из этих книг не помогла.


То, насколько Шерлок Холмс подходил своей роли, завораживало. Может быть, поэтому — только поэтому — Уильям подыграл ему и судьбе, являя не смирение, но азарт, и произнёс то, что произнёс. Слова на его руке были ответом на вызов, и он озвучил этот вызов — и снова ненамеренно касаясь собственной головы левой рукой, рукой с надписью.

Если при этом и обнажилось его запястье, чистое от любых слов, тем лучше.

Что бы он ни сделал, Шерлок Холмс успеет узнать правду, предсказанную фразами на их руках. Но пока ещё было рано.

Пока ещё личность Преступного лорда не была раскрыта, и ему следовало продолжать играть свою собственную роль, игнорируя напряжение нитей, метафорически сковывающих его запястья. Пока ещё искристое и лёгкое веселье, замеченное в чужих глазах, трогало его губы улыбкой, бесценное и украденное.

Имя, которым называл его Шерлок Холмс, не принадлежало ему.

И не принадлежало мёртвому человеку.

У Шерлока Холмса был приятный голос — особенно, когда он произносил это прозвище. Уильяму хотелось бы слышать его чаще. 

Льюис, разумеется, не был в восторге от его фразы, как и с самого начала, и Уильям знал, что не сможет спрятать от брата истину — разве что ненадолго. Может быть, причина, по которой Льюиса могли недооценивать, заключалась только в том, что Льюис позволял это, с мягкостью гарроты наблюдая, как недоброжелатель, ещё ничего не осознавая, добровольно захлёбывался в омуте собственных заблуждений. 

Льюис, в общем-то, не смог бы его в чём-то упрекнуть — только не он, с упорством, достойным лучшего применения, скрывающий правду от собственной родственной души. Теперь это работало в обе стороны.


Нужды сверять почерк не было, и он уже знал, конечно же, но возможность представилась, и острые линии букв в одной работе из стопки всё равно задерживали на себе взгляд. Он узнал этот почерк раньше, чем человека, запомнил наизусть неровную перекладину в "t", являющую собой нечто среднее между схематичной птицей и параболой.

Будь почерк ещё менее разборчивым — он, наверное, потратил бы некоторое время на расшифровку.

Это тоже ничего бы не изменило.

Рассматривал ли Шерлок его почерк? Скорее всего. Узы, природная загадка, бесценный дар Господа — или возмутительная предопределенность. 

Даже если так, почерк не дал бы ему внятного ответа. Почерк Уильяма не выделялся среди других в чётком следовании принципам каллиграфии. Ни излишне острых углов, ни отличных от других букв. Если бы случайный человек взялся представить почерк преподавателя университета, или почерк любого выпускника Итона, он непременно представил бы копию почерка Уильяма, такую же безликую и аккуратную. Удобство для студентов и коллег, почти проклятие для родственной души. На мгновение Уильям представил, как Шерлок, юный и нескладный, рассматривал слова на своей коже, шевеля беззвучно губами.

Что он мог вычислить? Британец. Правша. Мужчина. Аристократ.

Какая именно фраза досталась Шерлоку Холмсу?

Даже являясь лишь разминкой для ума, эти мысли не соответствовали его плану. 

Потому их следовало отбросить.

(Он знал: даже если ему удастся выяснить слова, начертанные на коже Шерлока Холмса, даже если он заставит себя никогда их не произносить, это не обманет судьбу, и впервые в жизни он ненавидел эти узы)


Когда Шерлок Холмс вернул ему пальто, ткань всё ещё пахла еле уловимо табаком и опиатами. 

Это тоже не имело значения, но отчего-то встраивалось в витраж его теплых воспоминаний. Льюис, почти засыпающий, но упорно слушающий его чтение — не пропустить, чем всё закончилось.

Альберт, принимающий непростительную его слабость и оказывающийся рядом.

Улыбка Шерлока Холмса.

Уильям знал, что этому суждено разбиться — и оттого заранее ощущал себя сжимающим в ладонях осколки. 


Потом Шерлок Холмс застрелил человека.

Это было слишком рано.

Это было неправильно.

Это вмиг сокращало всё отпущенное время, но как раз это можно было принять (по крайней мере, пока он находил в себе силы смотреть в глаза братьям), это пачкало руки Шерлока кровью — и это было из-за него.

Когда тем же вечером он по случайности наткнулся взглядом на слова, расчертившие его предплечье, ему показалось, что они выцветают из чёрного в красный.

Если бы он не следовал своему эгоизму, Шерлок никогда не убил бы человека.

Если бы он не следовал своему эгоизму, Шерлоку не о чем было бы сожалеть — не из-за него.


Кровь смешивалась с кровью, оставляла потеки и пятна. Маленькая ложь обращалась будущим, план не менялся. Было ли это эгоистичным — желание не спастись, но спасти? 

Было ли это предательством? 

Если и так — об этом он не жалел. 

Его братья должны были увидеть новый и правильный мир. Должны были жить дальше. 


И казалось — не буквы, красные нити пересекали вену, липкие, будто паутина, и скользкие, будто ил, и — он знал — их уже нельзя было смыть.

Может быть, они проросли сквозь его кожу уже давно, но только сейчас, не рассчитывающий более ни на что, кроме финала, Уильям смог их заметить. 

Надпись, добротно закрашенная кровью, больше не жглась. Ему не хватило духу задержать на ней пальцы, проверить, действительно ли она источала холод — но слова, кажется, в самом деле кололись брошенным в лицо ледяным крошевом.

Когда-то давно, так давно, что воспоминания об этом времени подернулись мутной дымкой, он надеялся, что встретит свою родственную душу многим раньше, чем они оба произнесут непоправимое и необратимое. 

Ретроспективно это стало одной из первых его ошибок.

Он представлял, стоило прикрыть глаза, как тёмная вода смыкается над головой, как начинают гореть лёгкие. Это странным образом утешало — боль была конечна.


Это было так эгоистично.


Узы никогда не были решением, и всё же, вспоминая слова, замкнувшиеся кольцом, знакомый и ровный почерк, Уильям хотел верить, что это будет исключением, даже если Льюис так и продолжал писать без свойственного его почерку наклона, меняя начертание букв — с тех пор, как фраза преддверием катастрофы обхватила его запястье.

Каждый раз, когда Уильям хотел спросить о причинах, услышать что-то честное, ком застревал в горле, душил любые слова. Льюис знал о страхе потери достаточно — чересчур, и всё по его вине. 


Оставалось ещё кое-что. 

Чернила смазывались — будто назло. Он скомкал ещё одну неудачную попытку, отправив вслед за другими. Слой пепла в пепельнице грозил необходимостью ещё раз её очистить, прежде чем браться за это письмо вновь. Ему было что сказать — и с тем вместе слова не шли, царапали неаккуратно бумагу, казались блёклыми и несущественными.

Может быть, в каком-то другом мире он смог бы произнести это вслух.

Может быть, в каком-то ином мире надпись на его руке была бы иной, а почерк остался бы неизменным.

Может быть, где-то ему и представился бы шанс коснуться фразы на чужой руке, повторить пальцами изгибы букв. 

Это тоже было эгоистично — представлять до мелочей чужие жесты. Он мог бы коснуться ладони Шерлока. Мог бы уткнуться в растрепанные волосы, обнимая со спины. Мог бы забрать сигарету из чужих пальцев, чтобы затянуться самому. Мог бы рассказать всю историю, с самого начала, едва не отвлекаясь на чужой взгляд — потому что когда он говорил, Шерлок смотрел и знакомо, и незнакомо. Изучал, конечно. Уильям, наверное, смотрел бы примерно так на человека, которого хотел бы поцеловать. 

Смотрел ли он сам так на Шерлока? 

Подобные мысли пересекали черту. 

Пламя вдруг зашипело и взметнулось выше — не иначе, на бумагу попала капля масла — чуть не обожгло лицо.

Он смотрел, как тают буквы, пока их уже нельзя было разобрать. Потом взял чистый лист. 

«Дорогой Шерлок Холмс…»

Лучшей загадке не суждено было стать его единственным и последним подарком — но он ещё мог раскрыть правду — приемлемую её часть. Сделать так, чтобы белые пятна этой истории никогда больше не тревожили Шерлока Холмса, оставаясь прошедшим и прошлым. Прощание вместо прощения.


Если задумываться о предопределенности, его фраза могла бы прозвучать в иной ситуации. Уильям даже мог представить это — смешок, мягкость тона, тепло чужих рук. Может быть, далёкая от невинности провокация дыханием на шее.

Может быть, в ином мире даже фразе не нужно было меняться — достаточно оказалось бы обстоятельств. 

Но здесь их обстоятельства были продуманны и выверены — разумеется, преднамеренно.

Забегая вперёд, после он задумывался, что в тот момент совсем не фраза владела его мыслями. Если быть честным, он, вероятно, легко бы пошёл против уз, расчерти судьба его руку чем-то иным, чьим-то другим почерком — он выбрал бы Шерлока сам и без всяких уз. А предсказав дальнейшее, наверняка нашёл бы способ всё переиграть. Для него и тогда всё было просто — Шерлок должен был жить, необходимый миру, и точно уж не пытаться, рискуя собой, спасти преступника. Путеводная ли нить или луч света, что до эгоизма — он хотел, чтобы Шерлок оставался жив. 

Забегая вперёд сильнее, он порой думал об абсурдности этого поступка, о риске и отчаянии, а потом Шерлок сквозь сон бдительно притягивал его ближе, и это не было ответом и не было решением, просто — было, и иногда было достаточно, чтобы позволить себе закрыть глаза.



Пахло лауданумом и крахмалом.

Собственное тело сразу показалось непомерно тяжёлым. Что-то сдавливало виски, и он потянулся убрать это, содрать с себя. Свет, пробивающийся сквозь шторы, резал глаза. 

Его левая рука была перебинтована, осознал он потом, но сейчас ему требовалось проверить свою догадку, и она подтвердилась — когда ладонь закрыла половину лица, свет погас. 

Он не помнил удара об воду, но, кажется, помнил холод. Тот преследовал и сейчас, и Уильям поежился.

Очевидно, он был не в Лондоне. Не в Англии — они были, если только, отвергая бритву Оккама, не предположить, что за ним присматривал темноволосый и кудрявый незнакомец со множеством пагубных привычек.

Небольшая аккуратная комната — безликая и чистая. Сколько прошло времени? 

Не меньше двух месяцев. 

Ему… нужно было на воздух.

Никто не остановил его, будто не замечая — словно Уильяму не повезло обратиться призраком. Стало бы тогда больше страшных историй о нём? Навряд ли. 

Люди переговаривались между собой — Америка, Нью-Йорк, отловил он автоматически — кто-то тащил стопку белья, кто-то катил перед собой тележку с пресной больничной едой. От запаха его сразу же замутило.

На крыше в лицо сразу же ударил ветер, путая волосы — и сразу следом по щеке хлестнул угол сыроватой белой простыни. Он отодвинул её рукой, левой, перебинтованной — точнее сказать, потянулся отодвинуть, но замер, невидяще всматриваясь в бинты. Глаза немедленно защипало.

Он помнил надпись так чётко, что, вероятно, смог бы повторить, не ошибившись ни в малейшей особенности чужого почерка. Эти слова были на его коже, когда он ещё не мог их прочитать — вероятно, когда Шерлок ещё сам не смог бы написать их.

«Видишь, я поймал тебя» — и сначала он думал о детских играх, и позже о шутливых спорах, о риске или неосторожности, о преследовании, о финале плана. 

Но это не было тем, что сказал Шерлок, когда они падали.

Тёмные воды обернулись чистым листом — с одной-единственной надписью.