Долгая ночь

Они возвращаются в глубоких сумерках.

В лагере далёкой грозой поднимается встревоженный ропот.

Наконец в свете фонарей, — сейчас он мне кажется слепящим, — появляются три человеческие фигуры, и ропот резко замолкает на секунду, будто затаивает дыхание, а затем вскипает беспорядочным шумом. Хмурые и усталые, но Эван и Нейт ступают твёрдо и осторожно. Алекс идёт своими ногами, но, кажется, тут же упадёт, стоит их плечам разомкнуться. Как вороньё, человеческие голоса кружат над ними: поздравляют, ликуют, поддерживают; Алекс даже кивает по сторонам, но и издали я вижу — его взгляд не здесь.

Как волна прибоя, в груди бьёт желание кинуться навстречу. Я сцепляю руки, стискиваю пальцы до болезненного хруста и с бесстрастным выражением на лице наблюдаю, как нескладная процессия движется всё ближе ко мне. Сердце колотится, но дыхание намеренно медленное. Вдох, пауза, выдох. От границы лагеря до палатки всего сотня шагов — сейчас путь мучительно долгий, изматывающий.

Я отодвигаю полог, и они укрываются внутри от человеческого возбуждения, как от холодного ливня. В груди сжимается жгущий ком. Алекс стискивает зубы, — я слышу тихий скрежет, — когда Эван и Нейт укладывают его на койку. Начинают нервно суетиться, топчутся на месте, взгляды в смятении мечутся по скупой обстановке.

— Идите. — Голос звучит мягко, но оба оборачиваются ко мне, как на звук выстрела. В горящих глазах лихорадочная растерянность и тревога от беспомощности — ещё не осознанной, невнятной и, быть может, неоправданной, но ощутимо горькой. Шаг размеренный, как дыхание; я подхожу, по-дружески касаюсь плеча Нейта и указываю на выход. — Идите, я справлюсь.

Они уходят — одновременно и с неохотой, и с облегчением. Полог опускается с тихим шорохом.

Ком подкатывает к горлу. Глубокий вдох.

Я напрягаю мышцы до жжения, и рука не дрожит. Когда его губ касается холодный металл кружки, Алекс вздрагивает. Блуждающий взгляд тычется в моё лицо. Алекс жадно пьёт, кашляет с кровью; на разбитых губах блестят капли.

— Всё позади, — я прикладываю ладонь к его щеке. — Вам больше нет нужды держаться из последних сил. Отдохните. Вы можете поспать, если хотите. Вы можете закрыть глаза. Я позабочусь о вас. Вас никто не тронет. Всё позади. — Голос поёт полушёпотом, вьётся, как атласная лента, а я боюсь, что он дрогнет, надломится, сорвётся. Боюсь, что тёплая улыбка исказится горечью. Боюсь, что во взгляде мелькнёт ужас, и, глядя глаза в глаза, я невольно задену его. Я наклоняюсь ниже, другой рукой ловлю его ладонь. — Всё позади, Алекс, позади. Отдохните, отдохните, вы в безопасности… — Твержу, как заклинание, и голос затихает до шёпота, схожего с шорохом ветра в сосновых кронах. Его глаза цвета моря — сейчас штормового, утонувшего во мгле; он борется из последних сил, не давая им закрыться, а я всё шепчу свою мантру, пока не ощущаю, что рука в моих пальцах расслабилась. Я глажу его по щеке; вдруг сердце сбивается с ритма, бьёт болезненно, как пощёчину.

Может, он и не засыпает, а проваливается в забытьё. Сути это не меняет. Эмоций себе я позволяю не больше, чем умещается в капле крови из прикушенной губы, — не время.

Алекс — высокий и крепкий, но на нём в прямом смысле нет живого места. Когда его вели по лагерю и люди восторгались его стойкостью, я видела изматывающую немощность. Кровь повсюду: коркой, каплями, потёками; чёрная, бурая, алая; в прядях русых волос, на ресницах, под обломанными ногтями. Дэнни дежурит у входа и едва успевает приносить свежую воду. Я эгоистично радуюсь, что Алекс не замечает моих прикосновений. Как с треском, орудуя ножом, раздираю одежду; как с нажимом прохожу по телу мокрой тканью; как раздвигаю края ран, чтобы промыть; как касаюсь холодными — ледяными — пальцами повсюду в попытке определить перелом… Его лицо бесстрастно, безжизненно бесстрастно, но дыхание тяжёлое и шумное. Грудь в рубцах и кровоподтёках; каждый вдох и выдох должен причинять ему ощутимую боль. Я сама начинаю дышать реже и осторожнее, будто это поможет.

В палатке становится невыносимо жарко. Я скидываю верх платья, ныряю лицом в ведро свежей воды — повинуюсь рациональному: попавший в рану пот сделает только хуже. За очередным разом Дэнни застревает у входа, полог повисает на нём, и таращится квадратными глазами на меня, на Алекса, едва прикрытого льняной тканью, на гору кровавых лоскутов. Его взгляд спешно утыкается в пол; Дэнни пятится, оставив ведро у порога. Я только вздыхаю. Мне нужна помощь сильных рук, но уже не его — зову Эвана, и даже он смущается. Не знает, куда спрятать глаза, пока придерживает Алекса, а я обрабатываю его спину. Руки делают своё дело, а в мыслях неуместное размышление: Эван, суровый и в чём-то даже жестокий, безжалостный и хладнокровный, — таким он мне виделся с нашего первого знакомства, а теперь — встревоженный, напуганный и как будто даже слабый. Лишь потому, что удар пришёлся не в него, приучившегося носить шрамы, как кольчугу, а в другого. Он рад, что спас друга, но теперь каждая минута в душной палатке его изматывает сильнее, чем долгий и опасный путь. Мы бережно возвращаем Алекса на подушку, и я отпускаю Эвана. Он стыдливо прячет взгляд и быстро уходит.

У Алекса на бедре глубокая рваная рана, кровит всё сильнее. Я ставлю светильники ближе; нить никак не хочет попасть в игольное ушко, и зубы скрипят от раздражения. Но когда, склонившись, я прижимаю рану, Алекс вздрагивает. Доля секунды, и в мою шею впиваются каменные пальцы. Он не в себе. В его взгляде, в его лице нечто пугающе нечеловеческое. Я хватаю его обеими руками за предплечье и боюсь двинуться. Мысли мельтешат, слова напрасны, да я просто не смогу ничего вымолвить. Тело полыхает звериным ужасом, он грозит захлестнуть меня огненным вихрем, и хуже, что я сознаю, как каждая секунда промедления всё усложняет — рука Алекса сломит трахею. Суетливо, наощупь сбиваю один из светильников, хватаю пузырьки. Звон стекла, и в палатку врываются две тени. Дэнни и Нейт кидаются то ли ко мне, то ли к Алексу. Нейт за плечи пригвождает его к койке. Из моей груди сквозь зубы вырывается сдавленный стон, в мыслях паника, но я дотягиваюсь до воротника Нейта и тащу его на себя. «Не надо! Прошу, не трогай его!» В моих глазах явно не эти слова. Я знаю, что силой — они вдвоём одолеют его, что нельзя медлить. И перестаю сопротивляться. Падаю на колени. Оказываюсь почти лицом к лицу с Алексом. Перед глазами всё плывёт. Но вдруг его пальцы разжимаются — от неожиданности я падаю на пол. Едва вдохнув, вскакиваю, склоняюсь над ним.

В его глазах ужас — его собственный или отражение моего, неважно. Я обхватываю его лицо ладонями.

— Всё хорошо, всё хорошо, всё хорошо… — голосит сипит, хрипит, скрежещет так, что противно слышать. Нервным движением смахиваю выступившие слёзы. Комок животного страха, скрутившийся в животе, сменяет распирающая тяжесть в груди; губы мелко дрожат. — Всё хорошо, Алекс, всё хорошо, слышите?..

Его голова тяжело падает на подушку, глаза медленно закрываются. Мой взгляд застывает на пульсирующей артерии на его шее. На несколько секунд всё исчезает в вязкой пустоте, будто я проваливаюсь под лёд, но, одно движение век, и мир снова проясняется.

— Всё хорошо, — уже твёрдо повторяю я, поднявшись. Нейт и Дэнни судорожно кивают и, перемявшись, уходят.

Я зашиваю рану медленно: пальцы всё ещё слушаются плохо, игла танцует.

Сеть мелких порезов на лице, будто в него швырнули горсть острых осколков, переплетается с густой отросшей щетиной. Не с первой попытки в сундуке отыскиваю бритву. Но, раскрыв, замираю, глядя, как лезвие дрожит в стиснутых пальцах. Пожалуй, не сейчас. Сосредоточенный взгляд проходит по его телу, в голове звучит констатирующее: «Хорошо, что повязок приготовила с запасом. Но нужно больше». Откладываю бритву. Склянки позвякивают, булькают, пока я развожу лекарство. Пою микстурой, смешанной с прохладной водой; Алекс пьёт жадно, но снова кашляет. На мгновение сквозь ресницы меня касается мутный взгляд.

Осколки фонаря, кучу повязок и кровавых тряпок, лохмотья одежды сгребаю в одну корзину и, замешкавшись, выхожу с ней из палатки. Дэнни вскакивает, как сторожевой пёс. Следом подбегает Эван, но в глаза не смотрит, жуёт самокрутку.

— Присмотрите за ним. Одного не оставлять, — мой голос гудит холодным металлом.

Снаружи ночь, тишина, почти полнолуние, лёгкая вуаль облаков. Лагерь сгрудился у единственного костра, будто люди желают укрыться в его свете от незримой опасности. Вместе с дымом ползёт шёпот: Алекс потерял разум, потому напал на меня. Какая глупость, мысленно возмущаюсь я, но даже это возмущение выходит вялым. Ноги ватные и тяжёлые, кляксой плетусь всё дальше в темноту. С каждым шагом по телу разливается ноющая боль и только в горле царапает жаром. На берегу стоит большое старое дерево: когда-то давно в него ударила молния, сердцевина выгорела почти полностью, но даже уцелевшего слоя оказалось достаточно, чтобы жизнь продолжила питать его. У самых корней образовалась чёрная пещера. Я хватаюсь за грубую кору, делаю последние шаги и наконец падаю на колени.

Из покалеченного горла льётся надрывный плач. Я захлёбываюсь слезами, задыхаюсь, буквально ощущая, как болезненная ядовитая тяжесть карабкается из груди всё выше, раздирает связки, выдавливает воздух и все эмоции, которые я отвергла, потому что для них было не время. Мне больно оттого, что я испытываю счастье; мне зло оттого, что чувствую преждевременный страх; мне радостно оттого, что чёрствость сменяется болью; мне стыдно оттого, что упиваюсь этими чувствами.

Тетива внутренней тревоги звенит от напряжения. Я захожу в воду по колено, подобрав юбки, и стою, пока от холода не начинает появляться судорога. Тело отвлекается от истерики. Вдох. Пауза. Выдох.

Со стороны, пожалуй, кажется, что я зыбки призраком ползу как на плаху, но мне до этого нет дела. Дэнни снаружи у входа, как оловянный солдатик, неуклюже кивает. Эван нарезает нервные круги по палатке. Я задерживаюсь у порога на несколько секунд. Взгляд впивается в перевязанную грудь Алекса — вверх, замирает, опускается. Я тихо прокашливаюсь.

— Идите спать, — то ли шёпот, то ли тихий свист.

Эван принимает возмущённую стойку.

— Сейчас? После?..

Перебиваю с усталой раздражительностью:

— Именно сейчас.

Он уходит с уязвлённым видом, о чём-то переговаривается с Дэнни снаружи.

Я оставляю один светильник и ставлю его чуть в стороне. Пламя движется плавно, почти не подрагивает, и в палатке собирается приятный тёплый полумрак.

Присев на стул у койки, я поднимаю взгляд к Алексу. Его лицо искажено. Это лицо юного старика, но не молодого мужчины. Серое, в глубоких морщинах; мрачные тени на впалых глазах; исхудалые щёки, отчего красивые скулы кажутся вспухшими. И болезненно сведённые брови. Я бережно беру его за руку, осторожно касаюсь шеи у подбородка. Его ресницы дрожат.

— Я буду говорить с вами, Алекс. Вы меня не слышите, не слушайте, но вы слышите мой голос. Пусть он будет вам знаком. Если вы его слышите, значит, вы в безопасности. Если вы слышите мой голос, значит, рядом с вами те, кто вас защитит, кто позаботится о вас. Я буду держать вас за руку и буду говорить с вами. Не думайте о том, что было. Не заставляйте себя быть сильным, но и не смейте сдаваться. Я расскажу вам про наш лагерь. Здесь вокруг чудесный пейзаж и умиротворяющая тишина. И горы! Представляете, я никогда прежде не видела их так близко. Вчера я наблюдала рассвет — не смогла спать и вышла на берег. Боюсь, я не знаю стольких цветов, чтобы описать краски на том небе, и, честно говоря, сомневаюсь, что у самого одарённого художника получится воспроизвести их на холсте. На западе было ещё совсем темно и мерцали звёзды…

Мои глаза смотрят в никуда, но я вижу рассвет, абрикосовое солнце и сверкающий туман. Я иду вдоль берега, слушаю лёгкий плеск воды, вдыхаю утренний ветер и говорю, говорю об этом Алексу, и будто бы то ли от этого, то ли оттого что держу его за руку, веду его следом за собой. В моих пальцах его сильная тяжёлая ладонь правой руки: загрубевшая жёсткая кожа в сухих мозолях, вереница тонких порезов, глубоко разбитые костяшки и фаланги. От плеча тянутся вздувшиеся от напряжения вены, как обманчивые шрамы. Его левая ладонь пробита насквозь, и рана будет заживать долго и болезненно, но пока рука безвольно свисает с койки, и, стараясь не делать лишних движений, я бережно возвращаю её на постель. Я говорю о соловьях, о мелодичных голосах, звенящих в округе до глубокой ночи, о запахе липовых брёвен в костре — всё это настоящее, а собственные слова кажутся причудливыми, как из другой реальности, и я почему-то радуюсь этому наваждению. Время неосязаемо. Ощущение момента постепенно размывается, уступает чувству двойственности, я оказываюсь на грани, прекрасно её сознавая, но не в силах с ней что-либо сделать — как перо, угодившее в поток ветра.

Из морока меня выхватывает дрожь. Сначала неясная, как лёгкая морось. Затем — я содрогаюсь всем телом. Сонный дурман отступает. Фонарь почти догорел. Рука Алекса стискивает моё запястье. Его бьёт озноб; голова слегка запрокинута, глаза мечутся под закрытыми веками, лицо блестит испариной. В искривлённых губах — мука и злость. Тело стиснуто судорожным оцепенением, и повязки багровеют сильнее.

Невидимым кнутом обжигает паника. Я сжимаю зубы, изгоняю её. Раньше, чем успеваю сообразить, палатка наполняется светом. Нейт неуклюже мнётся у входа.

— А я смотрю, у тебя фонарь почти погас… — Его лицо вытягивается от волнения. — Он?.. — и сдавленный голос пугливо срывается.

— Ему больно. Но, что это за боль, я не знаю.

Пока я торопливо готовлю настойку, меня не отпускает непонимающий взгляд Нейта. Меня гложет страх, учуяв слабину, как стервятник: не всякие раны можно излечить, не всякую боль заглушить.

— Ну ты же поможешь, — Нейт неловко ухмыляется. По интонации не понять — это утверждение, вопрос или хрупкая надежда. — Иначе… всё… напрасно? — Он смотрит на меня в упор, и даже сейчас в его глазах, как и всегда, блестят искры насмешки. В его простоте и приземлённом взгляде на мир, кажется, есть и благодать: он сейчас не размышляет о незримом и невозможном, не ощущает горький привкус чувства собственной ничтожности.

— Это опиум, он сможет заснуть спокойно.

Зубы Алекса стиснуты до тихого скрежета, и я не знаю, как дать ему лекарство. Нейт вздыхает, ставит фонарь, деловито закатывает рукава, а затем — действует грубо и, мне кажется, жестоко, разжимая челюсти.

— Спасибо.

Нейт пожимает плечами и почему-то отводит взгляд. Я понимаю, в моих глазах отразилось то, что следовало прятать. Он уходит с небрежно-бравурным: «Ну, зови, если что», а у выхода оборачивается, и его лицо тускнеет.

Я снова говорю с Алексом, но нужные слова находятся с трудом и ложатся на язык нескладно. Мне хочется обнять его. Укрыть в своих объятиях, как в пресловутом доспехе. Отпустить то чувство, кипящее в груди, чтобы жар окутал его целебным вихрем и — помог. Может ли забота сама по себе быть лекарством?.. А голос разума сухо напоминает: ему сейчас любое лишнее прикосновение может сделать хуже. Я склоняюсь над ним низко-низко, опускаю голову, ощущая горячее дыхание на своём лице, опираюсь руками в койку. И молчу. Как будто уже теперь моё тело впало в оцепенение, и я не могу заставить губы разомкнуться, выдавить из себя хоть хрип, хоть шёпот. Чувство в груди клокочет, пульсирует. Я зажмуриваюсь, пальцы впиваются в каркас кровати. Моя твёрдость и собранность — для других больше, чем для меня самой, я то ли пытаюсь и их поддержать, то ли спастись от их сомнений. Собственные сомнения я научилась укрощать. Научилась слушать. Но сейчас душевный порыв так же силён, как и голос разума; они одинаково справедливы. Однако моя готовность отдать всё натыкается на объективное препятствие, и уже неясна истинная причина горького сожаления…

Внезапное горячее прикосновение на правом запястье. Я вскидываю голову. Рука Алекса расслабленно съехала к краю, и меня касаются кончики пальцев. Настойка начинает действовать. Я усаживаюсь на колени на пол, обнимаю его за руку, левую, и снова говорю, хотя язык и ворочается тяжело, а голос звучит бледно и тихо. Говорю про рыбалку — да здесь, пожалуй, не найти иных развлечений, про резвящихся на выпасе лошадей, про будничные хлопоты. А мысли затягивает в трясину: «Иначе всё напрасно?». Я будто бы в большом зале галереи и разом вижу все исходы; взираю на картины возможного — вероятного — будущего с бесстрастностью случайного посетителя, как если бы всё пережито наперёд.

— …а та, что Дэнни нашёл по дороге, в яблоках, оказалась жерёбой, так что придётся ожидать малыша через несколько месяцев, и вообще… кажется, это признак зрелости — с хладнокровием сознавать возможное, размышлять о нём, быть к нему готовым, но, если позволено человеку иметь хотя бы долю наивности, пусть же она остаётся во мне, пусть лучше я буду раз за разом обжигаться, когда не оправдается вера в лучший исход, чем лишусь её вовсе. Невозможно блуждать в темноте, если смириться с тем, что нет выхода к свету. К чему?.. В конце концов, случись что, от этой наивности пострадаю лишь я — нет во мне сил вдохновлять ещё кого-то. Верить в лучшее и страшно, и… важно. Страшно только из-за того, что голос циника уверяет, — это самообман и он ударит исподтишка. Алекс, сейчас вы отдохнёте, отоспитесь, наберётесь сил. Попробуете всё безыскусное меню, которое сумели выдумать на нашей походной кухне. Попробуете все снадобья из моего саквояжа — не зря же мы его с такой осторожностью сюда везли. Затем наступит день, когда всё станет привычным… даже если как прежде уже не будет. Сегодня я впервые плакала… за последний год, даже больше. Не потому, что прежде всё было хорошо, а потому, что просто не могла. Даже казалось, что разучилась вовсе, будто отмерла та частичка в душе, что могла пронзать до слёз… Глупость, которой я радуюсь. И вы найдёте, чему порадоваться. Даже глупости — кто запретит?

Отстранённый взгляд поднимается к лицу Алекса. Я улыбаюсь: он утонул во сне, столь глубоком, что выбраться будет непросто. Сейчас — это к лучшему.

Я поправляю повязки и накладываю несколько новых, где ткань пропиталась кровью. Выхожу, чтобы откинуть край полога и разогнать духоту. Высокие облака уже подёрнуты первыми предвестиями рассвета — этой ночью время движется удивительно, мгновенно и едва заметно. В лагере и в округе тишина; у костра сидят три фигуры, изредка поглядывая по сторонам. Чем более жадный вдох я делаю, тем сильнее кружится голова, а тело наливается усталой тяжестью. Я иду к костру в обнимку с кофейником. Заснуть не удастся всё равно, в голове бардак. Я ничего не хочу говорить, а трое у костра ничего не спрашивают — нас всех устроило несколько небрежных кивков. Кофейник шипит на раскалённых углях. Наконец из носика начинает подниматься горько-пряный аромат, а меж тем наступают предрассветные сумерки. Мир будто бы замедляется вокруг меня. Трудно сказать, по нраву ли мне это.

— Замёрзла?

Один из дежурных глядит на меня, вскинув брови. Я непонимающе хмурюсь, обнимая горячую кружку, и его взгляд указывает на мои плечи — платье всё ещё без лифа, кожа вздыбилась мурашками. Качаю головой. Плыву обратно, уставившись в кружку. Краем глаза замечаю: в стороне метнулся неверный блик света. Кружка падает в ноги, я, скользя и спотыкаясь, бегу в палатку. Пламя разбитого фонаря пытается спастись на разлившемся масле. Алекс стоит на колене, упираясь рукой в пол и низко уронив голову. За моей спиной с хлопком закрывается полог, и Алекс тяжело поднимает взгляд, но смотрит будто бы сквозь. Он подаётся вперёд, я срываюсь с места — к нему, подхватываю со спины в последний момент. Неуклюже приземляюсь коленями, но ему не даю упасть.

— Сейчас, я позову кого-нибудь!

— Нет! — надрывное, полное горечи и гнева. — Не надо… — полное опустошённости.

Масло догорает. Палатку заполняет сладковато-прогорклый запах и темнота; только в щель протискивается узкая полоска тусклого света.

— Хорошо.

Мне его не поднять, а ему вряд ли хватит на это сил. Я с осторожной настойчивостью заставляю его поддаться, опереться на меня спиной, довериться. Алекс сопротивляется — слабо и неловко, но я знаю, что ему это стоит многих сил. И он наверняка ощущает эту беспомощность. Сердце болезненно сжимается, и из-за кома в груди становится больно дышать. Полоска света делается всё ярче.

— Уже почти рассвет. Время такое… странное. — Сердце колотится предательски громко, Алекс, наверное, слышит. Его промокшая насквозь сорочка липнет к моим рукам. — Я вроде отошла всего на минуту… Но теперь не уйду. Я вас не оставлю, Алекс. Я буду рядом. Уже почти рассвет…

— Кто вы?

— Я? — почему-то улыбаюсь. — Друг людей, которые беспокоятся о вас.

Алекс подаётся вперёд, тянется рукой в пустоту в попытке встать, но даже моё мягкое сопротивление ему не осилить. Тяжело падает в мои объятья. Проваливается в забытьё. Моя ладонь оказывается у него на груди, под ней бьётся сердце — мощное, упрямое, и мои губы вновь трогает улыбка. В темноте хорошо.

Я сажусь, поджимая ноги, укладываю его голову к себе на колени и промокаю с лица пот — увы, не компрессом, а всего лишь подолом платья. С трудом дотянувшись до кружки с остатками воды, на кончиках пальцев опускаю на его потрескавшиеся губы каплю за каплей. Кладу обе руки ему на голову; пальцы зарываются в спутанные волосы — жёсткие от густой пыли, слипшиеся от крови, перебирают пряди, и я твержу неразборчивым полушёпотом:

— Всё хорошо, всё хорошо, всё хорошо…

Но с каждым разом слова звучат всё бессмысленнее, как заклинание на выдуманном языке, как ритуальная песнь. В них нет того, о чём я говорю. Но я ведь и не говорю то, что хочу сказать. И будто даже не слышу этого уже и в мыслях. Будто этот момент проживаю не я, а я — всего лишь наблюдатель. Отстранённость заполняет всё моё существо, вытесняет наконец жгущую тяжесть в груди, словно бы невидимой когтистой лапой выдирает это чувство, чтобы, сомкнув хват, расколоть его в пыль и осыпать ею мрак в палатке. Я вспоминаю, как это в сущности неважно. Неважна я и мои чувство, важно то, всё то, что я могу — обязана — ему отдать. Незнакомцу, которого баюкаю на своих коленях. Которого держу в смелых, хоть и странных объятиях. Отдать без остатка, иначе — всё напрасно. Вот о чём…  Стойкость и сила теряют свою ценность, если нельзя быть слабым хоть одно мгновение. Они же мешают дать волю этой слабости. Склонившись над этим человеком, касаясь ладонью его сердца, перебирая пальцами пряди волос, я ощущаю себя куда сильнее, чем есть на самом деле. Я готова отдать ему эту силу по первому требованию. Если подобное возможно…

Его голова склоняется в сторону, и я подставляю руку. Тусклый свет пастелью рисует спокойное усталое лицо.

— Рассвет…


Тишина раннего вечера разливается с ласковыми лучами низкого солнца. Воздух пропитан пряным ароматом цветущих лугов. У ног плещется вода. Горацио отчаянно стирает с лица слабину и тревогу; обычно ему это удаётся мастерски, но под моим прямым взглядом он сдаётся. Статная фигура в ладном костюме с уверенно расправленными плечами медленно горбится, склоняется под тяжестью опущенной головы и невидимой плиты, взгромождённой на спину. Он выглядит куда моложе своих лет, но тоска в блестящих глазах превращает его в старика. Тревога пожирает его живьём.

— Как же нам быть? — его пронзительный взгляд устремляется ко мне с мольбой, а я могу только поджать губы. — Столько недель прошло! Он же у нас кремень!.. Он оправился, раны почти все зажили, он окреп, говорит с людьми, что-то делает, даже шутит. Но при этом — будто его с нами нет. — Последние слова даются ему тяжело. Словно он боится их произнести и тем самым сделать настоящими.

— Может, это и так.

Тихий ровный голос заставляет его всё отчаяннее вглядываться в моё бесстрастное лицо, словно бы в попытке разглядеть то, что я могла бы утаить.

— Он вам что-то говорил?

— Нет.

— Совсем ничего? Но ведь вы так… заботитесь о нём!

— Я не говорю и не спрашиваю ничего, что не касается состояния его ран.

— Но вы ведь… — Горацио осекается и даже отступает на полшага. Смотрит мрачным взглядом на воду, нервно расправляя узел галстука. — Ни с кем не говорит, никто не решается спросить… — цедит сквозь зубы, сквозь злость на самого себя.

Мне ни к чему задавать вопросы — я видела его раны. Растёртые до кости запястья и лодыжки из-за безжалостно затянутых кандалов, чтобы не пытался сбежать раньше времени; рубцы от плетей на спине, чтобы бежал, когда время пришло; следы когтей и зубов из-за жестоких мгновений, когда гончие обгоняли выкраденное им время.

— Может, нам его встряхнуть? — Горацио оборачивается ко мне с блеском надежды в глазах. — Мы можем собрать людей. Отправимся туда и истребим этих ублюдков до единого! А?

— Вы определённо сделаете доброе дело. — Я поднимаю к нему искренний взгляд: — Но я не знаю, поможет ли это Алексу.

— Вы не верите в возмездие?

— Оно не панацея. — Губы царапает тяжёлый вздох. Горацио достаточно проницателен, заранее отводит глаза, чтобы не смущать настойчивостью, прежде чем я решусь продолжить: — Долгое время я искала ответы. Говорила со многим людьми. Хотела понять Джейми. Однажды моим собеседником был старый ветеран. В молодости он пережил осаду форта, несколько раз был в плену, каждый раз сбегая, несмотря ни на что. Он сказал, что, вернувшись, вернувшись героем, он не понимал зачем, — всё потеряло смысл. Причина была не в том, что другие сделали с ним. А в том, что пришлось совершить ему. Вот что я имела в виду, сказав вам, что помогу его вернуть, но не знаю, получится ли у нас его спасти. Мне жаль, что я оказалась права. Я не знаю, простите, не знаю, как излечить эту боль.

Горацио несогласно качает головой.

— Но постойте!.. Тот ветеран же оправился. Как?

— Никак. Он привык жить с этой раной так же, как другие привыкали жить без рук или ног.

Волнение в его глазах сменяется злостью, злость — ненавистью. Ко мне, к моим словам, к тому, что однажды ему придётся сознаться в собственной беспомощности, и, кажется, он никогда прежде такого не делал. Он стыдится этих чувств и прячется за маской хороших манер.


Приблудившийся пёс Бо лежит у ног Алекса и радостно поскуливает, пока сильная рука треплет его рыжую шкуру. Бо навостряет уши, затем поднимает голову с любопытными бусинками глаз. Алекс оборачивается, смотрит с привычной отстранённой мрачностью.

— Могу я попросить вас об одолжении? Лошадь убежала куда-то на холм. Я её приведу, но мне нужен проводник, я скверно ориентируюсь.

Мы идём бок о бок в пустом молчании; даже весельчак Бо беззвучно трусит чуть впереди. Поднимаемся по каменистому склону, поросшему щетиной кустарника, нащупываем едва заметную тропу к зелёному утёсу. Только тогда я перестаю ощущать на себе пристальный взгляд: Горацио следит за мной до последнего, считая или надеясь, что я что-то задумала. А я?.. Все видят того, кем Алекс был, и хотят его вернуть; я — вижу лишь того, кем он стал.  

Алекс идёт вперёд. Широким размеренным шагом, хоть всё ещё заметно прихрамывает. Он и впрямь окреп; рядом с ним я чувствую себя неуместно хрупкой и маленькой, как цветок мака в тени подсолнуха, но всё же, всякий раз глядя на него, вижу совсем иного человека, полупризрака, каким встретила его впервые. Он подаёт руку — небрежным жестом, помогает перебраться через корни, и моя кисть исчезает в его ладони на несколько секунд. Рукав рубашки поднимается, обнажая шрамы на запястье, и Алекс нервно отдёргивает его, раздражённо хмурясь.

Лошадь с невозмутимым видом встречает нас на плоской вершине утёса, застеленной зелёной волной сочной травы, в которой тонут два массивных валуна близ обрыва. Бросив взгляд на панораму внизу, я иду за ней. Лошадь упрямится, как ребёнок, приходится потянуть за недоуздок, чтобы напомнить о приличиях, и мы наконец разворачиваемся в обратный путь.

— И вы ничего не скажете? — Алекс стоит у самого края, спиной ко мне, обрисованный огнём заката. «Кремень», — твердит Горацио; «Будто камень…» — проносится у меня в голове. Секунды молчания, похоже, кажутся ему неуместно долгими, и он разворачивается вполоборота. — Я видел, с вами говорил Горацио.

Спокойно киваю:

— Да.

— Говорил, что со мной что-то не так, да?

— Да.

— И вы ничего не скажете?

— Нет.

— И даже не укорите за то, что так и не поблагодарил вас?

— Нет.

Алекс говорит так, будто каждая реплика — выпад, контратака тому разговору, что он считал тягостной неизбежностью. И то, что я ничего не сказала, ему не благодать — а издёвка. Быть может, в его глазах я и злодейка.

Он делает шаг ко мне, вздёргивая подбородок.

— Почему?

Колкость его глаз не колет. Сцепив руки спереди, смущённо приподнимаю плечо, но в голосе явно горчит сожаление:

— Не думаю, что для вас это имеет значение.

— С… чего вы взяли?

На миг, на мгновение, которого и не заметить, если не ждать, но — я слышу, — его голос меняется. Лёгкий надлом, трещина. Всего лишь едва слышное искажение тембра? Или каменный панцирь даёт слабину? Когда мои губы размыкаются, я ещё не знаю, что буду говорить, когда делаю вдох, когда ищу взглядом укрывшиеся в тени глаза…

— Я очень хочу помочь вам, Алекс. Избавить вас от этой боли. Я желаю этого всем сердцем, но, по правде говоря, не знаю как. Я не знаю, что сказать вам, не знаю, что… сделать.

Слова необдуманные, но честные. Вопреки ожиданию я не чувствую, будто созналась в собственном бессилии и готова сдаться. Наоборот, дышится свободнее.

Алекс медленно поводит головой из стороны в сторону.

— Почему вы так говорите? — его хриплый голос ослаблен страхом.

Мне неловко — оттого что заметила, оттого что угадала, оттого что с цинизмом признаю, что следует воспользоваться подходящим моментом. Я отчаянно не желаю вести бой, истязать того, кто лишь кажется неуязвимым, и потому без сожаления обнажаю свою уязвимость.

— Вы не первый человек, которого я встречаю в походном лагере после его возвращения из того ада. Первым был Джейми. Мой брат. Мой милый старший брат. Он мёртв. Вы, наверное, сейчас думаете, как ему повезло. — Алекс вскидывает на меня пылающий взгляд и тут же прячет глаза. — Это не везение. Я встретила его почти так же, как встречала вас. Обливаясь слезами, обнимала, целовала, заверяла его, что всё позади, всё кончено, он смог выжить и всё будет хорошо. Я выскочила набрать воды, бочка стояла всего в пяти шагах от палатки. Тем временем Джейми вытащил отцовский револьвер из запасной кобуры и пустил пулю в висок. Единственное, что он успел сказать мне при встрече: «Зачем?». — Я делаю несколько шагов к нему и останавливаюсь, будто наткнувшись на незримый барьер. Его лицо и взгляд сокрыты в глубоких вечерних тенях; он кажется невозмутимым, но стискивает кулаки. — Я не знаю, как ответить на этот вопрос, Алекс. Не знаю, как ответить вам. Всё, что кажется очевидным и естественным, достойным и вразумительным, может для вас звучать бессмысленно. Может, таким же бессмысленным стало всё вокруг… Только это совершенно не так. Я лишь желаю, чтобы со временем вы вспомнили об этом. И о том, что вы не одиноки. — Поддавшись порыву, протягиваю к нему руку, но тут же останавливаю себя. — Если я могу для вас что-то сделать…

Будто бы оттого, что последняя фраза — слова не сердца, а разума, Алекс отмахивается яростным:

— Избавьте меня от своей сердобольности!..

Я отступаю, отворачиваюсь, как шкодливый ребёнок, получивший по носу за очередную глупость. За спиной едва слышно шепчет трава под тяжёлыми шагами. Я опасливо оглядываюсь через плечо. Алекс садится на камень, опуская голову, проводит рукой к затылку и пальцы впиваются в волосы. Он сам будто глыба, грубо выточенный из скалы эскиз, которому не суждено ожить в руках скульптора.

Я крадусь к нему — не из коварства, а потому что сама не до конца понимаю зачем. Его глаза застыли; в них переливается закат, но я вижу глаза Джейми, тот же взгляд — пылающий, но не закатом, а нездоровым огнём; пронзительный, ранящий — потому что в нём то, что невозможно распознать. Но теперь я понимаю, этот взгляд смотрит в прошлое, от которого не сбежать, как в лицо безжалостного хищника. И в нём не страх, а просьба о милосердии, о том, чтобы кара — заслуженная или нет — наконец свершилась.

Я приближаюсь сбоку. Его рука тяжело опускается, и я подхватываю её.

— Алекс… — Я опускаю другую руку ему на плечо, склоняюсь, постепенно замыкая объятья, вставая щитом за его спиной. — Вы достаточно долго были сильным ради других. Вы не обязаны…

Его тело застывает, как металл. Алекс сопротивляется, будто мои прикосновения душат его, дрожит от бессилия — перед самим собой. Я смыкаю руки у него на груди. Он роняет голову, и на мои ладони осыпаются его слёзы. Он плачет почти беззвучно, задыхаясь, а я, уткнувшись щекой в его солнечную макушку, смотрю на плавящийся в золоте горизонт.

А затем вздрагиваю от неожиданности, ощутив то, от чего отвыкла, — боль впервые отступает.

Аватар пользователяGREBESHOK
GREBESHOK 12.07.24, 20:35 • 347 зн.

очень понравилось. я вообще большой любитель легкой недосказанности, полунамеков, историй с привкусом мистического реализма. слова очень ярко ощущаются, как будто что-то трогает мой мозг, перебирает нежными, но твердыми пальцами нейроны, сплетает смысловые связи... да что тут скажешь? вы уже сами это сделали:

«Всё хорошо, всё хорошо, всё х...